6 декабря 1833 – года Пушкин писал Бенкендорфу:
«Хотя я как можно реже старался пользоваться драгоценным мне дозволением утруждать внимание государя императора, но ныне осмеливаюсь просить на то высочайшего соизволения: я думал некогда написать исторический роман, относящийся ко времени Пугачева, но нашед множество материалов, я оставил вымысел и написал Историю Пугачевщины. Осмеливаюсь просить через Ваше сиятельство дозволения представить оную на высочайшее рассмотрение. Не знаю, можно ли мне будет ее напечатать, но смею надеяться, что сей исторический отрывок будет любопытен для его величества особенно в отношении тогдашних военных действий, доселе худо известных».
Трудно отгадать, почему Николай пропустил «Пугачева». Быть может, как считают некоторые исследователи, он хотел напомнить о великом мятеже русским дворянам – тем самым безграмотным барам, которые не одобряли даже робких разговоров о реформах. А может, он был уверен, что имеет дело с бездумной фактографией, а вчитываться и вдумываться ему было недосуг. Как бы то ни было, царь сделал очень незначительные замечания и 31 декабря 1833 года разрешил книгу напечатать.
Разрешение, как видим, совпало с пожалованием в камер-юнкеры. И, казалось, должно было нейтрализовать в сознании Пушкина – хотя бы отчасти – эту дальновидную акцию государя. Этого, однако, не произошло. Наоборот, легкость и равнодушие, с какими царь пропустил книгу, свидетельствовали, что важнейшие идеи, в ней высказанные, были им просто-напросто не замечены.
Равнодушие царя только усугубляло для Пушкина горькое сознание своей ошибки.
Тем необходимее было скорее напечатать «Историю» – представить ее обществу. Издание первого его исторического труда должно было многое определить. Оно должно было определить отношение публики к его исторической проповеди. Оно должно было определить его материальные перспективы – сможет он зарабатывать на жизнь историческими трудами или нет. Денежные надежды на «Пугачева» он возлагал большие.
В начале февраля 1834 года – Бенкендорфу:
«Разрешая напечатание этого труда, его величество обеспечил мое благосостояние. Сумма, которую я могу за него выручить, даст мне возможность принять наследство, от которого я вынужден был отказаться за отсутствием сорока тысяч рублей, недостававших мне. Этот труд мне их доставит, если я сам буду его издателем, не прибегая к услугам книгопродавца. 15 000 было бы мне достаточно.
У меня две просьбы: первая – чтобы мне разрешили отпечатать мое сочинение за мой счет в той типографии, которая подведомственна г-ну Сперанскому, – единственной, где, я уверен, меня не обманут; вторая – получить в виде займа на два года 15 000 – сумму, которая даст мне возможность посвятить изданию все необходимое время и старание».
Видит бог, как не хотелось ему просить деньги у Николая после всего происшедшего. Но другого выхода не существовало. «Пугачева» необходимо было напечатать. Причем напечатать с максимальной выгодой. Для этого нужны были деньги. Деньги мог дать только царь. Возможности крупных частных кредитов Пушкин к тому времени уже исчерпал.
Николай распорядился выдать 20 000 рублей и разрешил печатание в государственной типографии. Об увеличении суммы, очевидно, просил сам Пушкин в личном разговоре с Бенкендорфом.
Внешне отношения между царем и камер-юнкером Пушкиным снова наладились.
Он недаром думал о сорока тысячах, которые позволят ему принять наследство – расстроенное и обремененное долгами имение покойного дядюшки Василия Львовича. Жизнь – самая что ни на есть низменная, практическая жизнь – терзала его.
Он жаловался Нащокину в марте 1834 года:
«Обстоятельства мои затруднились еще вот по какому случаю: На днях отец посылает за мною. Прихожу – нахожу его в слезах, мать – в постеле – весь дом в ужасном беспокойстве. Что такое? имение описывают. – Надо скорее заплатить долг. – Уж долг заплачен. Вот и письмо управителя: – О чем же горе? – Жить нечем до октября. – Поезжайте в деревню. – Не с чем. – Что делать? Надобно взять имение в руки, а отцу назначить содержание. Новые долги, новые хлопоты. А надобно: я желал бы и успокоить старость отца, и устроить дела брата Льва…»
Он взял на себя управление отцовским имением. Это требовало времени, нервов и денег.
Сформировавшееся и окрепшее в нем нравственное чувство вело его по пути человеческой заботы о малом и большом – от отцовского имения до России.
3 мая он занял у своего давнего знакомого полковника Энгельгардта 1330 рублей под вексель. 26 мая выдал книгопродавцу Лисенкову вексель еще на 4000 рублей. Это уже после получения ссуды в 20 000.
Жизнь терзала его. Однако надо было двигаться дальше. Надо было всерьез приниматься за «Историю Петра». Надо было решать, как он будет жить. Как и где.
В марте Пушкин записал в дневник безо всякой связи с предыдущим:
«13 июля 1826 года – в полдень Государь находился в Царском Селе. Он стоял над прудом, что за Кагульским памятником, и бросал платок в воду, заставляя собаку свою выносить его на берег. – В эту минуту слуга прибежал сказать ему что-то на ухо. Царь бросил и собаку и платок и побежал во дворец – собака, выплыв на берег и не нашед его, оставила платок и побежала за ним. Фр… подняла платок в память исторического дня».
13 июля 1826 года Николай повесил пятерых декабристов.
«Фр…» – фрейлина, которая подняла платок, была Россет. Она и рассказала Пушкину эту сцену.
Почему он вспомнил в эти мартовские дни 1834 года – после камер-юнкерства, после равнодушного снисхождения к «Пугачеву», после равнодушного благодеяния – 20 000, – почему вспомнил он июльский день 1826 года?
Очевидно, длительный – с осени 1833 года – процесс внутреннего разрыва с Николаем теперь завершался.
К 1831 году он выработал ясное представление – каким должен быть царь.
Когда Николай отправился в Новгород, чтобы лично принимать участие в усмирении мятежа поселян, Пушкин писал:
«Однако же сие решительное средство, как последнее, не должно быть всуе употребляемо. Народ не должен привыкать к царскому лицу, как обыкновенному явлению. Расправа полицейская должна одна вмешиваться в волнения площади, – и царский голос не должен угрожать ни картечью, ни кнутом. Царю не должно сближаться лично с народом. Чернь перестает скоро бояться таинственной власти и начинает тщеславиться своими сношениями с государем».
Кроме мысли о царе как о символическом олицетворении власти, тут угадывается еще одна – куда более опасная: государством должны управлять люди, специально для этого предназначенные. Царь должен олицетворять… Мысль об ограничении самодержавия жила в нем всегда.
Прошло четыре года. И все эти годы царь делал не то и вел себя не так, как того желал бы Пушкин. Он не оправдывал надежд ни в чем.
Единственным оправданием вмешательства царя в практическое управление был пример Петра. Но в этом случае необходим был петровский масштаб. С самого начала их отношений Пушкин пытался этот масштаб в Николае увидеть. Но масштаба этого не было. А обманывать себя Пушкин не считал возможным. Осенью 1834 года он подвел жестокий итог своим отношениям с царем в «Золотом петушке».
А пока что он восстанавливал истину в дневнике – для себя и для истории.
По отношению к Николаю дневник – безо всякого преувеличения – документ издевательский. И не только по отношению к Николаю.
Вот Пушкин записывает известие, что царь, вмешавшись в судопроизводство, отдал проворовавшегося офицера Бринкена на суд курляндскому дворянству. Здесь явное неодобрение. Но через некоторое время другая запись:
«Лифляндское[2] Дворянство отказалось судить Бринкена, потому что он воспитывался в корпусе в Петербурге. Вот тебе шиш, и поделом».
Тут уже прямое издевательство. «Вот тебе шиш» – обращенное к царю – свидетельствует прежде всего о потере уважения.
«Государь посадил наследника под арест на дворцовую обвахту за то, что он проскакал галопом вместо рыси».
«Кто-то сказал о Государе: в нем много от прапорщика и мало от Петра Великого».
«Государь не хотел принять Каннинга ‹…› потому, что, будучи Великим Князем, имел с ним какую-то неприятность».
Замечательные дипломатические принципы.
«Царь однажды пошел за кулисы и на сцене разговаривал с московск. актрисами; это еще больше не понравилось публике».
Есть и более развернутые записи:
«В воскресенье на бале в концертной Государь долго со мной разговаривал; он говорит очень хорошо, не смешивая обоих языков, не делая обыкновенных ошибок и употребляя настоящие выражения».
Единственное, что осталось в памяти от разговора с государем, – то, что он не коверкает язык своей страны. И на том спасибо.
Если вспомнить записи первых страниц, о которых уже шла речь, то император, изобретатель дамских мундиров, соблазнитель молоденьких фрейлин, любитель бесед за кулисами, делающий важные международные шаги, исходя из личных симпатий и антипатий, назначающий в воспитатели юношества нечистых людей, – и в самом деле оправдывает центральную характеристику – «много от прапорщика и мало от Петра Великого». И прапорщик-то не из лучших.
Короткие бесстрастные записи представляют в анекдотическом виде и двор великой державы. И едкие записи о Екатерине и Александре вкраплены в текущие заметки.
Он выполнил свою угрозу – «русский Данжо» не был похож на французского. Он знал, что пишет для истории.
И есть в дневнике еще одна запись, по горечи и ярости превосходящая все остальные:
«10 мая. Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонно и милостиво приписывала мне. Но вышло не то. Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом не официальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча тоже его не понял. К счастию, письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоились. Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью. Но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным».