Внутренний сюжет его стихов – мысль – часто выстраивался прежде, чем сюжет внешний. Сюжет внутренний обгонял сюжет внешний. И стихотворение, по видимости оставаясь отрывком, было тем не менее внутренне закончено. Поэтому Пушкин и не дописывал его. Так было с поэмой «На Испанию родную…», так было с переложением из Библии «Когда владыка ассирийский…», так было и со стихами об Альфонсе. Все было сказано. Было создано стихотворение о человеке чести. Дворянине в высшем – внесоциальном – смысле слова. О человеке, для которого понятия чести и долга сливаются. Для которого не убедительны резоны бытового здравомыслия. Никакие силы земные или подземные – не могут заставить его поступиться честью. Не выполнить долг. Он – бесстрашен.
Это и был внутренний сюжет. Внешняя законченность уже роли не играла.
Речь шла о том, что в любых условиях надо выполнять свой долг до конца.
В дни своей молодости он с надеждой смотрел на Европу. Там рождались идеи и движения, которые, казалось, должны были вот-вот обновить мир. Там была древняя культура.
В дни его молодости Европа была для него надеждой.
В 1830 году он перечеркнул для себя результаты французской революции. «Их король с зонтиком под мышкой слишком буржуазен». За этой иронической фразой скрывались претензии куда более глубокие. Новая французская литература была чужда ему. На Францию надежд больше не было.
Некогда он с интересом и надеждой смотрел на Англию.
В 1834 году в черновом варианте «Путешествия из Москвы в Петербург» он вложил в уста одного из персонажей – англичанина – такую тираду:
«Вы не видали оттенков подлости, отличающих у нас один класс от другого. Вы не видали раболепного maintien Нижней каморы перед Верхней; джентльменства перед аристократией; купечества перед джентльменством; бедности перед богатством; повиновения перед властию… А нравы наши, conversation criminal, а продажные голоса, а уловки министерства, а тиранство наше с Индиею, а отношения наши со всеми другими народами?..»
В окончательном тексте статьи путешественник говорит:
«Прочтите жалобы английских фабричных работников: волосы станут дыбом от ужаса. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! какое холодное варварство с одной стороны, с другой какая страшная бедность! Вы подумаете, что дело идет о строении фараоновых пирамид, о евреях, работающих под бичами египтян. Совсем нет: дело идет о сукнах г-на Смита или об иголках г-на Джаксона. И заметьте, что все это есть не злоупотребления, не преступления, но происходит в строгих пределах закона. Кажется, что нет в мире несчастнее английского работника, но посмотрите, что делается там при изобретении новой машины, избавляющей вдруг от каторжной работы тысяч пять или шесть народу и лишающей их последнего средства к пропитанию…»
Он отвернулся от Англии политической.
Летом 1836 года Пушкин писал в статье «Джон Теннер»:
«С некоторого времен и Ссверо-Американские Штаты обращают на себя в Европе внимание людей наиболее мыслящих. Не политические происшествия тому виною: Америка спокойно совершает свое поприще, доныне безопасная и цветущая, сильная миром, упроченным ей географическим положением, гордая своими учреждениями. Но несколько глубоких умов в недавнее время занялись исследованием нравов и постановлений американских, и их наблюдения возбудили снова вопросы, которые полагали давно уже решенными. Уважение к сему новому народу и его уложению, плоду новейшего просвещения, сильно поколебалось. С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую – подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству ‹…›; большинство, нагло притесняющее общество; рабство негров посреди образованности и свободы; родословные гонения в народе, не имеющем дворянства; со стороны избирателей алчность и зависть; со стороны управляющих робость и подобострастие; талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму; богач, надевающий оборванный кафтан, дабы на улице не оскорбить надменной нищеты, им втайне презираемой: такова картина Американских Штатов, недавно выставленная перед нами.
Отношения Штатов к индейским племенам, древним владельцам земли, ныне заселенной европейскими выходцами, подверглись также строгому разбору новых наблюдателей. Явная несправедливость, ябеда и бесчеловечие Американского Конгресса осуждены с негодованием…»
Однако руссоистской идеализации индейцев у Пушкина тоже нет.
«Легкомысленность, невоздержанность, лукавство и жестокость – главные пороки диких американцев».
Он строго рассмотрел и взвесил то, что могло прийти в Россию с Запада, и вывел заключение, что для России это не годится. И не только потому, что Россия не была еще готова к восприятию европейского примера, а потому, что Европа и Америка сами обладали пороками, не уступающими, по его мнению, порокам российским.
В годы молодости Пушкина Вольтер, кумир Европы, был и его кумиром. Он питал к нему уважение и далее.
Но в 1836 году он писал о Вольтере:
«Наперсник государей, идол Европы, первый писатель своего века, предводитель умов и современного мнения, Вольтер и в старости не привлекал уважения к своим сединам: лавры, их покрывающие, были обрызганы грязью. Клевета, преследующая знаменитость, но всегда уничтожающаяся перед лицом истины, вопреки общему закону, для него не исчезала, ибо была всегда правдоподобна. Он не имел самоуважения и не чувствовал необходимости в уважении людей».
Речь шла о репутации писателя-политика. Речь шла о чести.
В этом последнем году он снова следил взглядом свое движение – от первой молодости. Он взвешивал свои мнения и поступки. Он отдавал должное талантам и уму Вольтера и осуждал его как человека безнравственного.
Мера нравственности была для него теперь едва ли не главным в оценках.
Он смотрел на Вольтера не издалека. Он смотрел на него, как на недавнего учителя, примером своим толкнувшего многих па ложный путь.
«Что влекло его в Берлин? Зачем ему было променивать свою независимость на своенравные милости государя, ему чуждого, не имеющего никакого права его к тому принудить?..
К чести Фридерика II скажем, что сам от себя король, вопреки природной своей насмешливости, не стал бы унижать своего старого учителя, не надел бы на первого из французских поэтов шутовского кафтана, не предал бы его на посмеяние света, если бы сам Вольтер не напрашивался на такое жалкое посрамление».
Трудно понять, сколько в этих горчайших строках, продиктованных бессильным негодованием, о Вольтере, а сколько – о себе. Трудно понять, где осуждает он Вольтера, а где – себя, последовавшего примеру учителя.
И здесь Пушкин применяет свой излюбленный прием – вводит деталь, точно указывающую на автобиографичность.
«Мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане…»; «Утешения мало им (детям Пушкина) будет в том, что их папеньку схоронили как шута…»
Это из писем к Наталье Николаевне. К шутовскому камер-юнкерскому мундиру восходит «шутовской кафтан» Вольтера, камергера прусского двора.
«Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества; что настоящее место писателя есть его ученый кабинет…»
Он перечеркивал свои государственные надежды начала тридцатых годов. Свои иллюзии, за которые ему теперь было стыдно. Вместе с Западом, вместе с Вольтером уходила из его жизни еще одна опора.
На последней странице «Капитанской дочки» Пушкин поставил дату – 19 октября 1836 года. Четверть века назад был открыт Лицей…
Современное пушкиноведение относит первые черновые наброски планов романа к 1832 году. Таким образом, вся мучительная трансформация исторических и политических взглядов Пушкина в тридцатые годы проходила на фоне идущей подспудно работы над романом.
«Ничтожный герой», рядовой русский дворянин – и ход истории: эта роковая проблематика шла от «Истории села Горюхина» и предисловия к «Повестям Белкина» через «Медного всадника» к горькому финалу «Капитанской дочки».
Автор «Истории» и пересказчик «Повестей» Иван Петрович Белкин – литературный предшественник, исторический потомок и в некотором роде двойник Петра Андреевича Гринева. (Случайно ли так настойчиво варьируется столь значимое для русского XVIII века имя – Петр?) И Белкин, и Гринев из небогатых, но «хороших» дворянских семей. Оба – майорские сыновья. Начальное их воспитание и образование чрезвычайно схожи. Оба на семнадцатом году вступают в армейскую службу. Оба имеют тягу к изящной словесности. Оба – по выходе из службы – пишут исторические сочинения. Это один социально-психологический тип. Но и разница между ними имеется.
Белкин – это русский дворянин, оказавшийся вне активного слоя истории. В службу он вступает сразу после наполеоновских войн. В отставку выходит накануне взрыва 1825 года. Восемь лет прослужил Иван Петрович в егерском полку. И нечего ему рассказать о своей жизни, ибо жил, «переходя из губернии в губернию, из квартиры на квартиру, провождая время с жидами да с маркитантами, играя на ободранных биллиардах и маршируя в грязи». За бытом Белкин не видит ничего кроме быта. Недаром все четыре «Повести» он пересказывает с чужих слов. Неумелым хозяйствованием разорил он свое малое имение и умер от простуды не дожив до тридцати лет, не оставив потомства. На нем пресекся «знаменитый род Белкиных».
Евгений из «Медного всадника» – это и есть разорившийся, но не умерший Белкин, вынужденный переехать в столицу и жить жалованьем. Это тот же типаж – порядочный, скромный, мечтающий о честной независимости, но лишенный каких бы то ни было общественных амбиций. Только страшный внешний катаклизм может толкнуть его на поступок, столь отчаянный, сколь и безнадежный.