Том 1. Драма великой страны — страница 46 из 96

Несчастная любовь сильно влияла на человеческие судьбы во все времена. Несчастная любовь в 1817 году привела декабриста Якушкина к мысли о цареубийстве с последующим самоубийством. Но это было самопожертвование, замешанное на ситуационном отвращении к жизни. Для Белинского несчастная любовь оказалась философским горнилом, в котором закалялась его личность. Сюда прибавилось еще осознание благотворности страдания. Теперь уже не любовь, но страдание есть путь, которым можно и должно «выстрадать себе полную и истинную жизнь духа».

Страдание было тем более интенсивно, что Бакунин, никогда не отличавшийся тактом и милосердием, безжалостно использовал двусмысленное положение своего друга. «Ты нарочно преследовал меня кощунством, смехом, пошлыми шутками», – писал потом Белинский Бакунину, вспоминая эти «самые лютые мои минуты».

Они пытались оформить свою рефлексию, свои душевные метания при помощи немецкой философии – как в прошлую эпоху опирались на философию французскую. Бакунин проповедовал Фихте, Белинский склонялся к Гегелю (в пересказе Бакунина, ибо не знал немецкого).

Радикалы прошлой эпохи осуждали политическую и социальную составляющую мира – и то не целиком! Тот тип «строителей мира», к которому принадлежали Бакунин и Белинский, шел к отрицанию справедливости самого мироустройства. Это был не политический, но экзистенциальный бунт, и потому из мучительной рефлексии, любви и страдания как главного содержания душевной жизни лежала, сколь это ни парадоксально, прямая дорога к кровавому состраданию народовольцев с их яростной жертвенностью и иррациональными государственными представлениями.

Белинский, с его «прекрасной душой» (по собственному его определению), мыслитель по преимуществу, пошел по пути интеллектуальной агрессии, которая ощущалась властью как подрывная работа.

АНТИПОДЫ

Бакунин, натура более примитивная, успешно трансформировал рефлексию в практическое начало.

Он родился в один год с Лермонтовым (1814), они одновременно получили военное образование в Петербурге – Бакунин в Артиллерийском училище, Лермонтов в Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Бакунин надел офицерские эполеты на год раньше Лермонтова, но прослужил недолго. Эти два дворянина и офицера, представляя сущностные пласты эпохи, вместе с тем поражают контрастностью по отношению друг к другу. В том самом сороковом году, когда Лермонтов с легкостью принял вызов Баранта и дрался с ним, прекрасно понимая, чем это ему грозит, а год спустя фактически спровоцировал свой последний поединок, аристократ Бакунин, получив публично две пощечины от их общего с Белинским приятеля Каткова, уклонился от дуэли… В их кругу не было речи о кодексе дворянской чести. Друзья просто объявили Бакунина трусом. Но через несколько лет он проявлял чудеса храбрости на баррикадах Дрездена, Праги, Парижа, а в дальнейшем неоднократно устраивал смертельно опасные авантюры. Он не был трусом. Он, как и Булгарин, изжил в себе предрассудок чести в пушкинском ее понимании. Установки прошлой эпохи были для него мелки. Он намеревался перевернуть мир. Политика, революционная деятельность была рычагом.

Лермонтов, острее, чем кто бы то ни было, ощущавший катастрофичность разлома времени, питавшийся энергией отрицания как эпохи прошедшей, так и наступившей, вместе с тем судорожно старался сохранить традиции пушкинского периода.

Это было губительное внутреннее противоречие. Он представил разложение дуэльной традиции в «Княжне Мэри», где дуэль оказывается смертельным фарсом, но не считал себя вправе пренебречь даже намеком на вызов. Он сравнительно недолго воевал, но достаточно для того, чтобы наметился его боевой стиль, напоминающий стиль гусара-партизана Дениса Давыдова. Недаром он командовал иррегулярным отрядом «охотников» – тогдашним спецназом кавказских полков.

Денис Давыдов был безыскусно храбр. Он просто делал свое дело. Отчаянная храбрость Лермонтова была разновидностью напряженной рефлексии «человека сороковых годов». Знаменитый рывок Пушкина в атаку на турок впереди казачьей лавы – безотчетный выплеск темперамента. Самоубийственное поведение Лермонтова – глубоко обдуманно. Он знал, что делал, когда бросался верхом впереди егерей на чеченские завалы. В отличие от «поколения 1812 года», в «людях сороковых годов» удивительным образом сочетались нервическая интенсивность переживания жизни со взглядом на себя со стороны как на подопытное существо.

В отличие от Белинского и Бакунина, Лермонтов в переустройство мира не верил и политику, скорее всего, презирал. Мир был для него не ареной социальных катаклизмов и политическим ристалищем, но сферой противоборства демонического и светлого начал. Недаром он всю свою сознательную творческую жизнь, создавая бесконечные варианты, писал «Демона», где надежда на воскрешение духа тоже воплощена в любви к женщине, но и эта надежда обманна и губительна, ибо демоническое начало не подлежит амнистии…

Бакунин и Лермонтов, ровесники, – два полюса поколения: Бакунин, неистовый бунтарь, пытавшийся злом исправить мировое зло, истребить насилие насилием, отринувший все христианские постулаты, и Лермонтов, знавший, что такое смерть и кровь, упивавшийся опасностью, но искавший не социально-политический, но метафизический выход из мирового кризиса и отчаявшийся его отыскать. Такие люди, как Пушкин и Лермонтов, не гибнут случайно…

Недаром Пушкин назвал случай «могучим орудием Провиденья».

«Люди сороковых годов», отчаянно травмированные крахом здоровых сил предшествующей эпохи, нервные, рефлексирующие, болезненно мечтательные, одержимые утопическими проектами, инициировали то конвульсивное состояние общественного сознания, которое так и не позволило России выйти из кризиса и привело ее к катастрофе 1917 года.

2001

Великий подвиг бюрократов

СМЕНА КОМАНДЫ

Разгромив инсургентов на Сенатской площади 14 декабря 1825 года и психологически подавив их сторонников, имперский Петербург вытеснил следующее поколение вольнодумцев в сферу мучительной и бешеной внутренней рефлексии, которая рано или поздно должна была привести или к меланхолии, или к политическому радикализму.

Доказав необходимость реформирования государственной и общественной жизни и вместе с тем оказавшись неспособными войти во власть и практически осуществлять свои достаточно фантастические идеи, «люди сороковых годов» уступили российскую политическую арену сверстникам-бюрократам.

Хотя из духовного и душевного кризиса 1840-х годов выросла мощная фигура, пытавшаяся затем опрокинуть все достижения разумно-прагматической бюрократии, – Лев Николаевич Толстой, но его влияние сказалось значительно позже.

Этот феномен – чисто петербургский! – бюрократия в качестве двигателя прогрессивных и по сути своей антибюрократических реформ сегодня, по вполне понятным причинам, оказался в поле внимания историков.

На конференции «Судьба либерализма в России» известный специалист по XIX веку и крупный архивист С. Мироненко говорил:

«Двигателем этих преобразований была либеральная бюрократия. ‹…› Но что это была за либеральная бюрократия? Это была либеральная бюрократия старого образца. Это была либеральная бюрократия, выросшая в недрах российского феодального общества. А должна была она разработать такие реформы, которые коренным образом изменили бы общество, и в этом обществе этой старой бюрократии не было бы места».

С. Мироненко очень точно определил внутреннее противоречие ситуации. Но не учел одного принципиального обстоятельства: своеобразия и пестроты состава этой небольшой, но энергичной группы.

Люди, которых мы можем назвать поколением реформ, концентрированная энергия которых потрясла императорский Петербург и перевернула жизнь всей России, эти люди в 1850-е годы вступили в большинстве своем в весьма зрелый возраст. Если к 1856 году, когда стало ясно, что реформ не избежать, Белинский уже умер, Лермонтов был убит, Бакунин сидел в Шлиссельбургской крепости, Герцен в Лондоне еще только начинал свою пропаганду, Чернышевский только что появился в Петербурге… В этот решающий момент «люди сороковых годов» уступили место своим ровесникам и более старшим деятелям, которые и двинули вперед великое дело.

Как некогда Булгарин, годившийся в отцы Белинскому и его друзьям, стал – параллельно с ними – человеком, обозначившим последекабристскую эпоху, так рядом с реформаторами, родившимися в середине 1810 годов, оказался пятидесятилетний Яков Иванович Ростовцев, сыгравший едва ли не ключевую роль в великом повороте.

РЕФОРМА КАК ИСКУПЛЕНИЕ

В исторической памяти Булгарина с Ростовцевым роднит сомнительность нравственной репутации. Для русских либералов Ростовцев был человеком, предавшим декабристов. Как предателя его заклеймил Герцен. От этого клейма страдал не только сам Яков Иванович, но и его сыновья. Есть сведения, что фанатическое рвение Ростовцева в деле освобождения крестьян было определено клятвой, которую он дал умирающему сыну, просившему, чтобы отец загладил свою вину исполнением декабристской мечты. Именно в Дрездене, у постели сына, Ростовцев написал четыре программных письма молодому императору.

В 1825 году романтический молодой человек – ему было 22 года, – стихотворец, автор патриотической драмы «Пожарский», которую Рылеев собирался публиковать в своей «Полярной звезде», член Северного общества, друг Оболенского и сотоварищ его по адъютантской службе у командующего гвардейской пехотой генерала Бистрома, участник совещаний перед 14 декабря, он за два дня до восстания явился в Зимний дворец и предупредил Николая о готовящемся возмущении. А затем сообщил о своем демарше товарищам по тайному обществу.

Ростовцев, однако, вовсе не был банальным предателем. Говоря коротко, он, скорее всего, осуществлял элемент плана умеренной группы декабристов, стремившихся запугать Николая и заставить отказаться от престола без мятежа и возможного кровопролития. Оригинал письма Ростовцева великому князю, хранящийся в его следственном деле, свидетельствует, что Росто