Напряженные философско-религиозные размышления Каляева привели его к убеждению в жертвенной неизбежности террора. 2 февраля 1905 года Иван Каляев взорвал бомбой великого князя Сергея Александровича, московского генерал-губернатора, ненавидимого оппозицией за жестокость, отказался от обещанного помилования и был повешен…
Можно с достаточным основанием предположить, что, идя на казнь, он вспоминал бегасовские изображения распятого Спасителя – «таинственная, святая, кроткая мощность». Принять смертную муку за униженных и оскорбленных.
Среди народовольцев было много замечательных личностей, но рефлексирующих интеллектуалов не было. В начале нового века российская власть столкнулась с принципиально иным противником.
Разумеется, свергнуть власть Боевая организация эсеров не могла. Куда опаснее были волнения на флоте, крестьянские бунты, озлобление рабочих. (О большевиках еще и слыхом не слыхали.)
Но романтик с бомбой демонстрировал миру границы возможностей власти. В глазах всех слоев населения России власть переставала быть всесильно-неколебимой.
Уровень нервной жертвенности в Боевой организации был значительно выше, чем в «Народной воле». Народовольцы не думали о поэзии террора.
Поэтом был не только Каляев. «Профессиональный политический убийца» Савинков оставил массу стихотворных текстов – кроме романов и мемуаров. (Как был поэтом и близкий к Ахматовой, Гумилеву, Георгию Иванову юнкер-социалист Леонид Каннегисер, убивший председателя петроградского ЧК Урицкого.) Среди стихов Савинкова были такие:
Не князь ли тьмы меня лобзанием смутил?
Не сам ли Аваддон, владыка звездных сил,
Крылами к моему склонился изголовью
И книгу мне раскрыл, написанную кровью:
«О, горе, горе… Вавилон еще не пал…
Час гнева Божьего ужели не настал?
Кто в броне огненной, в пурпурной багрянице,
Отважный, вступит в бой с Великою Блудницей?
Иссяк источник вод, горька звезда-Полынь,
Ты – ветвь иссохшая, прах выжженных пустынь»…
Я, всадник, острый меч в безумье обнажил,
Губитель прилетел, склонился к изголовью
И на ухо шепнул: «Душа убита кровью…»
Борис Савинков, личность крупная, загадочная и страшная, ярко представлял ту агрессивную интеллектуальную стихию, которая, овладевая общественным сознанием, неявно, но неизбежно предопределяет гибель формации. Высокая и многообразная культура Серебряного века была пронизана опасными токами, смертельный вариант которых демонстрировали террористы-интеллектуалы.
Выпускник Петербургского университета, отнюдь не отрекавшийся от своего происхождения, гордо ответивший во время одного из процессов на вопрос о социальном статусе: «Потомственный дворянин Петербургской губернии», Савинков, скорее всего, решал в терроре свои внутренние проблемы. Во всяком случае, в большей степени, чем проблемы общесоциальные.
Попробовав социал-демократии, он быстро пришел к выводу, что путь его самореализации – в терроре. Бежав за границу и встретившись там с одним из лидеров эсеров Михаилом Гоцем, он предложил свои услуги Боевой организации, заявив, что хочет заниматься исключительно террором.
Сын крупного юриста, служившего в Варшаве, он с детства знал и любил Каляева, чей отец, полицейский чиновник, служил там же. Но отличался от своего друга разительно.
Савинков, несмотря на то что в литературном своем творчестве явно ориентирован был на Достоевского, воспринимался как цельная личность, равная себе в разные периоды жизни. И пожалуй, наиболее точную его характеристику оставил философ Федор Степун, работавший вместе с Савинковым, комиссаром Временного правительства, на Юго-Западном фронте мировой войны в 1917 году. Савинков 1917 года по своей манере поведения и внутренним импульсам вряд ли сильно отличался от Савинкова начала века.
«С первой минуты, – пишет Степун, – он поразил меня своей абсолютной отличностью от всех окружающих его людей, в том числе и от меня самого. ‹…› Изящный человек среднего роста. ‹…› В суховатом, неподвижном лице, скорее западноевропейского, чем типично-русского склада, сумрачно, не светясь, горели небольшие, печальные и жестокие глаза. Левую щеку от носа к углу жадного и горького рта прорезала глубокая складка. Говорил Савинков, в отличие от большинства русских ораторов, почти без жеста, надменно откинув лысеющую голову и крепко стискивая кафедру своими холеными барскими руками. ‹…› Военная подтянутость внешнего облика, отчетливость жеста и походки, немногословная дельность распоряжений, пристрастие к шелковому белью и английскому мылу. ‹…› Смертельная опасность не только повышала в нем чувство жизни, но и наполняла его душу особой жуткой радостью: “Смотришь в бездну, и кружится голова, и хочется броситься в бездну, хотя броситься – наверняка погибнуть”».
От людей типа Каляева террор требовал вдохновения и жертвенного восторга. От Савинкова – холодного расчета. В Боевой организации над ним стоял Азеф, человек с «широким, равнодушным, точно налитым камнем лицом» (по описанию самого Савинкова), один из наиболее изощренных и циничных провокаторов в истории. Но основная часть черной практической работы лежала на Савинкове. Так было во время великой охоты на нового министра внутренних дел Плеве.
Люди в петербургских верхах, ощущавшие свою ответственность за судьбу России и понимавшие небывалость складывавшейся ситуации, искали выходов в самых разных направлениях. Для Плеве это были и «маленькая победоносная война» с Японией, и жесткое подавление всякой оппозиции, и конституционные уступки обществу. В арсенал этой головоломной политической игры входило и привлечение на свою сторону заметных деятелей оппозиции.
В канун весны 1903 года известный уже историк Павел Николаевич Милюков мирно сидел в камере Крестов и шлифовал третий том основополагающей работы «Очерки русской культуры». Он был приговорен к шестимесячному заключению за участие в вечере памяти идеолога народничества Петра Лаврова, но получил отсрочку для поездки в Англию, а по возвращении отправился в тюрьму. Заключение было вполне сносным – Павла Николаевича постоянно навещали жена и друзья, ему приносили необходимые для работы книги из Публичной библиотеки, в его камере каждые несколько дней обновлялся букет нарциссов, его любимых цветов.
Неожиданно Милюкова – поздним вечером – посадили в тюремную карету и отвезли в Министерство внутренних дел на Фонтанке. Там, в глубине тщательно охраняемого здания, его ждал Вячеслав Константинович Плеве. Как выяснилось, за Милюкова ходатайствовал Ключевский, близкий к августейшей семье. Но главное было не в этом. Милюков вспоминал:
«Он спросил меня в упор: что я сказал бы, если бы он предложил занять пост министра народного просвещения. ‹…› Я ответил, что поблагодарил бы министра за лестное для меня предложение, но, по всей вероятности, от него бы отказался. Плеве сделал удивленный вид и спросил: почему же? Я почувствовал, что лукавить здесь нельзя – и ответил серьезно и откровенно. “Потому что на этом месте ничего нельзя сделать. Вот если бы ваше превосходительство предложили мне занять ваше место, тогда я бы еще подумал”».
Милюков, который вскоре станет лидером влиятельной партии конституционных демократов – кадетов – и одной из ключевых фигур в российской политике, и в самом деле был искренен. Он дал понять Плеве, а через него императору, что представляющие просвещенные слои общества деятели претендуют на реальную власть…
Плеве тоже был искренен. Он ответил:
«Я сделал вывод из нашей беседы, что вы с нами не примиритесь. По крайней мере не вступайте с нами в открытую борьбу. Иначе – мы вас сметем!»
«Он мне представился, – пишет Милюков, – каким-то Дон Кихотом отжившей идеи, крепко прикованным к своей тачке – гораздо более умным, чем та сизифова работа спасения самодержавия, которой он обязан был заниматься».
Павел Николаевич был человеком чрезвычайно самоуверенным. Его огромные исторические знания порождали у него иллюзию могучего опыта. Жизнь показала, что он заблуждался не менее, чем Плеве…
А в то время, когда эти два человека беседовали в «роскошно обставленном мягкой мебелью» кабинете в глубине темного здания на Фонтанке, Боевая организация уже вынесла Плеве приговор. И поскольку во главе ее стоял Евно Азеф, агент Плеве, то министр не мог об этом не знать… Вот что писал об этом Савинков:
«План покушения состоял в следующем. Около 12 часов дня по четвергам Плеве выезжал из своего дома и ехал по набережной Фонтанки к Неве и по набережной Невы к Зимнему дворцу. Возвращался он той же дорогой или по Пантелеймоновской мимо вторых ворот департамента полиции, к главному подъезду, что на Фонтанке. Предполагалось ждать его на пути. Покатилов с двумя бомбами должен был сделать первое нападение. Он должен был встретить Плеве на набережной Фонтанки около дома Штиглица. Боришанский, тоже с двумя бомбами, занимал место ближе к Неве, у Рыбного переулка. Сазонов с бомбой под фартуком пролетки остановился у подъезда департамента полиции лицом к Неве. Также лицом к Неве, с другой стороны подъезда, ближе к Пантелеймоновской, стоял Мацеевский. Он должен был снять шапку при приближении кареты Плеве и этим подать знак Сазонову. Наконец на Цепном мосту, имея в поле зрения всю Пантелеймоновскую, находился Каляев».
Восприятие Петербурга террористами-народовольцами и боевиками-эсерами – как специфическое пространство охоты на своих врагов, – особая тема в петербургской историографии и мифологии, еще не нашедшая своего исследователя. Собеседник Милюкова, «Дон Кихот спасения самодержавия», был обречен. После нескольких неудачных попыток он был взорван Сазоновым.
Это произошло в 1904 году. Крестьяне жгли дворянские усадьбы. К Петербургу приближалось 9 января 1905 года – Кровавое воскресение – и все то, что называется первой русской революцией.