Том 1. Драма великой страны — страница 62 из 96

И целый день, своих пугаясь стонов,

В тоске смертельной мечется толпа,

А за рекой на траурных знаменах

Зловещие смеются черепа.

Вот для чего я пела и мечтала,

Мне сердце разорвали пополам,

Как после залпа сразу тихо стало,

Смерть выслала дозорных по дворам.

Мы не знаем точной даты написания этих стихов, но по многим реалиям и по общему ощущению это слишком похоже на события 4 июля в Петрограде – бурные пробольшевистские демонстрации, спонтанные нелепые столкновения между вооруженными группами.

Сравним стихотворение с описанием тех же событий Горьким в «Новой жизни» от июля 1918 года:

«На всю жизнь останутся в памяти отвратительные картины безумия, охватившего Петроград днем 4 июля…

Особенно характерна была картина паники на углу Невского и Литейного часа в четыре вечера. Роты две каких-то солдат и несколько сотен публик мирно стояли около ресторана Палкина и дальше, к Знаменской площади, и вдруг, точно силою какого-то злого, иронического чародея, все эти вооруженные и безоружные люди превратились в оголтелое стадо баранов.

Я не мог уловить, что именно вызвало панику и заставило солдат стрелять в пятый дом от угла Литейного по Невскому, – они начали палить по окнам и колоннам дома, не целясь, с лихорадочной торопливостью людей, которые боятся, что вот сейчас у них отнимут ружья. Стреляло человек десять, не более, а остальные, побросав винтовки и знамена на мостовую, начали вместе с публикой ломиться во все двери, окна, выбивая стекла, ломая двери, образуя на тротуаре кучи мяса, обезумевшего от страха… Я не впервые видел панику толпы, это всегда противно, но – никогда не испытывал я такого удручающего, убийственного впечатления».

И целый день, своих пугаясь стонов,

В тоске смертельной мечется толпа…

Если предположение это правильно, тогда совершенно понятна строчка «Мне сердце разорвали пополам». Поэт в братоубийственной сумятице не может встать ни на одну из сторон, сострадая и тем, и другим. Презрительного раздражения Горького у Ахматовой не было…

Что до реалий, то траурные знамена с черепами, разумеется, знамена анархистов. (Бунин писал в «Окаянных днях»: «Видны стены, увешанные черными знаменами, на которых белые черепа с надписями: “Смерть, смерть буржуям!”».) Анархисты принимали яростное участие в событиях. 1-й пулеметный полк, главный застрельщик демонстраций, находился под сильным влиянием анархистов, деливших его с большевиками. Резиденция анархистов – дача Дурново на Смоленке, на Васильевском острове, – была для Ахматовой, жившей в центре Петрограда, именно – «за рекой».

В этих стихах – ужас перед разворачивающимся насилием. И горечь – «Вот для чего я пела и мечтала».

Ахматова 1917 года оказалась слишком чуткой, чтобы дать увлечь себя общеромантическим ликованием по поводу падения деспотизма или легитимистским сожалением по тому же поводу. Ключевое ощущение от происходящего – тоска от смертельных предчувствий: «В тоске смертельной мечется толпа». Почти с этих же слов начиналось знаменитое стихотворение, написанное в том же семнадцатом году.

С 1921 года – книга «Подорожник» – стихи эти печатались в России в таком виде:

Мне голос был. Он звал утешно,

Он говорил: «Иди сюда,

Оставь свой край глухой и грешный,

Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,

Из сердца выну черный стыд,

Я новым именем покрою

Боль поражений и обид».

Но равнодушно и спокойно

Руками я замкнула слух,

Чтоб этой речью недостойной

Не осквернился скорбный дух.

Но впервые они были опубликованы 12 апреля 1918 года в газете «Воля народа» и начинались так:

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал,

И дух суровый византийства

От русской церкви отлетал,

Когда приневская столица,

Забыв величие свое,

Как опьяневшая блудница

Не знала, кто берет ее,

Мне голос был…

Последней же строфы не было вообще. Она появилась в публикации 1921 года, когда – в реальных политических обстоятельствах – стихотворение вообще приобрело иной оттенок.

Стихотворение это чрезвычайно насыщено смыслом и исторически многозначно.

Прежде всего, как видим, первые строки «Когда в тоске самоубийства Народ…» впрямую соотносятся со строкой из стихотворения предыдущего – «В тоске смертельной мечется толпа» и так далее. Поэт определяет психологическое состояние народа («толпа», метавшаяся под выстрелами 4 июля, – это и есть народ) как «смертельную тоску», «тоску самоубийства». Другое дело, насколько это точно. Но нам важен взгляд Ахматовой.

Однако же при всей схожести ключевых строк – «в тоске смертельной» и «в тоске самоубийства» – второй вариант нуждается в толковании. Почему – «самоубийства»?

Для того чтобы понять это, необходимо выяснить, кто такие «немецкие гости».

«Немецкие гости» в конце 1917 – начале 1918 года – это и наступающие кайзеровские батальоны, и большевики, чьи лидеры прибыли в Россию через Германию и с помощью немцев. И в том, и в другом случае понятие «самоубийство» приобретает вполне определенный политический смысл. Если речь идет о большевиках – все понятно: ожидая большевиков как избавителей от хаоса, народ готовил собственную гибель.

Если Ахматова имела в виду наступающих немцев, которые могли в скором времени взять Петроград, то дело несколько усложняется. Становится не совсем понятно, как сочетается «ждал» с «самоубийством». Самоубийство производится по собственной воле – потому оно и «само». Стало быть, речь о положительном ожидании – народ хотел прихода немцев. И это желание поэт считает самоубийственным.

Конкретный комментарий делает последнее предположение вполне допустимым. Значительная часть публики видела в немецкой – или иной – оккупации опять-таки избавление от хаоса, а затем и от жестокой власти большевиков, установление европейских порядков.

Бунин писал в «Окаянных днях» (19 апреля 1919 года):

«Весь день упорный слух о взятии румынами Тирасполя, о том, что Макензен уже в Черновицах, и даже о “падении Петрограда”. О, как люто все хотят этого!»

А Сергей Трубецкой свидетельствовал о настроениях в канун Октябрьского переворота:

«Все неуклонно шло к большевизму; никаких серьезных препятствий ему не было. Может быть, и то не наверное, остановить такое скольжение к социально-экономическому хаосу могла бы тогда только Германия. Кое-кто из русских на это рассчитывали…»[23]

Более того, Трубецкой рассказывает о переговорах – уже после захвата большевиками власти – антибольшевистского «Правого центра» с немецкими дипломатами о сотрудничестве.

Многим отчаявшимся русским деятелям казалось тогда, что единственная возможность спасения от власти большевиков – вмешательство извне: Германия ли, Антанта ли… Такие настроения были реальностью.

Но почему же «самоубийство»? Потому что Ахматова смотрела на вещи несравненно глубже многих своих сограждан, догадываясь о пагубной неестественности, неорганичности такого развития событий. И в этом ее поэтическое ощущение совпадало с пониманием ситуации тем же Георгием Федотовым.

В 1932 году, оглядываясь на прошедшее десятилетие, Федотов писал:

«Национализм русский, раздавленный и униженный, легко принимает в настоящее время формы антиевропеизма. Им заражены многие из прореволюционных течений. Но вне политических кругов он распространен гораздо шире, как обывательская подоплека, как кожное, утробное мироощущение. Европу ненавидят за то, что она спаслась, когда мы утонули, и за то, что она не спасла нас. Считают себя вправе и по сей час требовать от Европы жертв и кровью и деньгами для освобождения России и сердятся, не видя с ее стороны готовности к жертвам. В таком отношении есть изрядная доля моральной тупости и извращения национального сознания. Моральная тупость заключается в требовании жертв от другого для спасения себя. Извращение национализма – в нежелании принять и нести национальную ответственность. Россия отвечает сама за себя. Большевизм – ее собственный грех, как и освобождение от большевизма – ее собственный подвиг. Каковы бы ни были ошибки союзников в 17–20 годах, не они погубили национальную Россию. Они не могли да и не имели права спасать ее против ее воли, спасать ее от нее самой. Думать иначе – значит унижать Россию, лишать ее всяческой личной судьбы»[24].

Здесь речь идет не о немцах, а о союзниках России. Но дело не в этом, а в принципиальном подходе. Те, о ком говорит Федотов, – русские эмигранты, предъявлявшие счет Европе, те же люди, что в семнадцатом – двадцатом годах «ждали гостей», неважно – немецких ли, французских ли… Этот выход и Ахматова, и Федотов отрицают категорически. И в основе отрицания лежит фундаментальная категория высокого исторического сознания – категория ответственности.

И Ахматова, и Федотов считали, что спасение чужими руками, как и переваливание ответственности за катастрофу на чьи-то плечи, – моральная гибель России. Об этой опасности русская либеральная интеллигенция думала в это время постоянно. Бунин предупреждал в «Окаянных днях» – запись за 17 апреля 1919 года:

«Левые все “эксцессы” революции валят на старый режим, черносотенцы – на евреев. А народ не виноват! Да и сам народ будет впоследствии валить все на другого – на соседа и на еврея: “Что ж я? Что Илья, то и я. Это нас жиды на все это дело подбили”».

«Россия отвечает сама за себя» – вот кредо того слоя русских интеллигентов, к которому принадлежали и Ахматова, и Федотов… Ахматова, судя по всем ее стихам этого периода, уверена была, что России необходимо пройти через горнило искупления, – так она определяла и свою личную судьбу, – чтобы снять с себя «грех большевизма». Грех братоубийства, детоубийства, грех разрушения нравственных связей. Как и Федотов, как и Бердяев, как и Франк, она отнюдь не склонна была видеть причину кровавого катаклизма в узком политическом заговоре.