Том 1. Драма великой страны — страница 64 из 96

Глаза ее больше смотреть не могли;

И сделалось тело прозрачною солью,

И быстрые ноги к земле приросли.

Это был шифр. Уже в 1924 году Тынянов, мыслитель и великий угадчик будущего, напоминал кругу посвященных об истоках приближающейся трагедии.

Чтобы понять еще яснее, как же относился круг Ахматовой к событиям 25 октября, нужно перечитать чрезвычайно близкого ей Мандельштама, с которым они в конце 1917 года встречались почти ежедневно.

Когда октябрьский нам готовил временщик

Ярмо насилия и злобы

И ощетинился убийца-броневик

И пулеметчик узколобый,

Керенского распять потребовал солдат,

И злая чернь рукоплескала:

Нам сердце на штыки позволил взять Пилат,

Чтоб сердце биться перестало!

И укоризненно мелькает эта тень,

Где зданий красная подкова;

Как будто слышу я в октябрьский тусклый день:

Вязать его, щенка Петрова!

Среди гражданских бурь и яростных личин,

Тончайшим гневом пламенея,

Ты шел бестрепетно, свободный гражданин,

Куда вела тебя Психея.

И если для других восторженный народ

Венки свивает золотые –

Благословить тебя в глубокий ад сойдет

Стопою легкою Россия.

Стихи эти, откровенно оппозиционные новой власти, опубликованы были в той же «Воле народа» 15 ноября 1917 года.

Восприятие октябрьских событий как контрреволюционных и антидемократических не было особенностью поэтического взгляда. Взгляд этот вполне совпадал с точкой зрения недавних соратников большевиков по борьбе с самодержавием. Известный историк С. Мельгунов так описывает заседание Московской городской думы 6 ноября 1917 года:

«Даже убеленный сединами председатель Думы, все время просивший Думу успокоиться и выйти из атмосферы гражданской войны, не выдерживает своей роли арбитра и призывает в патетической речи Думу к беспощадной и упорной борьбе. “Я снова буду бороться за свободу и с большевиками так же, как всю жизнь боролся с царскими прихвостнями. Они губители свободы, они предатели, они изменники…” Когда я просыпаюсь утром, то я спрашиваю себя: “Каледин пришел в Москву или Корнилов? Тот ужас и то разрушение, которое произвели большевики, мог бы сделать только тот, кто всеми силами своей души старался бы задавить свободу, задавить революцию”»[29].

Что до Мандельштама, то симпатия, возможно, преувеличенная трагическим моментом, к Керенскому – это симпатия к демократическому пути. Здесь нет смысла анализировать государственные таланты Керенского и его способность возглавлять страну в кризисный период. Дело не в нем, а в том, что он символизировал для Мандельштама.

И чрезвычайно важна последняя строфа, противопоставляющая Россию как высшую историческую инстанцию заблудшему народу (ахматовская «мечущаяся толпа»).

От этого стихотворения далеко идут смысловые нити.

Если Керенский – Христос («социализм Христа» – у Пастернака), то Пилат соответственно Ленин. Это не случайное поэтическое завышение. В российской либеральной мысли была традиция отождествлять попранную самодержавием русскую свободу с распятым Христом. На Пасху 1906 года, когда начались выборы в первый русский парламент – Государственную думу, кадетская газета «Речь» писала:

«Его распяли, и Он воскрес.

И ты, Россия, воскресла, как Он.

Бесконечно долгие месяцы безумной и ненасытной злобы.

Карательные экспедиции, военное положение, чрезвычайная охрана. Каторга и ссылка, расстрелы и казни без счета и числа.

Но жив дух твой, Россия; и очищенная и возвеличенная крестною мукой, ты воскресла, свободная, и враги и насильники твои, объятые смущением, повергнуты в прах»[30].

Тогда насильники, враги, распинавшие Россию, были царские сатрапы. Теперь – для демократов – большевики.

Но глубинный смысл уходит дальше – к Пушкину. Собственно, все это стихотворение есть вариация финала «Бориса Годунова». Тут не только яркая опознавательная фраза: «Вязать его, щенка Петрова!», прямо восходящая к пушкинскому: «Вязать Борисова щенка!», но и воспроизведение в несколько иной лексике описанного Пушкиным народного мятежа, сметающего одного владыку и выносящего на вершину власти другого. Ленин тут ассоциируется с Лжедимитрием («октябрьский временщик», мимолетный узурпатор). Ленину и большевикам инкриминировалась помощь Германии, Лжедимитрию помогали поляки. И Ленин, и Лжедимитрий прибыли в Россию извне – из Европы. Но и тот и другой – ставленники мятежной народной стихии.

Действие перенесено с Красной площади на площадь Дворцовую, «где зданий красная подкова»[31], и «Борисов щенок», молодой царь, превратился в «щенка Петрова» – наследника петербургского императора. Это, однако же, не механическая замена. Если Федор Годунов, «Борисов щенок», – сын царя Бориса, то «Петров щенок» – царевич Алексей, сын императора Петра, надежда оппозиции, противостоящей яростному сокрушителю, неумолимому реформатору.

Это стихотворение, несомненно, связано со стихами 1916 года – «На розвальнях, уложенных соломой…», финал которого:

Царевича везут, немеет страшно тело –

И рыжую солому подожгли, –

издавна относят к гибели Лжедимитрия. Тем более что во второй строфе упоминается Углич. Есть, однако, достаточные основания отнести сюжет этот, разворачивающийся в Москве, к гибели того же Алексея Петровича, «щенка Петрова». Когда Лжедимитрий погиб, он был уже царем, а не царевичем. По Москве его не везли – он был убит в Кремле. По городу таскали его труп. И мирная обыденная обстановка –

Ныряли сани в черные ухабы,

И возвращался с гульбища народ.

Худые мужики и злые бабы

Переминались у ворот, –

никак не похожа на ситуацию кровавого бунта москвичей в день гибели Лжедимитрия.

По мирной Москве везли вернувшегося из Европы беглого царевича Алексея. «…Рим далече. – И никогда он Рима не любил» – может быть отзвуком переговоров Алексея с Римом о введении в России католичества в обмен на политическую и военную поддержку.

Связанные руки, немеющее тело (никак не соотносящиеся с обстоятельствами гибели Лжедимитрия) – прямо соотносятся с пытками, ожидающими царевича Алексея. И подожженная солома – возможно, соломенные жгуты, которыми жгли подвешенных на дыбе. Упоминание же об Угличе – это, скорее, напоминание о судьбе наследников, предсказание гибели.

Все это легко сопоставляется с фразой о «щенке Петровом» и настороженной памятью Мандельштама о петровских репрессиях, мысль о которых мучила его – по прямому ассоциативному ходу – в угрожающем 1931 году, когда уже начались его хождения по мукам.

Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье…

Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи,

Как, нацелясь на смерть, городки зашибают в саду,

Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе

И для казни петровской в лесах топорище найду.

Здесь удивителен не только петровский пыточный мотив, но и несомненная связь с «Борисом Годуновым». В железных рубахах – веригах – ходили юродивые. У Пушкина: «Входит юродивый в железной шапке, обвешанный веригами» – Николка Железный Колпак. К тридцать первому году у Мандельштама была в неприязненной литературной среде устойчивая репутация «городского сумасшедшего» – советского юродивого…

И в ноябре 1917 года, назвав Керенского «щенком Петровым», связав его с двумя убиенными – молодым царем Федором Годуновым и царевичем Алексеем, Мандельштам представил сознанию современного ему читателя кровавый исторический комплекс, соединив страшные эпохи исторических катаклизмов и жестоко – как и Пастернак – раздвинув время – «Вдруг стало видимо далеко во все концы света».

Удивительная особенность политических стихотворений Ахматовой и Мандельштама этого момента в том, что буквально каждая строка концентрирует в себе историческую злободневную реальность (при том, что это была высокая поэзия). Прекрасный пример – первая строчка анализируемого стихотворения: «Когда октябрьский нам готовил временщик…» Почему «временщик»?

С. Мельгунов приводит массу свидетельств того, как интеллигенция в большинстве своем воспринимала новую власть.

«Левый публицист, писавший под псевдонимом С. Анский, вспоминавший повышенное настроение, царившее на беспрерывном заседании 26–28 октября, пламенные речи и резолюции протеста, говорит, что настроение гор‹одской› Думы, “несмотря на все ужасные слухи”, было “оптимистично”: “Никто не верил в окончательную победу тех, кто совершил переворот, и менее всех в победу верили большевики”… Армия разносчиков новостей сообщала об “отчаянном положении большевиков”, уверяя, что они продержатся “самое большее два дня”. “Преступная авантюра”, затеянная большевиками и увенчавшаяся “к позору Петербурга, успехом, уже на исходе”, – утверждало 27-го “Народное слово”: это только “халифы на час” – они “спешат уехать и держат курс на Гельсингфорс”. “Конец авантюры” – озаглавлен в “Деле народа” 29-го отдел, посвященный “большевицкому заговору”. Он будет “не сегодня завтра” окончательно ликвидирован, и официоз эс-эровской партии призывает к борьбе с большевизмом “со сложенными на груди руками”. “Перед одним безвольем склоняло голову другое безволье”, – утверждал “День” и не сомневался, что большевицкое правительство продержится лишь несколько дней. Меньшевицкая “Рабочая газета” была убеждена, что большевицкие вожди сами в ужасе остановятся перед творением рук своих.

Люди разных политических лагерей наперебой стараются доказать себе и внушить другим, что авантюра невежественных демагогов, взвинтивших толпу на митингах, будет эфемерна (Суханов); по мнению Горького,