руг, занимает по отношению к своей провинции, как и ко всему государству, положение частного лица, чьи убеждения и желания должны быть ещё сопоставлены со своим мерилом — со всеобщим убеждением и всеобщими желаниями.
Правители и управляемые одинаково нуждаются, таким образом, для разрешения трудностей в третьем элементе, который был бы политическим, не будучи официальным, и, таким образом, не исходил бы из бюрократических предпосылок, — в элементе, который был бы гражданским, но в то же время не был бы непосредственно впутан в сеть частных интересов и связанных с ними нужд. Этим дополнительным элементом, с головой гражданина государства и с гражданским сердцем, и является свободная печать. В области печати правители и управляемые имеют одинаковую возможность взаимно критиковать свои принципы и требования, но не в рамках отношений субординации, а на равных правах, как граждане государства — уже не как индивидуальные личности, а как интеллектуальные силы, как выразители разумных воззрений. В той же мере, в какой «свободная печать» является продуктом общественного мнения, она также и создаёт это общественное мнение. Она одна способна сделать частный интерес всеобщим интересом, одна способна сделать бедственное положение примозельского края предметом всеобщего внимания отечества и предметом его всеобщего сочувствия; только она способна смягчить бедственное положение уже одним тем, что делает его ощутимым для всех.
Печать относится к условиям жизни народа как разум, но не в меньшей степени и как чувство. Она говорит поэтому не только разумным языком критики, которая существующие отношения видит со своей высоты, но и полным страсти языком самой жизни, языком, которого нельзя — да и не следует — требовать от официальных докладов. Свободная печать, наконец, несёт народную нужду в её непосредственной форме, не преломлённой через какую бы то ни было бюрократическую среду, к ступеням трона, доносит её до государственной власти, перед которой исчезает различие между правителями и управляемыми и остаются только равно далёкие и равно близкие граждане государства.
Если, таким образом, свободная печать была здесь необходима в силу особого характера того бедствия, которое постигло примозельский край, если потребность в свободной печати была здесь особенно настоятельной потому, что это была действительная потребность, — то ясно, что и без каких-либо исключительных стеснений для печати эта потребность должна была возникнуть. Наоборот, нужна была бы исключительная свобода печати, для того чтобы существующая потребность могла быть удовлетворена.
К пункту 2. Печать, обсуждающая вопросы примозельского края, является во всяком случае только частью прусской политической печати. Чтобы выяснить поэтому состояние первой до издания часто упоминавшегося кабинетского указа, необходимо окинуть взглядом состояние всей прусской печати до 1841 года. Мы даём слово человеку весьма лойяльного, как всеми признано, образа мыслей.
«Тихо и спокойно», — говорит Давид Ганземан в своей книге «Пруссия и Франция» (2-е изд., Лейпциг, 1834, стр. 272), — «развиваются общие идеи и события в Пруссии, и тем незаметнее, что цензура не допускает никакого серьёзного обсуждения — на страницах прусской повседневной печати — касающихся государства политических и даже экономических вопросов, какой бы благопристойный и умеренный характер ни носило это обсуждение. Под серьёзным обсуждением следует понимать только такое, при котором можно приводить аргументы как в защиту определённого положения, так и против него. Почти ни один экономический вопрос не может быть разрешён серьёзно, если не рассматривать его в связи с внутренней и внешней политикой, ибо в очень редких случаях, — возможно, что таких случаев и вовсе не существует, — эта связь не будет иметь места. Целесообразно ли такое применение цензуры, может ли цензура вообще применяться иначе при данном состоянии правительства в Пруссии, — этих вопросов мы здесь не касаемся; довольно того, что дело обстоит именно так».
Примем, далее, во внимание, что уже § 1 указа о цензуре от 19 декабря 1788 г. гласит:
«Цензура вовсе не ставит себе задачей препятствовать благопристойному, серьезному и скромному исследованию истины или вообще подвергать писателей тем или иным бесцельным и тягостным стеснениям».
Вспомним также, что эти же слова повторяются в статье 2-й указа о цензуре от 18 октября 1819 года:
«Цензура не должна препятствовать серьёзному и скромному исследованию истины и не должна подвергать писателей неподобающим стеснениям».
Сравним, далее, с этим вступительные слова цензурной инструкции от 24 декабря 1841 года:
«Чтобы уже теперь освободить печать от неуместных ограничений, не соответствующих высочайшим видам, его величество король высочайшим кабинетским указом королевскому министерству соизволил выразить решительное неодобрение всяким неподобающим стеснениям литературной деятельности и соблаговолил уполномочить нас вновь призвать цензоров к точному соблюдению статьи 2-й указа о цензуре от 18 октября 1819 года».
Напомним, наконец, следующее место:
«Цензор может, конечно, разрешить откровенное обсуждение также и внутренних дел. — Несомненная трудность правильного определения границ в этом деле не должна отпугивать цензора в его стремлении действовать согласно истинному намерению закона и не должна внушать ему той мнительности, которая уж слишком часто давала повод к ложному истолкованию намерений правительства».
После всех этих официальных заявлений, вопрос: почему существовали цензурные стеснения, несмотря на желание властей, чтобы обсуждение нужд примозельского края было по возможности откровенным и публичным? — превращается, по-видимому, уже в более общий вопрос: почему, несмотря на «волю закона», на «волю правительства» и, наконец, на «высочайшую волю», пришлось ещё и в 1841 г., по официальному признанию, освобождать печать от «неподобающих ограничений», почему пришлось напоминать цензуре ещё и в 1841 г. о статье второй указа 1819 года? В применении именно к примозельскому краю этот вопрос должен гласить не так: какие специальные препятствия ставились обсуждению внутренних дел, — а следовало бы, напротив, формулировать вопрос так: какие специальные меры поощрения печати могли бы быть приняты, чтобы это частичное обсуждение внутреннего положения превратить, в виде исключения, в возможно более откровенное и публичное обсуждение?
Что касается внутреннего содержания и характера политической литературы и ежедневной прессы до появления упомянутого кабинетского указа, то об этом дают наиболее ясное представление следующие слова цензурной инструкции:
«Следуя по этому пути, можно надеяться, что и политическая литература и ежедневная пресса лучше поймут своё назначение, усвоят более достойный тон и впредь будут считать недостойным для себя спекулировать на любопытстве своих читателей помещением бессодержательных, заимствованных из иностранных газет корреспонденции и т. д… Можно надеяться, что благодаря этому пробудится больший интерес к отечественным делам и повысится национальное чувство».
Отсюда как будто получается тот вывод, что, хотя никакие специальные меры и не препятствовали откровенному и публичному обсуждению положения примозельского края, всё же таким непреодолимым препятствием как для откровенности, так и для публичности не могло не являться общее состояние прусской печати. Сопоставив все цитированные места цензурной инструкции, мы можем выразить их общий смысл следующим образом: цензура, проявляя чрезвычайную мнительность, стала внешними оковами для свободы печати; рука об руку с этим шло усиление внутренней скованности печати, утратившей мужество и даже отказавшейся от стремления подняться над уровнем сенсаций; наконец, в самом народе были утрачены интерес к отечественным делам и национальное чувство, т. е. те именно элементы, которые являются не только творческими силами печати, высказывающей откровенно и публично своё мнение, но и единственными предпосылками, при которых такая печать может развернуть свою деятельность и заслужить признание народа; это признание составляет жизненную атмосферу печати, без которой она обречена на полное захирение.
Если, таким образом, мероприятия властей могут создать несвободную печать, то власти, напротив, бессильны, в условиях общей несвободы печати, обеспечить возможно более откровенное и публичное обсуждение специальных вопросов. В этих условиях даже свободно высказанное мнение о каких-нибудь отдельных предметах, которое каким-либо образом попало бы на страницы газет, не могло бы найти всеобщего отклика, не могло бы, следовательно, служить проявлением подлинной гласности.
К этому присоединяется ещё то обстоятельство, что, как правильно замечает Ганземан, нет, может быть, ни одного экономического вопроса, который не был бы связан с внутренней и внешней политикой. Возможность откровенного и публичного обсуждения положения примозельского края предполагает, таким образом, возможность откровенного и публичного обсуждения всей «внутренней и внешней политики». Отдельные административные органы в такой мере были бессильны создать эту возможность, что только непосредственно и решительно выраженная воля самого короля могла бы оказать здесь решающее и прочное влияние.
Если публичное обсуждение не было откровенным, то откровенное обсуждение не было публичным. Это откровенное обсуждение не выходило за пределы убогих провинциальных листков, чей кругозор не простирался, — да и не мог, как видно из предыдущего, простираться, — дальше круга их распространения.
Для характеристики подобных обсуждений узко местного масштаба мы приводим здесь несколько выдержек из бернкастельского «Gemeinnutziges Wochenblatt» за разные годы издания. В одном из его выпусков за 1835 г. говорится следующее:
«Осенью 1833 г. в Эрдене один приезжий изготовил 5 омов{71} вина. Чтобы наполнить бочку доверху, он прикупил 2 ома, заплатив за них 30 талеров. Бочка стоила 9 талеров, налога было уплачено 7 талеров 5 зильбергрошей. Расходы по сбору винограда составляли 4 талера, наём погреба — 1 талер 3 збгр., плата за выжимание виноградного сока — 16 збгр.; следовательно, не включая расходов на возделывание, весь расход составлял 51 талер 24 збгр. Эта бочка вина была продана 10 мая за 41 талер. Следует ещё заметить, что вино было хорошего качества и было продано не вследствие крайней нужды владельца, а также не попало в руки ростовщиков» (стр. 87). «21 ноября на бернкастельском базаре