(Министры представляют собой разумную объективную сторону суверенной воли. Им выпадает поэтому на долю также и честь ответственности, тогда как монарх наделяется только особым воображением своего «величия».) Спекулятивный момент здесь, следовательно, очень скудный. Напротив, рассуждение основывается в своих частностях на чисто эмпирических, и притом очень абстрактных, очень плохих эмпирических основаниях.
Так, например, выбор министров ставится в зависимость от «неограниченного произвола» монарха, «так как они имеют дело непосредственно с личностью монарха», т. е. так как они — министры. Точно так же «неограниченный выбор» монархом своего камердинера можно было бы вывести из абсолютной идеи.
Лучше уже обстоит дело с обоснованием ответственности министров, «поскольку объективное в решении — знание содержания дела и обстоятельств, законные основания решения и другие его основания — может подлежать ответственности, т. е. доказательству объективности». Само собой понятно, что «последняя решающая субъективность», чистая субъективность, чистый произвол не объективны и, следовательно, не могут также подлежать доказательству объективности, а стало быть, не могут подлежать и ответственности, коль скоро некий индивид представляет собой освящённое, санкционированное существование произвола. Гегелевское доказательство убедительно, если исходить из конституционных предпосылок, но Гегель не доказал этих предпосылок тем, что он их анализирует в их основном представлении. В этом смешении выражается вся некритичность гегелевской философии права.
§ 285. «Третий момент власти государя касается всеобщего самого по себе, которое в субъективном отношении состоит в совести монарха, а в объективном отношении — в целом государственного строя и в законах; власть государя постольку предполагает другие моменты, поскольку каждый из этих моментов предполагает её».
§ 286. «Объективная гарантия власти государя, правомерного перехода престола по наследству и т. д. заключается в том, что подобно тому как эта сфера обладает своей действительностью, выделенной из сферы других определённых разумом моментов, точно так же и другие сферы имеют для себя свои специфические права и обязанности, определяемые их сущностью; в разумном организме каждый член, сохраняя себя, сохраняет тем самым и другие члены в их своеобразии».
Гегель не видит, что, вводя этот третий момент, «всеобщее само по себе», он взрывает оба первые, или наоборот. «Власть государя постольку предполагает другие моменты, поскольку каждый из этих моментов предполагает её». Если эта обусловленность понимается не мистически, а реально, то власть государя обусловливается не рождением, но другими моментами, она, следовательно, не наследственна, а текуча, т. е. она является определением государства, распределяемым попеременно среди граждан государства в соответствии с внутренним строем других моментов. В разумном организме голова не может состоять из железа, а тело — из мяса. Члены для своего сохранения должны обладать равным достоинством, быть одной плоти и крови. Но наследственный монарх наделён особым достоинством, он из другого материала. Прозе рационалистической воли других членов государства противостоит здесь магия природы. К тому же члены могут лишь постольку взаимно сохранять друг друга, поскольку весь организм находится в текучем состоянии и каждый из членов снимается в этой текучести, стало быть, ни один из них не отличается «неподвижностью», «неизменностью», приписываемыми здесь главе государства. Гегель, следовательно, этим определением упраздняет «суверенитет по рождению».
Во-вторых: безответственность. Если государь нарушает «целое государственного строя», нарушает «законы», то прекращается его безответственность, потому что прекращается его определённое государственным законом существование. Но именно эти законы, этот государственный строй делают его безответственным. Они противоречат, следовательно, самим себе, и одно уже это ограничительное условие уничтожает закон и конституцию. Государственный строй конституционной монархии есть, следовательно, безответственность,
Если же Гегель довольствуется тем, «что подобно тому как эта сфера обладает своей действительностью, выделенной из сферы других определённых разумом моментов, точно так же и другие сферы имеют для себя свои специфические права и обязанности, определяемые их сущностью», то он должен был бы называть и государственный строй средних веков организмом; мы видим у него, таким образом, только массу особых сфер, связанных друг с другом внешней необходимостью и, конечно, только к этим условиям подходит телесный монарх. В таком государстве, в котором каждое определение существует обособленно, также и суверенитет государства может быть утверждён только в лице особого индивида.
Резюме сказанного Гегелем о власти государя ила об идее государственного суверенитета.
В § 279, примечание, стр. 367, говорится:
«О суверенитете народа можно говорить в том смысле, что по отношению к внешнему миру народ есть вообще нечто самостоятельное и составляет собственное государство, — как, например, народ Великобритании; но народ Англии, или Шотландии, Ирландии, или Венеции, Генуи, Цейлона и т. д. не является больше суверенным народом с тех пор, как он перестал иметь для себя своих собственных государей или свои собственные верховные правительства».
Здесь, следовательно, суверенитет народа есть национальность, суверенитет государя есть национальность, или принцип монархической власти есть национальность, которая сама по себе, и лишь она одна, образует суверенитет народа. Народ, чей суверенитет заключается лишь в национальности, имеет монарха. Особые национальности народов могут, по Гегелю, лучше всего упрочиться и выразиться посредством особых монархов. Пропасть, существующая между одним абсолютным индивидом и другим, существует также между этими национальностями.
Греки (и римляне) были национальны, потому что и поскольку они были суверенным народом. Германцы суверенны, потому что и поскольку они национальны.
«Так называемое юридическое лицо», — говорится далее в том же примечании, — «общество, община, семья, как бы конкретно оно ни было в себе, обладает личностью лишь как моментом, который в нём абстрактен; личность не достигла в нём истины своего существования. Государство же есть именно та целостность, в которой моменты понятия достигают действительности согласно их своеобразной истине».
Юридическое лицо — общество, семья и т. д. — содержит в себе личность лишь абстрактно; в лице же монарха, напротив, личность заключает в себе государство.
В действительности же абстрактное лицо, только в качестве юридического лица, общества, семьи и т. д., подняло свою личность до уровня истинного существования. Гегель, однако, понимает общество, семью и т. д., вообще юридическое лицо, не как осуществление действительного эмпирического лица, а как действительное лицо, содержащее, однако, в себе момент личности лишь абстрактно. Вот почему у него не действительное лицо приходит к государству, а государство должно ещё прийти к действительному лицу. Поэтому, вместо того чтобы показать государство как высшую действительность личности, как высшую социальную действительность человека, Гегель возводит единичного эмпирического человека, эмпирическую личность в высшую действительность государства. Эта подмена субъективного объективным и объективного субъективным (которая является следствием того, что Гегель хочет дать жизнеописание абстрактной субстанции, идей, так что человеческая деятельность и т. д. должна поэтому выступать у него как деятельность и результат чего-то другого, следствием того, что Гегель хочет заставить действовать, как некую воображаемую единичность, сущность человека самоё по себе, вместо того чтобы заставить его действовать в его действительном человеческом существовании), — это извращение имеет своим необходимым результатом то, что некое эмпирическое существование принимается некритически за действительную истину идеи. Ведь у Гегеля речь идёт не о том, чтобы эмпирическое существование свести к его истине, а о том, чтобы истину свести к некоему эмпирическому существованию, и при этом первое попавшееся эмпирическое существование трактуется как реальный момент идеи. (Об этом неизбежном превращении эмпирии в спекуляцию и спекуляции в эмпирию мы будем подробнее говорить после.)
Таким путём создаётся также впечатление мистического и глубокого. Очень вульгарно звучит, когда говорят, что человек необходимо должен родиться и что это существо, обусловленное физическим рождением, становится социальным человеком и т. д. вплоть до гражданина государства; всем, чем становится человек, он становится благодаря своему рождению. Но кажется глубокомысленным, поразительным, когда говорят, что государственная идея непосредственно рождается, что в рождении государя она порождает самоё себя и получает эмпирическое существование. Таким путём мы не приобретаем никакого нового содержания, а лишь изменяем форму старого содержания. Это содержание приобрело теперь философскую форму, философское свидетельство.
Другим следствием этой мистической спекуляции является то, что особое эмпирическое бытие, единичное эмпирическое бытие, в отличие от других, рассматривается как наличное бытие идеи. И опять-таки глубокое, мистическое впечатление производит утверждение, что перед нами — особое эмпирическое бытие, созданное идеей, и что мы, таким образом, на всех ступенях встречаемся с вочеловечением бога.
Если при рассмотрении семьи, гражданского общества, государства и т. д. эти социальные формы существования человека рассматриваются как осуществление его сущности, как её объективирование, то семья и т. д. выступают как качества, внутренне присущие субъекту. Человек всегда остаётся сущностью всех этих социальных образований, но эти образования выступают также и как его действительная всеобщность, поэтому также и как общее всем людям. Если же, напротив, семья, гражданское общество, государство и т. д. являются определениями идеи, определениями субстанции как субъекта, то они должны получить эмпирическую действительность, и тогда та человеческая масса, в которой развивается идея гражданского общества, представлена в буржуа, а остальная масса представлена в гражданах государства. Так как речь, собственно, идёт об аллегории, только о том, чтобы какому-нибудь эмпирическому существованию приписать значение осуществлённой идеи, то понятно, что эти вместилища идеи выполнили своё назначение, как только они стали определёнными воплощениями некоторого момента в жизни идеи. Всеобщее поэтому выступает здесь везде как нечто определённое, особое, а единичное нигде не доходит до своей истинной всеобщности.