Том 1 — страница 43 из 60

— Трус! — презрительно сказал Сеня, подходя к мертвому самцу.

В логове оказалось еще три волчонка. Их Сеня убил уже утром следующего дня. Он стащил матерых волков и тех трех молчат в воронку и потихоньку пошел домой, неся подмышкой живого волчонка, завернутого в ватник. Он освободил ему голову совсем, слегка перетянув ватник вокруг шеи. Может быть, потому, что волчонку было уютно и тепло, а может быть, исстрадавшись, он был уже благодарен за то, что его приютили, — он не кусался, не рычал, но на Сеню не смотрел, отворачивая мордочку в сторону и вниз.

Последние метры до своей хаты Сеня шел через огороды с трудом, пересиливая себя, чтобы не лечь прямо на картошку.

Маши не было дома. Сеня посадил волчонка под печку, снял остатки рубахи и брюки, подошел к колодцу во дворе, вылил на себя ведро холодной воды, немного посидел, без мыслей, на срубе и только после этого стал мыться.

…В правление он вошел тихо, как и обычно, и постучал к Алексею Степановичу. Тот отозвался:

— Входите!

А когда Сеня вошел, улыбаясь, пожал ему руку.

— Алексей Степаныч! — обратился Сеня. — За волками подводу бы послать.

— Уби-ил?!

— Убил.

И только после того, как привезли волков, а народ собрался глазеть на них, обсуждая и восхищаясь, Алексей Степанович оценил и понял, что сделал Сеня: на это могли решиться только три охотника вместе, не меньше. А Сеня постоял перед волками в задумчивости и, не обращая внимания на похвалы и восклицания, тихо произнес, глядя на «знакомую»:

— Вот и все… Страшная-то какая! Как же это я, правда, один-то пошел?!

Гурей понял это по-своему и сказал:

— Это, Семен Степаныч, тебя осподь-бог, обратно, спас.

— Глупый ты, Гурей Митрич, хоть и пожилой человек, — возразил Сеня.

И удивительно: Скворец ничуть не обиделся, а сказал в ответ так:

— Кажному человеку, Семен Степаныч, богом, обратно же, свой разум дан. — Ом помолчал и с явной завистью продолжал: — Это, значит, по триста рублей за голову от государства — полторы тыщи, да за шкуры, обратно, не меньше шестисот. Эва! Больше двух тыщ! — Он почесал в затылке, крякнул от зависти и поддернул брючишки, уцепившись одной рукой за переднюю пуговку, а другой — позади. Гурка-Скворец очень сожалел сейчас о том, что не он убил волков, и ему казалось, что он вполне мог бы это сделать. Но он только повторил еще раз: — Да-а… Боле двух тыщ.

Алексей Степанович дополнил:

— Это не все, Гурей Митрич: полагается премия от колхоза — по овце за каждого матерого волка.

Но Сеня не слушал Гурку. Сеня смотрел и смотрел на «знакомую», не отрываясь, и сказал еще раз, тихо, шопотом:

— Вот и все кончено…

Дома он вытащил волчонка из-под печки и задумчиво смотрел на него долго, долго. А рядом сидела восхищенная Маша.


Было это два года тому назад.

Волчонок стал уже большим волком. Никому из чужих он не позволяет к себе прикасаться, кроме Кости. Алексей Степанович все так же бессменно руководит колхозом и часто заходит к Сене домой. Тогда волк смотрит на председателя спокойно, с достоинством.

В общем, если хотите видеть ручного волка, заходите к Семену Степановичу Трошину прямо в колхоз «Светлый путь». Только имейте в виду, днем его не застать — он обязательно на работе. А если охотится, то придется подождать его денька два. Он все тот же, так же любит жизнь — вот эту, нашу, настоящую жизнь, что порою отражается и в капле.

Совесть хлебопашца

Дорогим моим друзьям-

трактористам посвящаю.

Борозда, борозда и борозда… Всю ночь напролет впереди борозда. Луч фары накрыл ее и не выпускает ни на миг. И кажется, мир сузился до предела: перед трактором справа — черный, блестящий, как весеннее крыло ворона, кусок зяби; слева — кусок стерни цвета заячьей шкурки; в центре — борозда, глубокая, с отвесной стенкой. Дальше, впереди и по сторонам, темнота, густая и непробойная.

Борозда ползет под трактор, чуть сбоку, бесконечно и равномерно, как конвейер. Ползет и ползет и уходит назад, в темь. Больше уже не будет этой борозды — ее заваливает новый пласт, а люди увидят потом только ровную зябь. Только зябь, до горизонта. Но ночью всегда кажется, что борозде этой нет конца, что она одна с вечера и до рассвета. Не так уж много людей, понимающих, что значит самому человеку видеть каждую борозду в могучем черноземном просторе.

Сентябрьские ночи длинные. Борозды тоже длинные, иной раз тянутся они на два-три километра. Трактор урчит, однотонно погромыхивая траками гусениц. На плотной почве он, автоматически увеличивая обороты, старается сильнее, как живой, поднатуживается. Протянет через тяжелое, тогда снова рокот становится спокойным, ровным. Чуть повизгивает ленивец — колесико, которое за всю свою жизнь не прикасается к земле, хотя и крутится совсем близко от нее, в нескольких сантиметрах; оно только поддерживает гусеницу. Алеша называет ленивец не иначе как «работяга». Впрочем, каждая деталь у него имеет свое одушевленное или ласкательное название. Например, выхлопную трубу он именует «мадам», пускач — «бездельник» или «стиляга».

Алеша видит борозду, уползающую под трактор. Он-то уж знает, что такое самому видеть каждую борозду.

Ночь. Чуть-чуть, отдельными капельками, накрапывает несмелый дождичек. «Дождишка совсем не храбрый, — думает Алеша. — При таком моросейчике паши, пожалуйста, сделай милость». И Алеша пашет. Один пашет. Кругом темь. И никого нет. Где-то вдали глаза второго «детки» (так он называет трактор «ДТ»). Степь заполнена густым рокотом, но каждый тракторист слышит только свой трактор. Кажется, что в ночи он один. И никто до утра не придет. Да и кому надо идти или ехать сюда, когда вот-вот может пойти дождь. В хорошую погоду, и то редко кто сюда заглядывает.

К середине ночи стало сиверко. Ветер настойчиво хочет выдавить окошко кабины и угрожающе визжит в щель. Зато гонимый ветром дождишка не выдержал, и по тучам видно, как он улепетывает подальше. Алеша повязывает шарф поверх ворота телогрейки и радуется: «Дождя не будет. Главное, чтобы не было дождя. Ветер — пустяк. Не такое приходилось».

…Алеша стал вспоминать, как ему «приходилось». Начал думать о трудностях, а на намять пришло совсем не плохое.

Окончил десятилетку и стал работать на тракторе. В прошлом сезоне надел новенький ватник, а теперь он спереди залоснился и стал, как кожанка. Прошлогодних мозолей нет и в помине, пальцы уверенно и крепко держат рукоятки управления, а вначале приходилось тайком от других трактористов надевать перчатку на правую руку — ныли мозоли. И еще вспомнилось, как в дожди, слякоть, во время недельных простоев трактористы с тоской посматривали на уже прилепившуюся к гусеницам ржавчину, и — чего греха таить! — кое-кто позволял весьма крепкие выражения. В ясную рабочую погоду бригадир Туманов за такие слова может из отряда прогнать, но в муторную слякоть, когда по-волчьи серое небо давит на одинокую будку в степи и на душу трактористов, он только и скажет: «Что у тебя вместо языка жаба, что ли, привязана?» Впрочем, это относится почти всегда к одному и тому же человеку, Кондрату Багулину. Именно его-то за «яркие выражения» Туманов однажды «отлучил от отряда» на два дня. Было дело.

Кондрат удивительно близко принимает к сердцу погоду. В ненастье он всегда злой и молчаливый, а когда ясно, он веселый, и тогда любит петь песни. Так вот, этого самого Кондрата Туманов прогнал из отряда со словами:

— Два дня чтоб мои глаза тебя не видали, а уши не слыхали.

— Ну, Тихон Петрович! — мрачно взывал Кондрат и показывал пальцем в хмурое небо. — Видишь?

— Пашем же. Не стоим.

— Так я на пересмене.

— Читай, чертова голова, Алеша вот читает, и ты читай.

— Я в такую муть и читать не могу.

— А ругаться можешь? Да что я с тобой тут нюни развожу! Иди. Уходи с глаз на два дня. — И на полном серьезе заключил: — Воспитывать я тебя должен. Два дня тебе наказание.

— Ну, не буду.

— Два дня. А там посмотрим. — Туманов был неумолим.

Алеша тогда видел, как Кондрат медленно пошел от будки, широкоплечий, чуть сутуловатый, могучий коротыш. Шел, шел и сел в борозду своей загонки, которую он должен был пахать в ночную смену. Сел и сидит метрах в двухстах от будки. Алеша уехал за горизонт, и уже приехал обратно, а Кондрат сидит. Уже повариха выбросила платок на шесте и помахивала им, как у голубятни, а Кондрат все на том же месте и в том же положении. Начали обедать.

— Сидит, — сказал Алеша.

— Сидит, — подтвердил Туманов.

Ели молча. Неожиданно Туманов бросил ложку на стол и с сердцем выпалил:

— Хоть отошел бы подальше! Иди, — обратился он к Алеше, — позови его.

Алеша подошел к Кондрату. Тот ковырял пласт сухой будылиной так старательно, что казалось, более срочной и серьезной работы нет и не может быть.

— Велел звать. Иди, — пригласил Алеша.

— Через два дня приду как часы. Приду воспитанный, как из детского дома, — неудачно пытался отшутиться Кондрат.

— А ты не рыпайся, Кондрат. Он же хочет, чтобы ты не только передовиком был, а еще и…

— Святым? — поспешно спросил Кондрат, перебивая.

— Нет. Хорошим человеком.

— Все хорошие человеки не ругаются? Радуются слякоти? Они что, Тургенева читают? И когда на душе муторно, то улыбаются и ласково так говорят: «Матерь ты моя божия!»?

По полю прогудел бас Туманова:

— Кондра-а-ат! — И он махнул рукой.

Кондрат, будто бы нехотя, встал и подошел к будке. Туманов был вне себя:

— Или уходи сейчас же, немедленно, или… садись обедать!

— Ни то и ни другое! — уныло сказал Кондрат, — Объявляю голодовку на два дня. Сам себе, за свои выражения. А уходить мне невозможно: все обдумал.

— Это почему же невозможно? — спросил Туманов. — Значит, не подчиняешься?

— Подчиняюсь. Лучше два дня есть не буду, но в деревню не пойду. Почему? Очень просто. Позавчера был дома, ходил в баню, менял белье. Если я, допустим, нынче же приду на два дня, то куда я дену глаза? Брехать, что трактор сломался? Извиняюсь! — Кондрат ткнул себя в грудь большим пальцем. — Извиняюсь! — Потом стащил ушанку, смял ее в обеих руках и произнес печально: — Совесть не позволяет. Не пойду. Хочешь — два дня в борозде просижу, как призрак, хоче