ПИСЬМО
Санкт-Петербург 1835 года 2 дня
Милостивейший государь Александр Сергеевич!
Простите великодушно молодому человеку, близкому к совершенной гибели и испрашивающему…
О мой Собрат по жизни скорбной,
Любимец муз и Аполлона,
Ты, может быть, о мой Собрат,
Не станешь осуждать Собрата,
Который славному Собрату
Писать намерен, как Собрат…
Подобно юному Икару,
Стремился он к высотам неба
И вдруг узрел: разверзлась пропасть
И под ногой – клубок чудовищ,
Готовых дерзкого пожрать.
Как Прометей неустрашимый —
Огня божественного хищник,
Он цепью бедности прикован
К скале ужасной нищеты;
И день и ночь кровавый коршун —
Нужда его терзает сердце,
И вопли зыблют небеса.
О мой Собрат по звонкой лире,
Тебя еще не зная лично,
Я душу разгадал твою.
Украшен дружбой и любовью
Ты пел – Тебе внимали жадно,
Ты песнью услаждал сердца,
А я с младенчества метался,
Как грозный тигр в железной клетке,
Ударом лапы прутья гнул.
Когда же вырвался на волю
Пошел гигантскими прыжками
Туда, туда – в родные дебри…
Но мой Собрат, зачем, скажи,
Нас висту научил лукавый,
Налил шампанского в бокалы
и гнуть заставил семпеля?
В болоте смрадного порока
Довольно скоро я погряз.
А та, что мне в глаза глядела,
Вонзила в душу мне кинжал!
О мой грядущий самарянин,
Не осуждай меня заочно,
Но не могу я не воскликнуть
Устами Манфреда: Зачем?! —
О дар губительный и сладкий —
Фантазия ты мне дана?
Зачем я не родился грубым
И беззаботным селянином?
Или зачем не выбрал жребий
Воинственного сына гор?
Клянусь, за счастье бы почел!
Но я томлюсь, как некий Фауст —
Безумный слабый изыскатель
Желаньем приподнять завесу,
Что отделяет этот мир
От мира высшего… Как часто
Подобно доблестным мужам
Античности – всем этим славным
Катонам, Брутам, Диогенам,
Сократам, Регулам, Сенеккам,
Когда в объятиях порока
Наигнуснейшего лежал,
В себе я находил все то же:
Ожесточение и твердость;
Мне подогрейте только ванну,
Я сам покину этот мир.
Да если бы не жил я в этом
Гранитном и болотном граде,
Где холод от оград чугунных,
От памятников и сердец,
Бежал бы я в густые дебри
И там бродил бы, полня рощи
Звериным рыканьем и воем,
Терзая грудь свою ногтями,
Себя топча и проклиная
И волосы клоками рвя!..
Прошу, не смейтесь надо мною.
Нет, больше я не в состояньи
Рассказ печальный продолжать…
Река течет неторопливо
А поит жителей селений,
А изнемогшему от жажды
В пустыне капля дорога.
Вы не откажете, я знаю,
Страдальцу в денежном пособьи —
Не меньше ста рублей, конечно,
Но и не больше пятисот!
А главное, не откажитесь,
По собственному благородству,
Когда мне то позволит случай
Иль труд, означенную сумму
Обратно от меня принять.
Вышеозначенную сумму
Я переслать прошу покорно:
Санкт-Петербург, 2-я рота
Полка Измайловского, в доме
12, что напротив лавки,
Во флигеле, что во дворе,
На имя Лавра Кафтарева.
Заранее Вам благодарен
Слуга покорный Кафтарев.
п о с т с к р и п т у м
Не ведая, где Вы живете,
Адресовал сие посланье
Книгопродавцу Смирдину.
Не медлите, Вас умоляю,
Но будьте ангелом небесным,
Иначе жребий Чаттертона
Мне все же выбрать предстоит.
Вы знаете, хоть как не умствуй,
А сердце в страхе замирает
И говорит себе: а в е ч н о с т ь ?…………………..[13]
ЛИТЕРАТУРНАЯ ГАЗЕТА. 1831. № 32. 5 ИЮНЯ
(Жизнь, стихотворения и мысли Иосифа Делорма) – Париж, 1829 (1 т. в 16 долю листа)
(Утешения, стихотворения Сент-Бева) Париж, 1830 (1 том в 18 долю листа —)
Года два тому назад, книжка, вышедшая в свет под заглавием «Жизнь, стихотворения и мысли де И. Делорма», обратила на себя в Париже внимание критиков и публики. Вместо предисловия романтическим слогом описана была жизнь бедного молодого поэта, умершего, как уверяли, в нищете и неизвестности.
Друзья покойника предлагали публике стихи и мысли, найденные в его бумагах, извиняя недостатки их и заблуждения самого Делорма его молодостью, болезненным состоянием души и физическими страданиями. В стихах сказывался необыкновенный талант, ярко отсвеченный странным выбором предметов. Никогда ни на каком языке голый сплин не изъяснялся с такою сухою точностию; никогда заблуждения жалкой молодости, оставленной на произвол страстей, не были высказаны с такой разочарованностью. Смотря на ручей, осененный темными ветвями дерев, Делорм думает о самоубийстве и вот каким образом:[14]
Здесь в камышах кричит неведомая птица.
Местечко дивное, кто хочет утопиться.
Приди на этот брег – сам жертва и палач
И под березою свою одежду спрячь.
Нет! не ныряй гоним отчаяньем и злобой,
Но медленно входи: сперва ногой попробуй,
Не холодна ль вода – и дальше, дальше, где
Закатный гаснет луч на листьях и воде.
В зеленой ряске здесь вода темна, как масло.
И как почувствуешь, что все кругом угасло,
Спокойно погрузись в пучину с головой,
Чтоб не затягивать вечерний праздник свой.
Вот, вот моя мечта! Так умереть хочу я —
Нечаянно, как жил. Я это знаю, чую.
Исчезну буднично, без шума, без затей,
Ни воин, ни святой, и даже не злодей.
Так звонких воробьев вы тысячи видали,
А стольких мертвых птиц случалось вам едва ли
Когда-нибудь узреть, лежащих на траве.
Куда ж деваются?.. А тают в синеве…
Умру как растворюсь. Пусть все возьмет природа.
Лишь через месяц-два, а то через полгода
Охотник, вечером спустившийся к реке,
Заметит: что-то там чернеет в тростнике.
Собака бросится, отпрянет с визгом, лаем.
И месяц, выглянув из тучи ярким краем,
Внезапно озарит: из вороха тряпья
Блеснет рука и лоб – и это буду я…
А рано поутру, как призраки, в тумане
Придут к реке за мной окрестные крестьяне.
Кто палкой шевелит, кто зацепил крюком —
Да что там, просто рвань, забитая песком!
К нелепым россказням примешивая шутки,
На тачке повезут весь этот узел жуткий.
На сельском кладбище опустят в яму гроб.
И станут говорить: «Там этот, что утоп!»
У друга его, Виктора Гюго, рождается сын; Делорм его приветствует:
Мой друг, вы – вновь отец. А это уж немало.
Вам небо мальчика сегодня даровало.
В постели мать лежит, подъемля влажный взгляд
В заочный орний свет, где ангелы парят.
И ночью вижу Вас, высокая картина,
Как бодрствуете Вы в раздумьи у камина.
Вот обернулись Вы, взглянуть, как спит жена.
Младенец – на груди и дети – у окна.
Вы – пастырь, что ягнят по осени считает.
От этой полноты душа грустит и тает.
И в этой тишине кто знает, кроме Вас,
Всю бездну нежности, что счастьем пролилась!
С гранитных скал, клубясь, свергаются потоки,
Синеет меж снегов подснежник одинокий —
Норвежская весна на склонах ледника!
И все это растет и ширится, пока
Не грянет с гор обвал и не раскроет тайны
Сверхчеловеческой любви необычайной!
Я тоже бодрствую, но не у колыбели.
Старик сосед лежит на нищенской постели,
Под простыней торчат не ребра, а пила.
Подагра скрючила и в гроб его свела.
Племянницы его к одру меня позвали,
Боятся быть одни. И вот сижу едва ли
Не с девяти часов. С распятьем костяным
Крест черный в головах. И две свечи над ним.
Надежда верующих – веточка самшита
В тарелке на столе. Простым холстом прикрытый —
Колени сдвинуты и руки скрещены —
Покойник скромно так улегся вдоль стены,
О, если б мертвеца я знал по меньшей мере
И с чувством горести, нечаянной потери
Вдруг ужаснулся бы, что складка натянулась,
Как будто спящего нога пошевельнулась…
Огонь поголубел… Морозный холодок…
Или хотя бы я еще молиться мог!
Ни слез, ни ужаса. Нет, спящий не проснется.
И в памяти моей ничто не шевельнется.
Когда же бьют часы, печальный перезвон,
Всей этой будничностью трезвой удручен
Я подхожу к окну, чтоб подышать – нет мочи,
(Серп новорожденный мне светит с полуночи),
Вдруг вижу: из‐за крыш вспухает красный шар
И слышу вой собак, что воют на пожар.
Между сими болезненными признаниями, сими мечтами печальных слабостей и безвкусными подражаниями давно осмеянной поэзии старого Ронсара мы с изумлением находим стихотворения, исполненные свежести и чистоты. С какой меланхоличной прелестью описывает он, например, свою музу:
Нет, муза юная моя – не одалиска
С глазами гурии, холодная артистка,
Которая поет, сгибаясь и кружась,
Что златом одарил ее восточный князь.
Тем более она – не сказочная Пери,
Что распускает хвост – свои павлиньи перья,
Не фея белая и не ее сестра
Голубокрылая, ни прочья мишура.
Не притворяется монахиней, вдовою,
В которой умерло все девичье, живое,
Лишь латы ржавые хотела бы сберечь —
И долго молится при свете длинных свеч,
Колена преклонив пред алтарем; и плиты
Вокруг широко платья бархатом покрыты.
Но если ваша скорбь разгуливает там —
На пустошах, где волки воют по ночам, —
Вы верно видели горбатую лачугу
Под вой высохшей, подверженной недугу.
Там девушка одна стирает все белье.
И темные глаза такие у нее,
Что, кажется, она могла блистать и в свете
И белокурая – в ночь – в лаковой карете
Лететь на шумный бал и для любви цвести.
Иль, арфу трогая, любви сказать прости,
На стогнах городских средь мирного ристанья
Восторженной толпы срывать рукоплесканья…
А между тем она хлопочет без конца
Для старого брюзги – безумного отца.
Правда, сию прелестную картину оканчивает он медицинским описанием чахотки; муза его харкает кровью:
Все пробует запеть, но голоском нечистым,
Из горла кашель вырывается со свистом.
Не в силах петь она лишь мается в тоске —
И сгустки крови остаются на платке.
Совершеннейшим стихотворением изо всего собрания, по нашему мнению, можно почесть следующую элегию, достойную стать наряду с лучшими произведениями Андре Шенье:
Я знал ее всегда задумчивой и строгой,
Среди других детей как будто недотрогой.
Ей нравилось вникать во взрослые дела —
И рассудительна не по годам была.
Как нянюшка, сестриц-резвушек окликала,
Что им пора домой, что бегать у канала
Нельзя, что в парке им пугать лесную лань
Не надо бы… – С травы скорее встань,
Простудишься – и солнышко садится. —
И слушались ее кудрявые сестрицы.
А время шло. Сестре – пятнадцать лет.
На юное чело лег женственности свет.
Всегда причесана – и под прямым пробором —
Открытое лицо с прямым спокойным взором,
Улыбкой сдержанной оживлены уста.
И вся она была разумна и чиста.
Заботы и семья – все было ей не внове,
Лишь черною чертой сильней сходились брови.
И чувство долга ею двигало всегда.
Как девушка иная никогда
Рассеянно иглы на пяльцы не роняла
И, со вчерашнего до завтрашнего бала
О незнакомце юном грезя наяву,
Не обрывала нить, не портила канву.
Никто не видел, чтоб, забыв свою работу,
На улицу в окно глядела, чтобы что-то
Там развлекло ее иль чтоб, поняв намек,
Стыдливо прятала лицо свое в платок.
Болезнь и смерть отца все изменила в доме.
И на кого теперь надеяться им кроме
Нее: она и дочь, и старшая сестра —
И матери помочь действительно пора.
Нет, сердце строгое не знало темной власти
Тоски и нежности, но ведало участье.
Чужую боль она умела понимать…
И вот она сама давно жена и мать.
И замужем, скорее по рассудку,
Чем по любви, супругу внемлет чутко,
Советчица ему, помощница во всем.
А муж уже седой ей быть бы мог отцом.
Медовый месяц? Нет, все пылкие мгновенья,
Как сновидение, не дали ей забвенья.
И тайну женскую, о коей молвить грех,
Ее чело и взгляд сокрыли ото всех.
Счастливая – живет, как прежде. И отрадно
За нею наблюдать, когда стройна, опрятна,
Но не наряжена, часов примерно в пять
Выходит с дочерью из дома погулять.
Над церковью стрижи мелькают. Небо ясно.
Садятся обе в тень – и дочь ее прекрасна!
Так с самых ранних лет текут за днями дни,
Как волны, катятся без имени они
Однообразной, но торжественной чредою
К иному берегу и к вечному покою.
И видя, как бегут часы ее вблизи
С людьми в гармонии и с вечностью в связи
И как живет душа ее простая,
Веленью долга кротко уступая,
Невольно я впадаю в сплин, в хандру,
О счастье думаю, что было поутру.
А сколько бурных дней, которых вспомнить нечем! —
И, боже, думаю, настанет скоро вечер.
Публика и критики горевали о преждевременной кончине таланта, столь много обещавшего, как вдруг узнали, что покойник, слава богу, жив и здоров. Сент-Бев, известный уже «Историей французской словесности в 16 столетии» и ученым изданием Ронсара, вздумал под вымышленным именем И. Делорма напечатать первые свои поэтические опыты, вероятно, опасаясь нарекания и строгости нравственной цензуры. Мистификация, столь печальная, своею веселою развязкою должна была повредить успеху его стихотворений, однако ж новая школа с восторгом признала и присвоила себе нового собрата…
…Бедный Делорм обладал свойством чрезвычайно важным, недостающим почти всем французским поэтам новейшего поколения, свойством, без которого нет истинной поэзии, т. е. и с к р е н н о с т и ю в д о х н о в е н и я. Ныне французский поэт систематически сказал себе: «будем религиозными, будем политиками», и холод предначертания, натяжка, принужденность отзываются во всяком его творении, где никогда не видим минутного вольного чувства, словом, где нет истинного вдохновения. Сохрани нас боже быть поборниками безнравственности в поэзии (разумеем слово сие не в детском смысле, в коем употребляют его некоторые журналисты!). Поэзия, которая по своему высшему свободному свойству не должна иметь никакой цели, кроме самой себя, кольми паче……………….
АРХИП ГОРЮХИН. ПЕСНИ СЕЛА ГОРЮХИНА. ИЗ ИСТОРИИ СЕЛА ГОРЮХИНА
«…Науки, искусства и поэзия издревле находились в Горюхине в довольно цветущем состоянии. Сверх священника и церковных причетников, всегда водились в нем грамотеи. Летописи упоминают о земском Терентии, жившем около 1767 году, умевшем писать не только правой, но и левою рукою. Сей необыкновенный человек прославился в околодке сочинением всякого роду писем, челобитьев, партикулярных пашпортов и т. д. Неоднократно пострадав за свое искусство, услужливость и участие в разных замечательных происшествиях, он умер уже в глубокой старости, в то самое время как приучился писать правою ногою, ибо почерка обеих рук его были уже слишком известны…
…Поэзия некогда процветала в древнем Горюхине. Доныне стихотворения Архипа-Лысого сохранились в памяти потомства.
В нежности не уступят они эклогам известного Виргилия, в красоте воображения далеко превосходят они идиллии г-на Сумарокова. И хотя в щеголеватости слога и уступают произведениям наших муз, но равняются с ними затейливостью и остроумием.
Приведем в пример сие сатирическое стихотворение:
Ко боярскому двору
Антон староста идет,
Бирки в пазухе несет,
Боярину подает,
А боярин смотрит,
Ничего не смыслит.
Ах ты, староста Антон,
Обокрал бояр кругом,
Село по миру пустил,
Старостиху надарил».
ПРИЛОЖЕНИЕ К ИСТОРИИ СЕЛА ГОРЮХИНА
Как известно, записки моего славного родственника оборвала преждевременная его кончина. Не обладая даром Ивана Петровича, хотел бы я все же присовокупить к сему несколько строк, которые читатель прочтет, может быть, не без любопытства.
Иван Петрович, вы, наверно, об этом уже уведомлены, не оставил прямых наследников, и волею судеб я оказался его косвенным потомком, почему и наследовал село Горюхино. Мое перо присяжного поверенного никоим случаем не обладает силою и живостью слога моего любезного предка. И кляксы, которые оно оставляет на бумаге, всего лишь – неизбежные помарки на Объяснительной Записке Моим Почтенным Читателям. Но хватит об этом.
Я сижу на веранде, окно растворено в благоуханный сад. И я еще дышу запахом родового гнезда. Но к цветенью яблонь давно примешался тленный дух упадка и разложения. Довольно и о том.
Был у Ивана Петровича товарищ по детским играм, эдакий Пятница из дворовых, вместе их дирал и дьячок за невыученные вокабулы. Ивана Петровича, конечно, так – для виду, зато приятелю его доставалось по всем статьям. Звали его Архипка – Архипа-Лысого внук.
В то баснословное время, да еще в нашей глуши зачастую барчук и дворовый парнишка проходили одну науку, особливо если тот парнишка способный зело к учению был. Вот и вырос Архип-Лысый внук настоящим грамотеем.
Возвратившись в свои пенаты, выйдя в чистую, как тогда говорили, Иван Петрович дал вольную своему верному Пятнице. Но тем не ограничился, подарил ему изрядный кусок земли, где тот и поселился однодворцем и поэтом.
Архип-Лысый внук жил долго и встретил Великое Освобождение всеми почитаемым старцем. Я, студент, горячая голова прилетел тогда в родовую усадьбу. И случай нас свел.
Был он как-то чисто, серебряно сух, я бы сказал, иконописен. И даже бородавка с левой стороны щеки выглядела благородно, как у какого-нибудь Дмитриева или капниста, право слово. Лысоват он был, как и дед, и с этой стороны вполне оправдывал свое прозвище. Сочинял стихотворения в духе времени и в том же разночинном духе придумал себе псевдоним: Архип Горюхин.
Будучи наслышан о его писаниях и чудачествах, я просил его почитать мне что-нибудь. Он не стал чиниться. Он читал внятно, но негромко, отбивая, отмеривая ритм стихов своей большой и плоской ладонью на досках стола. Стихотворения его, не скрою, мне понравились и даже удивили своей отделкой. Поразительно, Кольцов не коснулся его совсем. Скорее, нечто в духе нового «Свистка» или публикаций в «Современнике». Но более наивно.
По моей просьбе наш сельский поэт переписал некоторые стихотворения в отдельную тетрадку лихим писарским почерком с росчерками и завитушками, переплел и презентовал. Сей дар принял я с удовольствием.
Надо заметить, что переплетал он весьма изрядно и одел в телячью кожу всю мою небольшую библиотечку. На моем рабочем столе всегда лежит книга в алом сафьяне: «Повести покойного Ивана Петровича Белкина».
Архипа-Лысого внука, Горюхина тож, давно нет в живых. И хотелось бы познакомить снисходительных читателей с тетрадкой его безыскусных, но по-своему занимательных творений.
О СЕБЕ
И только есть тебе имен,
Что плут да скот да змей треклятый.
Будь трижды честен и умен,
За то и сгинешь виноватый.
ПРО КЛЮКВУ[15]
За лесом клюквы несть числа,
Бери кому пропасть охота,
Зовется Бесово болото,
Малашка там свиней пасла.
Народ глядит: брюхата вроде
И будто тронулась в уме.
Не там паси, где бесы бродят,
А возле церкви – на холме.
ПОХОРОНЫ ДЕДА[16]
Дождь лил, и ветер ветлы гнул,
Когда Архипа хоронили.
Покойник радостно чихнул,
И гроб в канаву уронили.
Покойник вымок до костей,
Потом всю ночь дрожал в постели.
И не прошло и двух ночей,
Как умер он на самом деле.
ОБРОК
Перо гусиное кусал
Наш барин молоденек
И на деревню отписал,
Чтоб слали больше денег.
Но деньги для себя берег
Приказчик зверолицый —
И в Петербург послал оброк
Протухлой мерзлой птицей.
КАМЕРДИНЕРУ ПЕТРУ
Ишь, брат, расхвастался, Париж!
Париж – для бар, купцов богатых.
А ты Европу поглядишь
Под кивером или с запяток.
КРЕПОСТНЫЕ АКТЕРЫ И АКТЕРКИ В ПРОВИНЦИИ
Хотя на корифеев сцены
Большие, извиняюсь, цены,
Любезничали не по роли,
И сих любезников пороли.
Будь хоть Шекспиром в околодке,
Набьют и Шиллеру колодки.
НА СМЕРТЬ АЛЕКСАНДРА СЕРГЕЕВИЧА ПУШКИНА
Заехал писарь – мой приятель,
Поведал про столичный быт,
Кто нынче славен, знаменит.
И тут узнал я, что издатель
Иван Петровича убит.
«Руслана» читывал, «Полтаву» —
То весь кипел, то сострадал.
Державин – тоже мне по нраву.
Но воспоют превыше славу
За то, что Белкина издал.
– Наш барин хоть и не бездарен,
Но мог бы в Лету кануть барин. —
Прощаясь, писарю я рек.
– И Пушкину я благодарен,
Что был он честный человек.
ИЗ СЕНЕЙ
А Чупрыгиных семейство —
Коротышки, страх берет.
И в крови у них лакейство
И в лакейской – дрянь-народ.
В ПУТИ
Маячат желтые проселки.
Во ржи мелькают перепелки.
Люблю с гнедым потолковать,
Мол, не пора ль перековать?
Беги, гнедок… Моя забота…
Кресты далекие блестят…
И только люди отчего-то
Чего-то скверного хотят.
ПОМЕЩИК-РЕФОРМАТОР
Однажды
Придумал помещик
Деньги для крепостных:
серпы и колосья —
И росчерк зловещий,
Он сам расписался на них.
Однако
В соседнем имении
Не брали их тем не менее.
Там знала
Каждая задница:
Расплата
Каждую пятницу.
В НОЧНОМ
Видел, там Степан стоит,
А теперь – туман стоит.
Никого… Простор…
Думай да поглядывай —
А о чем? – подкладывай
Веточки в костер.
Между звезд огромные
Кони ходят темные
И хрустят травой.
Небо разгорается,
Ниже наклоняется
Божьей головой.
О РУСЬ!
– О Русь!
– Ась?
– Не лезь
В грязь…
– О Русь,
Вылазь.
О ХОЛЕРЕ
У холерного барака
Крики, стоны слышал я.
Веселей было, однако,
Слушать в роще соловья.
Да, холера – не простуда,
Всех валила в общий ров.
Еле вылез я оттуда.
И свершили это чудо
Руки сельских докторов.
ПОТОМКАМ
Архип Горюхин – низкий звук.
Но вижу, по ступеням правнук
Восходит первый среди равных —
Горюхин доктор всех наук.
И все – Горюхины вокруг.
И все Горюхины красавцы,
Свиные глазки – не беда.
И все Горюхины мерзавцы,
Как все большие господа.
ХРАМОВЫЙ ПРАЗДНИК
Под государственным орлом
Гуляют в праздник всем селом.
И пьянь и рвань из кабака
Течет, как мутная река.
Нет, я отвадить не берусь
От кабака хмельную Русь.
Архангел протрубит в трубу,
Вмиг протрезвеют все в гробу.
НОВЫЙ БАРИН[19]
Как майор в отставку вышел,
Приобрел себе сельцо
В триста душ – на косогоре,
Есть и выпас и лужки.
Перво-наперво построил
У каретника людей,
Мужиков, парней, подростков
Сосчитал по головам.
Выдать всем велел онучи
И рубахи, и порты,
Со дворов свести скотину
На усадьбу приказал.
Не слыхать собак в округе,
Не пахнет жилым дымком.
Закричит какой куренок,
Тут ему – секим башка!
Люди в поле ходят строем,
Грабли держат, как ружье.
А не то сидят босые,
Лапти на зиму плетут.
В било бьют – за стол сзывают,
Получай пустые шти!
Послушаньем и порядком
Не нахвалится майор. —
Мол, идеи Сен-Симона
Принялись у нас в глуши…
М-да-с, именье процветает
И дает прямой доход…
Только в ночь сгори усадьба.
Заседатель приезжал,
Не могли сыскать виновных,
Так ни с чем и укатил.
А сельцо в казну забрали,
Ведь помещик-то сгорел,
И что девки придушили,
Тоже не предусмотрел.
ПОГОВОРКА
Пусть несчастье, пусть болезнь,
Только в душу мне не лезь.
Ты не лезь, червяк, мне в душу,
Не грызи меня, как грушу.
В душу, ржавый, мне не лезь!..
А залез, хоть бы не весь.
СТИХИ ПО ХОЗЯЙСТВУ
Вот тебе плужок,
А мужик оглох.
Не паши сохой,
А мужик глухой.
Погляди, мужик,
На заморский хлеб,
А мужик ослеп.
Скачет немчура,
А нас чур-чура.
Знает сам мужик,
Как он жить обвык[20].
«Масоны мужика мутят…»
Масоны мужика мутят,
Народолюбцы нас морочут.
Они свободы нам хотят,
А воли нам давать не хочут.
АУ
– Ау! Ау! – кого зову я?
Накличу тучу грозовую.
Но все я жду, издалека,
Куда уходят облака,
С тускнеющей полоски дня
«Ау!» – окликнут и меня.
ДЕДОВЫ ПЕСНИ
В нежном еще возрасте слышал я от деда эти и подобные им песни. По младости моей запомнил всякое, больше неподобающее мне. И то сказать, хоть и полысел дед рано, такой был песенник и озорник, от женского сословия просто отбою не было. На моей памяти уже, бывало, бабушка вспоминает – и смеется, и плачет.
Эти песни, какие запомнились с детства, я переписывал по просьбе писаря из уезда, моего хорошего знакомого, ну да вы его не знаете. Грубые слова опустил или заменил по возможности на более приятные для слуха выражения. Писарь и почтовой бумаги мне подарил, чем весьма одолжил меня, 6 дестей[21]. Отличная бумага.
ПОДПАСОК
Не сиротки, не обсевки —
Гренадеры наши девки.
На задах гоню телят,
Все потискать норовят.
Надька встретит на безлюдьи
И все лезет, лезет грудью:
«Пойдем, вишенька, в овин,
Мою мышку поглядим».
Пастуху скажу Пахому:
«Нет от Надьки мне проходу!»
Неподобный он мужик,
Ходит – ноги врасталдык.
Он догонит – в грязь уронит.
А не словит, так ославит.
Пусть шлеею от отца
Ей достанется!
ШЕЛ БАРИН
Шел барин в поварню,
Там увидел Дарью,
Как тесто месила
Легко и красиво.
– Пойдем, Дарья, в баню,
Ты потрешь мне спину,
Потрешь и пониже,
Небось не обижу.
– Отойдите, барин,
Мукой замараю.
Шел барин на ригу,
Увидал Арину,
Баба рожь молотит,
Груди так и ходят.
– Ты пойдем, Арина,
На мою перину,
Хороша, пухова —
Мягче чем полова.
– Отойдите, барин,
Цепом не задеть бы.
Шел барин на реку,
Там увидел репу,
Белую, ядреную,
Ту самую, которую…
В речке сидя, Фрося
Застыдилась – просит:
– Ах, барин – голубчик,
Уходите лучше!
Братья как увидят,
Невзначай обидят.
Барин не послушал,
Девку с маслом скушал.
– Ты пойдем со мною,
Молоко парное.
Называли Фроськой —
Сиськи все в навозе,
Будешь Ефросиньей,
Псковскою богиней,
Платье с опояской,
Барынею барской.
НЕЛАДЫ
Что ты, теща богоданная,
Все коришь, неблагодарная?
Весь двор в зятьях,
А подол в репьях.
По каким закоулкам ты шлялася?
С кем в бурьяне-лебеде ты валялася?
Я не шлялася, не валялася,
Я тебя, зятек, дожидалася.
Дома, зятек,
Ты всегда без порток,
А идти к соседке —
В малиновой жилетке.
Ты не улицей шел, огородами,
Ты не днем ходил, поздним вечером.
А у вас все было договорено,
У соседушки дверь приотворена.
Как была в одной рубахе, бесстыдница,
Так на грудь тебе сразу и кинулась,
Сразу кинулась – запрокинулась…
Месяц высветлел, скоро смеркалося…
А я, старая, крапивой обстрекалася…
Сначала у вас было все на свету…
Потом уже встала, задула свечу…
Воротилась домой, вся дрожу на печи,
А зятька все нет, – да уж ты молчи! —
Слышу, дочка в подушку ревмя ревет,
Ревмя ревет – аж зубами рвет!
Вот пойду на сход,
Взбаламучу весь народ:
Поучите мужика,
Посеките дурака.
Как растянут на скамье,
Будет мир у нас в семье.
ДЕМОН
Нес монашек в монастырь
Монастырскую казну,
Соборную милостыню.
Шел монашек темным бором,
Прятал ножик в рукаве.
Разбойничков опасался,
Ночевать в селе остался.
Постучался он в избу —
Человек лежит в гробу.
Там монашка в избу просят
Над покойником читать.
А в дому – собранье нищих.
Принесли ему винища.
Хмель монашка разобрал,
Весь псалтырь он переврал.
Видит титло ИЕГОВА,
А читает ОБЪЕГОРИЛ.
Где написано ДАВИД,
Он читает БЛЯДОВИТ.
Ах! вдова платочком машет:
– Зря не ври, не ври, монашек,
По уставу слово чти. —
Сама падает почти.
Растопырил руки вширь,
Разохотился монах.
Он отбросил свой псалтырь,
Ловит бабоньку впотьмах.
А подол вздымает, браты,
Кто-то сильный и крылатый.
И под рясой звяк да звяк
Гривенником о пятак.
Тут мертвяк встает из гроба,
Говорит ему: – Здорово.
Только что же ты, монах,
Носишь демона в штанах?
Ишь, злодей, грозит оглоблей,
Сразу видно, что недобрый.
Ты, приятель, не шути,
Дань за демона плати.
А не хочешь, враз поможем,
Аккуратно в гроб положим.
Не замай мою жену,
Отдавай свою казну.
СРАМЦЫ
Рассказать, так не поверишь
Как помещик наш чудил.
Дом стоял – гнездо родное,
Он колонны прилепил.
Понаставил статуй в парке.
Поглядеть, так просто стыд:
Кто дурной болезнью болен,
А кто вовсе не прикрыт.
Как-то ночью мы ребята
Всех срамцов стащили в пруд.
Сеньке ногу отдавило.
Караульщики бегут.
Под водой белеет мрамор:
Куча сисек, рук и жоп.
У пруда рыдает барин,
Будто вправду кто утоп.
ЧАСТУШКА
Стоит фабрика – барак.
Ходит улицей дурак,
Натер щеки кирпичом
И кричит не знай о чем.
Он смущает все село
В отношении всего! —
В отношении чего
Будто нету ничего.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Как они появились у меня на столе, по правде сказать, не знаю. Просто вот – смотрю, лежат, ПЕСНИ СЕЛА ГОРЮХИНА. Почему не ГОРОХИНА, как в посмертном издании А. С. Пушкина, цензор Никитенко, типография Смирдина? В цензуре, очевидно, еще не побывали? Почему так обоюдоостро говорить правду? Не побывали, ни в царской, ни в какой. Просто возникли у меня на столе такие, как есть, в папочке. Картонная такая папка, углы пообтрепались, тесемки оборвались. Нет, от силы ей лет двадцать, даже не дореволюционная. А песням моим лет двести-сто. Не тот возраст, не тот расчет. Ну, значит, не в папке я их нашел.
Похоже, в голубом деревянном чемодане тогда. Делали прежде такие деревенские чемоданы. Борта в шип, как оконные рамы, крышка и дно из фанеры. И красили обязательно в голубой. А внутри все фотографиями, картинками, даже обоями обклеено.
Да, есть на даче, в которой мы жили летом (мы, почему мы? мы известные, да не здесь об этом упоминать), есть на старой даче, все лето я там прожил, ну все заросло, по дорожке сквозь малину и крапиву продираться приходилось, есть там темная комната, похожая на склад.
Ставни единственного окна не открываются, забиты гвоздями такими длинными, кажется, если вытаскивать, конца им не будет. На столе лежат ржавые клещи и прочий инструмент, на подоконнике стоят пыльные банки с красками, бурым порошком и сухими мотыльками. На полу валяются разрозненные журналы, скорее всего «Нива» за 1914 год, фотографии с фронта от нашего собственного корреспондента, смотрят усатые солдаты, сестры милосердия, эполеты и сытые жерла пушек. Тут же тоненькие книжонки МОПР или ДОПР или ДОСААФ, книга-кирпич, должно быть, «Цемент» Ф. Гладкова. Все это слипшееся, отсыревшее. И запах особенный – затхлой сырости, жить не хочется. Комната запустения и чьих-то воспоминаний.
Там, насколько мне помнится, на полке я и обнаружил жестяную плоскую коробку из-под ландрина. На желтой крышке большими буквами ЛАНДРИН и двуглавый орел. Внутри ветхие листки, сплошь исписанные рыжими чернилами, старыми чернилами, желудевыми. Стихи, это было сразу заметно, поля и заглавные строчки. Давние, прежние стихи, писанные четким почерком с плавным нажимом пера. Такой почерк сразу не приобретешь, его надо было долго и любовно вырабатывать, писать – стараться. Почерк к тому же холеный, дворянский, так и видишь длинные сухие пальцы присяжного поверенного, как они ложатся на тонкую ручку с вставочкой, возносят, обмакивают в чугунную чернильницу, стряхивают лишнюю каплю. Да и сама чернильница, каких теперь нет, то ли в виде собачьей конуры, из которой выглядывает лохматый пес, то ли избушка на курьих ножках.
Далекое время. Другие люди. И та же грусть.
ПРИЛОЖЕНИЕ. ЕХАЛ ЛЯХ[22]
Ехал лях
Во полях
Со псарями, рыцарями:
Джбжбжевский, Пшпшпшевский
И монах.
Поспешал он в город Краков
Выбирать из всех поляков —
Жижка пшишка пшбже добже —
Короля.
А навстречу ему – жид,
Он из Кракова бежит,
Гертель-мертель, зухтер-нахтер,
Всей семьей.
Смилуйся над нами, пан!
Отпусти нас, все отдам:
Гелтн-велтн, ниткес-латкес,
Знаю что!
Лай и крики, все пропало…
Из кареты вышла панна,
Матка боска, брыська прыська,
Хороша.
Пани крикнула: «Отец!
Вспомни Малку, встань с колен!»
От гешторбн, ой геборгн,
Ох прибьет!
Герцель-шмерцель свою дочку,
Кровиночку, жидовочку
Не признал.