ЛИАНОЗОВО И ДРУГИЕ
Яркий всплеск андеграунда 60‐х и особенно 70‐х годов в нашей поэзии и живописи (а они шли вместе) корнями своими уходит в предыдущее десятилетие – в конец 50‐х годов. И если говорить о Лианозовской группе, с которой так много связано, то надо начинать с Долгопрудного, с двухэтажного барака, стоявшего на горке над долгими прудами, где в маленькой горенке жил наш духовный Учитель — поэт и художник Евгений Леонидович Кропивницкий.
Я, можно сказать, самый ранний его ученик. Я знал Евгения Леонидовича с 1943 года, со своих пятнадцати лет. Нередко я оставался у него ночевать, и тогда мне стелили на полу, на который клали фанеру и кое-какую одежонку – комнатка была мала, в ней жили еще его жена – художница Ольга Ананьевна и дочь Валентина. Сын Лев был на войне. Со временем появились и другие ученики, как в поэзии, так и в живописи. Мы гуляли по окрестным паркам и лесам, читали и без конца беседовали об искусстве. Это был истинный учитель и магнетическая личность. Как я понимаю, он каждому неофиту давал проявить себя и поддерживал его в этом стремлении. Почему его в свое время не арестовали, не знаю.
Я помню, как меня поразили его стихи того времени. Оказалось, что поэзия вовсе не то, что мне представлялось по прочтении поэтов XIX века и символистов. Поэзия была вокруг – в самой природе Подмосковья и в тех фигурах, которые, покачиваясь, бродили по этому сборному абсурдному ландшафту.
К середине 50‐х, когда я вернулся, отслужив в армии, с Урала, в жизни моих друзей многое определилось. Неподалеку от Долгопрудного в бараке, построенном военнопленными, на станции Лианозово поселился художник Оскар Рабин, женился на дочери Евгения Леонидовича Кропивницкого, и потянулись туда друзья и ученики нашего Учителя. Сначала были субботы, потом, кажется, четверги. Но не в этом соль, главное, каждый мог приехать, прийти и показать свою картинку и прочитать свои новые стихи.
В это время в Москве на Большой Бронной собиралась группа Черткова, по отношению к нам несколько более консервативная, – на квартире у Галочки Андреевой собирались студенты Красовицкий и Хромов, Андрей Сергеев и другие. Андрей уже тогда казался мне очень ученым и напоминал Тютчева и Тынянова одновременно. Все они были эстеты и бунтари. Леонид Чертков, как я понимаю, был вдохновителем и динамитным запалом, причем свой материал он приносил из курилки Ленинской библиотеки. Самый яркий поэт в группе Стас Красовицкий свое вдохновение черпал в ужасе грядущей атомной войны и рисовал поэтические картины, которые были бы сюрреалистичны, если бы не были так натуральны.
Рядом, «на Южинском», как мы говорили, стоял другой примечательный дом. Туда, в старинный розоватый особняк-коммуналку к прозаику и философу Юрочке Мамлееву приходили бледные юноши и девушки, так называемые сексуальные мистики. Я несколько раз посетил эту полутемную замысловатую квартиру, никакого разврата не обнаружил, наоборот – одни философские разговоры. Но! Это был секс в высшем мистическом смысле! И в славянофильском тоже. Помню, в моей восьмиметровой комнатке, куда набивалось до тридцати человек, Юра, близоруко склоняясь к тетрадочке под бумажным горелым абажуром настольной лампы, вкрадчивым шепотом читал свои первые астрально-барачные рассказы. Его герои были призрачны и совершали свои физические отправления как молитву. Основная идея: через Ничто к Абсолюту. Это впечатляло, жизнь вокруг была так же нереальна.
В это же время при Центральном доме железнодорожников выросло литобъединение, которым руководил советский в полном смысле поэт Григорий Левин. Он понимал поэзию как нечто сентиментальное, и это все-таки его отличало от суконных и бетонных стихотворцев того времени. И позволило появиться там и замечательному Булату Окуджаве, и Всеволоду Некрасову, насколько я помню, и Нине Белосинской. Но они были там вроде бы недолго.
Однажды мы с Игорем Холиным явились туда, что-то, кажется, читали. Подробностей не помню, но вот позвонил сейчас по телефону Игорю Сергеевичу, и он мне рассказал, что принимали в «Магистрали» нас хорошо и мы все перезнакомились. В отличие от других мест, где мы тоже читали, причем вели себя вызывающе и устраивали скандалы, по его словам.
Был еще такой литературный клуб «Факел», которым руководил известный впоследствии профессор-гебраист Мелиб Агурский, тогда – просто длинный лысоватый молодой человек. Я почему-то преподавал начинающим поэтам технику стиха, видимо, меня попросили. Там я встретил талантливых поэтов Сашу Лайко и Семена Гринберга, и мы стали друзьями на всю жизнь. И еще – Карабчиевский, тоже оттуда. Первое наше выступление на публике: Агурский сидит в президиуме в больших черных очках. Это чтобы КГБ его не узнало. Но выступили без последствий.
Тогда же в Москве открылся первый незабвенный салон мадам Фридэ, пожилой дамы – дочери царского генерала, как она себя аттестовала. Там можно было выпить сладкой бражки, которую искусно готовила хозяйка, влюбиться и поспорить о новом в искусстве. Внизу были видны крыши Борисоглебского переулка на Арбате. И мы были молоды, молоды…
В Лианозово стали приезжать друзья-художники: Володя Немухин, Лидочка Мастеркова, по-родственному – Лев Кропивницкий, Коля Вечтомов, далее – Олег Целков, Володя Вейсберг, Дима Плавинский и еще многие и многие – со временем. Было о чем посоветоваться. Надвигался Московский молодежный фестиваль (событие, кто помнит, грандиозное!).
Потом – первая молодежная выставка. Рождались новые идеи, заново переживалось наследие 20‐х годов. Перефразируя Шекспира, порвалась связь времен, и мало было найти разрыв и склеить, скрепить – надо было двигаться дальше. Время подгоняло.
Уверен, что в жизни человека, особенно творческого, наступает пора, когда надо принимать решение и совершать поступок – стихотворением ли, романом или картиной. Уверен, что всегда есть выбор. Но если решился, то выбора по сути нет. Что-то подталкивает, не дает остановиться на полпути. Видимо, в окружающей обстановке и в самом тебе столько накопилось содержания, что совершенно необходимо выразить это в присущей ему форме. Все равно как родить.
Вот и для нас наступало такое время. Целыми неделями мы с Игорем Холиным ходили по осенним бульварам, топча сухую розовую листву, и разговаривали о том, какой, мы предчувствовали, должна быть наша поэзия. У нас был и пример: наш Учитель. Но надо было найти свою форму выражения. Я не говорю здесь о форме вообще. По моему глубокому убеждению, формы безличной, абстрактной не бывает. Форма всегда конкретна – и по отношению к содержанию и как выражение сгустка данной личности. При этом она может быть загадочна и непрояснена для публики. Проясняется она, обычно, потом, когда к ней привыкают, начинают сочувствовать, сопереживать, и приходит понимание, что так выражать себя, как этот художник, естественно и красиво.
Мой друг с детства Оскар Рабин тоже искал свою форму выражения.
Он был воспитан как реалист. В рижской Академии, где он прежде учился, его даже называли «наш Репин». Но его, как других, не устраивало рабское копирование реальности – все эти пейзажи и натюрморты. И однажды члены отборочной комиссии Молодежной выставки увидели: тощий молодой человек в больших очках ставит у стены совершенно необычные холсты – на больших плоскостях было изображено… это были сильно увеличенные детские рисунки. Это было ни на что не похоже. Это были первые произведения поп-арта в России. Теперь это понятно. Но тогда смущенные вконец члены МОСХа все-таки отобрали пару холстов. И выставили, не подозревая, что натурой художнику послужили рисунки его дочери Катечки.
Сам художник уже понял, что деформация реальности откроет ему истинную реальность. И стал писать иные холсты. Сначала Адама и Еву.
Но это было слишком вообще. Густые коричневые мазки, черные контуры – и вот в зимних сумерках на нас мчится паровоз с хвостом товарняка. На крутом повороте. Мы все сразу приняли эту картину как символ нашего общего состояния.
У поэтов между тем произошло пополнение. Стали приезжать двое молодых – Всеволод Некрасов и Саша Аронов. Первый – остался, подружился со всеми и стал активным лианозовцем и собирателем картин и рисунков наших художников. Тогда вообще подарить свой рисунок или картину было просто. На день рождения или потому, что – понравилось.
Так раздарил свои произведения Евгений Леонидович – и на благо. Теперь это появляется на европейских выставках.
Наш знакомый поэт-переводчик (особенно Лопе де Вега) Володя Бугаевский привел однажды своего приятеля, такого же усатого, тоже лысоватого, Якова Сатуновского. Тот, увидав желтые совершенно живые бараки Оскара и услышав стихи про их население, которые сочинял Игорь Холин, обрадовался, будто встретил близких родственников. Он сказал: «Зовите меня просто Ян». И стал лианозовцем, хотя пришел к своей манере раньше и сам. Всего ближе она, пожалуй, к Евгению Кропивницкому – у того первые сложившиеся стихи помечены 1937 годом, у Яна, по-моему, 1939-м. Рядом я бы поставил раннего Николая Глазкова, который все же много ерундовых советских стихов понаписал помимо своего настоящего, ценного. Но время отсеяло неважное и ненужное.
Кроме всего прочего поэт Глазков придумал слово «самсебяиздат».
Пожалуй, его можно назвать предтечей поэтического андеграунда.
Сейчас любят упоминать, что все мы были разные. Конечно, разные, а как же иначе! Но было общее: время. Все открывалось в первый раз, внове.
Вдохновенно сочиняя стихи, я не раз впадал в экстатическое состояние.
Кажется, другие испытывали похожее чувство. Это, если говорить откровенно, все равно как познать истину и Бога. Такой заряд и такая разрядка.
Творили не для печати, не для выставки: глазами души, для роста и совершенствования собственной сути. И награда творцу – гармония и удача. Я даже переводил Гельдерлина и Вильяма Блейка на русский, единственно для того, чтобы самому в процессе перевода пережить их духовидческие экстазы и ментальные путешествия. Перевел – и не напечатал. Нормально для тех лет.
Являлись новые художники, но существовали тогда и в живописи свои предтечи. Это забытый теперь Юра Васильев. Он был и Ван Гог, и Дали, и Пикассо – все вместе взятые. В натуре, на холсте – не в репродукциях – это производило огромное впечатление. А затем появился Сароян, у которого в ритме рок-н-ролла мельтешили точки на белом холсте.
Злотников показал мне свои «сигналы», я ничего не понял, но почувствовал: совершенно новое. Нельзя не упомянуть о Мише Кулакове, который не хуже Поллака разливал и расшлепывал краску на огромном холсте – во всю мастерскую.
Между тем на VI Всемирном фестивале молодежи и студентов, который почему-то разрешили устроить летом 1957 года в Москве, произошло необычайное. Отщепенец, недоучка, маляр, пьяница в своей смятой тирольской шляпе Толя Зверев в несколько мазков завоевал Золотую медаль – правда, председателем жюри был Сикейрос. Это тоже была победа!
Еще с 1953 года я стал посещать мастерскую трех скульпторов – Силиса, Лемпорта и Сидура. В том же подвале часто бывал Эрнст Неизвестный. Их другом был и Борис Слуцкий. Там, за бутылкой водки, неизменно появлявшейся на столе, я нередко читал свои стихи, а Коля Силис и Володя Лемпорт играли на гитаре и пели свои иронические куплеты. Это был особый круг людей искусства, которые по-своему понимали и чувствовали современность. Лемпорт и Силис как бы играючи лепили своих девушек. Сидур уже тогда включал элементы абстракции в свои фигурки. У Неизвестного корчились мускулистые обрубки и взлетали на воздух – взрыв! «Что ты дружишь с этими сумасшедшими?» – упрекнул меня молодой и процветающий скульптор из МОСХа.
Еще круг – Элий Белютин с множеством своих учеников. На картинах – сложные цвета, полуабстрактная реальность, обобщение. Для нас – для меня и Игоря Холина – это тоже была дружественная аудитория, где читались и проверялись новые стихи.
Как-то пришел к Оскару Рабину румяный мальчик Алик Гинзбург, оказавшийся вскоре возмутителем советского спокойствия и всех нас напечатавший в первом самиздатском журнале «Синтаксис» – в 1959 году.
Журнал был вначале «издан» в четырех экземплярах на машинке, что не спасло его от ярости начальства, как и двумя десятилетиями позже, в конце 70‐х, наш «Метрополь». Я, помню, болел полиартритом, заработанным в армии на уральских болотах, Алик навестил меня и поделился своей идеей.
Я ее сразу поддержал. «Ну, конечно, одно искусство, никакой политики».
Алик со мной согласился. Но сам поступок его уже был политикой. Ведь и просто наше существование в этой стране было тогда острейшим политическим вопросом.
Слава Богу, настоящий художник думает только о своем. Мы прежде всего старались выразить «мысль сердца», как любил говорить Неизвестный. И ничего не боялись, у многих был опыт страшной жизни, нищеты и войны.
В 1959 году я поехал в Ленинград, куда меня звали новые друзья. Я ехал как посланец Лианозова – можно сказать, прибыл с миссией. Но прежде чем я появился в Питере, по городу ходили Миша Кулаков и Глеб Горбовский и читали мои стихи, причем Глеб выдавал Мишу Кулакова, который появился в Питере недавно, за приехавшего из Москвы Сапгира.
Вполне в духе обэриутов.
В Питере я познакомился и подружился со многими, прежде всего с компанией: Рейн, Бобышев, Найман и совсем юный Иосиф Бродский.
Помню, куда-то мы спешим в метели, через мост, проходим под мордами каменных коней…
Видел и золотоволосого Горбовского, который был так пьян, что на моем выступлении завернулся в ковер и так, в ковре, укатился в другую комнату. Это было на улице Рубинштейна на квартире у Жени Рейна, простите невольную рифму. Но про кружки и круги Ленинграда, думаю, лучше меня и подробнее напишет когда-нибудь мой давний друг Виктор Кривулин, который знает весь Питер во времени и в пространстве глубоко и досконально, поверьте.
Между тем слухи о нас по Москве множились и росли, и к нам в Лианозово стали наведываться гости-иностранцы. За иностранцами поползли черные машины известной организации. Но это уже отдельная тема. Государство и художник.
Пользу это между тем принесло. Художники начали продавать свои картины. Откровенная бедность, на уровне нищеты, отодвинулась. Хотя мне она никогда не мешала. По молодости, думаю. Про поэтов и художников начали писать не только фельетоны. За рубежом стали появляться серьезные статьи.
А в Лианозово Борис Слуцкий привез однажды Илью Григорьевича Эренбурга с женой-художницей и поэта Мартынова. Когда после просмотра картин все, объединясь за столом, что-то пили и закусывали, я спросил у Ильи Григорьевича, что он думает о картинах Рабина и Кропивницких.
«Это все – экспрессионизм, – ответил маститый писатель. – Лично мне ближе импрессионисты».
– А как же Пикассо? – зная, что его рисунками увешана вся квартира моего собеседника, спросил я.
– Но он же мой друг! – с непосредственной гордостью ответил Илья Эренбург.
По этому случаю мне хотелось бы заметить, что русское искусство конца 50-х – начала 60‐х объединяет несомненная экспрессия. Слишком долго и крепко была сжата пружина. И теперь она со звоном распрямилась.
ИДУЩИЙ К НАМ ХОЛИН
Всю вторую половину века Россия прожила с поэтом, которого так и не узнала. Только теперь его стихи и проза станут доступны широкому читателю. Здесь было много причин, мешающих восприятию и приятию его поэзии. Но главную мне хотелось бы указать. В России государство и общество всегда были враждебны истинному таланту, если что и изменилось в двадцатом веке, то только в худшую сторону. Убивать стали масштабно, обманывать и промывать мозги массово. И должен был возникнуть Игорь Холин, который жестко и правдиво в свойственной ему лаконичной манере стал изображать незавидную судьбу «маленького» человека, как говорится, точнее, рядового русского человека, потому что поэт жил в Москве и писал о России.
Умерла в бараке 47 лет
Детей нет
Работала в мужском туалете
Для чего жила на свете
Он изображал реальность, то есть писал то, что есть и так, как это бывает. И обществу трудно было воспринять это как факт искусства.
Во второй половине нашего века определяющим и массовым искусством стало кино – напыщенное, лживое, мелодраматическое, проповедующее государственный реализм, независимо от того, где родилось – в США или в Советском Союзе. Вот уж поистине яд, пропитавший кинопленку, как и многие книги, впрочем.
Общество поэта игнорировало, государство подозревало во всех грехах. И если Пушкин в свое время им сказал: «Подите прочь! Какое дело Поэту мирному до вас…» То Холин отозвался иначе: «Вы не знаете Холина / И не советую знать! / Это такая сука! / Это такая блядь…» Он как бы стал на точку зрения обывателя и угадал, что тот о нем скажет. А стихи были как афоризмы, легко запоминались и беспокоили. Стихи жгли. Становилось неуютно жить. Но раз узнав, забыть было невозможно.
Вглядываясь в эти произведения, скоро замечаешь, что объективный и подчас иронический тон только скрадывает доброту и сочувствие к лирическому герою, с которым случается всякое, как со всеми нами в этой жизни. Поэт улыбается как бы сочувствуя и сожалея.
…Вывод,
Вожди
Нужны,
Как дожди.
Его прямые предшественники Михаил Зощенко и Евгений Кропивницкий так же иронически улыбались, глядя на род человеческий. По-моему, кругом столько зла, что иногда хотелось бы к человечеству отнестись все-таки как к неудачному опыту Бога. Но поэт Игорь Холин противоречив. Он пишет капитальную поэму «Умер Земной шар», где изображает все земные ментальные и астральные слои, а затем идет длинный список Друзей Земного Шара, где оказываются не только все современные политики и люди искусства, но и все его друзья и знакомые. И первый Друг – Бог… Это напоминает фразу Моцарта из сцены «Моцарт и Сальери»: «Ведь он же гений, как ты да я…» Перед какой-то высшей объективностью, действительно, все люди или гениальны… или придурковаты. Или и то и другое – одновременно. И Холин видел это, ведь он был великий поэт.
Книга «жители барака» была только началом. Затем Холин переселил своего героя из 1958 года в 1958 век и написал цикл «Космические стихи».
На Марсе
В городском парке
На скамейке
Сидит
Существо
Напоминающее
Краба
Подошел марсианин,
Сказал
Вот это баба
Парадокс, абстракция, коллаж, философские обобщения и многое другое – вот материал, из которого вылеплены последующие стихи и поэмы Игоря Холина. Иногда получалось впечатление, что поэт живет в каком-то будущем, из которого шлет нам стихи и рассказы. Он и переселился туда, несомненно, если понимать, что смерть – будущее каждого. И, пройдя сквозь смерть, поэт направляется к нам всем своим творчеством, которое уже очистило время и которое нам еще предстоит понять и оценить.
По стилю его произведения просты и изящны, иногда стихи напоминают металлические конструкции, закрученные, заверченные, но всегда законченные и классические.
НЕ УШЕЛ, А ПРИХОДИТ
Вместо слов «Ушел от нас» эту статью хотелось бы начать словами: «Наконец-то приходит к нам поэт Игорь Холин». Почему «не пришел», а «приходит», – потому что он идет из будущего. И по мере того как будет наступать оно – и третье тысячелетие тоже, будет раскрываться нам поэт Игорь Холин. В прошлом поэт был, как говорится, «не понят, не принят, не оценен по достоинству». Приходится повторять эти не самые оригинальные слова, потому что это чистая правда.
Есть нехитрая человеческая арифметика: один умнее, чем двое, двое умнее, чем трое, и т. д. В итоге – толпа неразумна, а глупее и инфантильнее общества только государство. К тому же мы живем не в самом лучшем обществе и государстве.
Достаточно вспомнить, как на 200-летие со дня рождения Великого Пушкина в яркий день на трибуну перед Памятником на солнышко вылезло начальство, к поэту никакого отношения не имеющее. У них, видите ли, выборы на носу… После себя они выпустили посредственного полузабытого стихотворца, который прочел, кажется, свои стишки. Другого они не нашли. Поэта они не нашли. Холина не нашли. Потому что не искали.
«Подите прочь! Какое дело поэту мирному до вас…» – презрительно обратился к ним в свое время Пушкин. «Вы не знаете Холина? И не советую знать» – по тому же адресу лукаво сказал поэт Игорь Холин.
Холин жил один. Художник и должен быть один. У него был свой личный монастырь. И дважды он уходил туда. В первый раз, когда при родах умерла любящая его женщина Ирина. Тогда он взял новорожденную дочь и затворился в келье – восемнадцать лет был ей отцом и матерью в одном лице. В одно прекрасное утро дома у меня раздался телефонный звонок. «Дочь окончила школу и теперь я свободен», – произнес Игорь в трубку в своей лаконичной манере.
Во второй раз за несколько лет до смерти Холин почти перестал появляться в литературной среде. Общение становилось все более и более телефонным. «Сижу один. Читаю, пишу. Никуда не хочу выходить. Никого не хочу видеть. Мне хорошо». Подобные настроения, сопровождая болезнь, становились все более частыми.
Теперь он совсем затворился от живых. Эти двери не открываются. Надеюсь, он нашел там понимание и радость, встретил удивительное и много знакомых лиц, верю. Мы были свидетелями, как они исчезали – отсюда. Нам оставалось творчество.
Искусство Игоря Холина ясно и реально. Факт самой жизни является предметом его поэзии. Современного человека показывает его ирония. И неправы те, кто думает, что Холин – только барачный поэт. Книга в стихах «Жители барака» была естественным началом, свидетелем которого я был… Я еще дослуживал в армии на Урале в 1951 году. Как-то получил письмо от своего духовного учителя Евгения Леонидовича Кропивницкого, что он познакомился с начинающим поэтом. Бывший военный, теперь бесконвойный заключенный, «самоохранник» (было такое при Сталине), стоя на вышке, стал сочинять стихи.
Когда я вернулся в Москву, Холин уже вышел из лагеря и – мы подружились мгновенно. Вскоре уже ходили по осенней Москве, по бульварам, засыпанным розовой листвой (тогда все ходили), и говорили, говорили, говорили. Мы решали насущный для нас вопрос, каким должно быть современное искусство. То, что было вокруг и в прошлом, нас не устраивало, кроме некоторых личностей вроде Катулла и нашего Учителя. Современное официальное искусство сплошь было фальшивым и несовременным. А кругом была жизнь, которая вопила, чтобы ее изобразили. Это толкало на радикальные действия. Мы сочиняли и искали других, похожих на нас. Они искали нас тоже. Постепенно мы находили друг друга.
С тех пор прошла почти половина века. Поэтом Игорем Холиным написан целый ряд разных книг и циклов: барачные стихи, космические стихи, абстрактно-конкретные стихи, «сверхпоэзия» – концепт и коллаж, поэмы в стиле поп-арта, роман «Кошки-мышки», повести и несколько книг поздних коротких рассказов в стиле парадоксального примитивизма, очень похоже на народные сказки, по своей сути – современные.
Примитивистом был и наш друг – полуслепой уникальный художник Володя Яковлев. Понять и принять такое захламленной полунищей России не так-то просто. «Так я и сам могу нарисовать! Скорее дайте нам кудрявое рококо, дворцы неоклассицизма! Мы желаем видеть себя пресыщенными патрициями эпохи упадка Рима – и провозглашать с арены: Искусство умерло! Литература мертва!» Между тем вокруг все больше зданий, похожих на спичечные коробки, – этих осовремененных бараков. Происходят социальные сдвиги, идет, наступает – активное, универсальное, массовое. Надо быть сильным и особенным, таким, каким был Игорь Холин, чтобы сохранить свою личность среди всей этой российской смуты. Такова реальность и факты. И мой друг Игорь Сергеевич Холин – великий певец всего этого.
УЧИТЕЛЬ
Не люблю это слово, но Учитель с большой буквы – совсем другое дело. Его мы выбираем сами, потому что мы в нем нуждаемся. Особенно на первых порах в любой деятельности. И воровать тоже надо учиться у кого-то, иначе – дилетантизм и вообще нехорошее, часто кровавое дело получается. А там, где требуется исключительная тонкость и знание, например словесность или строительство самолетов, дилетант не терпим.
Евгений Леонидович Кропивницкий, ровесник Маяковского – художник, поэт и композитор, профессионально учился живописи и рисунку и закончил Императорское Строгановское училище. Стихам учился у поэтов Серебряного века, которых любил и изучал. Дальше учился сам. И в живописи, и в сочинении стихов достиг высоких результатов. От сезанизма и литературности он пришел к эстетизму и примитивизму. Естественно, при помощи любви-любования и присущей ему иронии рисуя окружающий мир и выражая тем свою личность. В композиции, мне кажется, он не проявил такой оригинальности, оставаясь последователем Мусоргского. Во всяком случае, я слышал, что Глазунов, композитор, конечно, высоко оценил его оперу «Кирибеевич» на сюжет Лермонтова. Но что говорить, когда я познакомился с Учителем, он жил в такой бедности, что фортепьяно в его барачную горницу просто бы не поместилось. Бедность, почти нищета сопутствовала его жизни и моей молодости, что нам нисколько не мешало быть счастливыми в дружбе и искусстве. «Сколько себя я помню, начиная с революции, я все время голодал и холодал, – говорил он. – Если бы вы могли увидеть, Генрих, какой была Москва в начале века! Она гремела телегами и дымила авто, пестрела яркими красками церквей и вывесок. И пахла то кожей, то щами, то железом. Жизнь была полна. А потом – потом все опустело, к тридцатым стало серым и ровным». Да, еще во время войны мы зачастую шли обедать в бывший ресторан «Спорт» – Учитель и Ученик по его талонам на усиленное дополнительное питание – УДП. «Умрешь днем позже», – говорили мы. Ему они полагались как преподавателю изостудии Дома пионеров Ленинградского района. Он вообще всю жизнь учил детей живописи и рисунку, зарплата небольшая, но много ему и не надо было. То же и в искусстве. Он ограничил свой словарь, убирал лишние эпитеты и метафоры. Обобщил рисунок, не допускал пестроты и красивости. Такая была вокруг жизнь – некрасивая и достоверная. Эстетика и этика сугубой бедности. «Оголенность» – так он назвал целый цикл своих подмосковных пейзажей. Там на холме торчал какой-нибудь барак под березкой. А из земли росли не розы и нарциссы, а трубы и проволока. Новая эстетика. Вот и пришли к Учителю мы – его Ученики, поэты и художники. Насколько возможно среди общего бедствия, это была идиллия. Походы по окрестным лесам и полям с этюдником (он еще рисовал с натуры) и книгой какого-нибудь поэта. Обычно Учитель рисовал, а Ученик читал вслух. А вокруг покачивалось пьяное Подмосковье. Или на берегу Клязьминского водохранилища. Все леса и парки там исхожены нашей компанией. Потому что компания юных и любящих искусство вокруг него, как я понимаю, была всегда. Он был Учитель по призванию. Подобно какому-нибудь китайскому мудрецу. У него даже лоб был, как у Сократа. Подмосковный Сократ. Но в отличие от того, жена Ольга Ананьевна Потапова была удивительно добра и симпатична. Художница и теософка. Евгений Леонидович очень любил свою Олечку. Она даже в шутку переделывала его стихи: «…А без крова пропадай, без еды – капут. Ты протянешь руку: дай! А тебя попрут». «И тебе дадут», – читала Ольга Ананьевна с улыбкой. В нашей России – правда и то и другое.
ЕВГЕНИЙ КРОПИВНИЦКИЙ И ОЛЬГА ПОТАПОВА
Как они познакомились и когда поженились, не знаю. Я застал их уже зрелыми художниками и супругами. Причем личность и манера письма каждого из них была совершенно независима и свободна от влияния другого. Вокруг Евгения Леонидовича со временем образовалась группа юных художников и поэтов.
Еще в 1965 году их сын, художник и поэт Лев Кропивницкий писал об отце и его круге: «…Дружеские отношения и родственные связи. Духовное единство. Близость взглядов на искусство. Это неудивительно – его создавали вместе. Может быть, даже художники не одни делали это. Все время рядом шли поэты. Пожалуй, общий импульс был дан одновременно живописью и поэзией. Сложная связь двух искусств взаимно их обогатила. У некоторых это сочеталось в одном лице – они художники и поэты одновременно. Каждый художник знает и ценит стихи друзей – поэтов. Каждый поэт знает и ценит живопись друзей – художников.
Кстати, у некоторых из них и учитель один. Это Евгений Кропивницкий. Мастер старшего поколения, ученик знаменитых Серова и Коровина, он родился в 1893 году, но до сих пор сохранил молодость души, необычайную трудоспособность, неиссякаемую любовь к искусству.
Художник, поэт, композитор, мыслитель, талантливый педагог и, можно сказать, основатель целой династии художников «Лианозовской группы»: Ольга Потапова – его жена, Валентина Кропивницкая – дочь, Лев Кропивницкий – сын, Оскар Рабин – зять. Совсем как семейные школы эпохи Ренессанса. Только если тогда все строго придерживались «школы» своего главы, то здесь напротив – кажется, трудно найти художников более разных, чем эти пять членов одной семьи.
Евгений Кропивницкий на протяжении всей своей семидесятидвухлетней жизни ищет. И неизменно находит. И щедро дарит свои находки другим. Есть немало его учеников – и в живописи, и в поэзии, – которые построили себя лишь на одной ноте из полифонических богатств его творчества.
Сам он не из тех, кто бесконечно повторяет себя. Живой, активный, бесконечно трансформирующийся язык его работ неожиданно создает целую феерию блестящих открытий, следующих одно за другим. То он пользуется пуристически строгими приемами – его полотна сдержанны, почти монохромны, то вдруг они расцветают какими-то пантеистическими красочными звучаниями, а плотная эмаль фактуры становится насыщенной и трепетной. Он работает маслом, темперой, гуашью, акварелью, пастелью, цветной и черной тушью, фломастерами, сангиной, цветными и черными карандашами, пастами, авторучками. Пользуется разливами краски, наклейками, припечатками, накатыванием, созданием фактур методом накладывания картонов, тканей, листьев и трав. Он работает в гравюре и монотипии, он пользуется кистями, мастихинами, палочками, перьями и всевозможными изобретенными им приспособлениями. Часто смешивая самые различные. Казалось бы, не уживающиеся между собой техники и приемы, он добивается их сочетанием новых интересных эффектов.
Если Е. Кропивницкий не работает над беспредметными композициями (слово «абстрактный» он понимает по-своему, расширяя его значение), то круг тем, к которым он обращается, очень разнообразен. Часто это натюрморты, я бы сказал, полуабстрактные. Иногда это картины на темы древнерусской мифологии, изображающие леших, домовых, водяных и пр. Или это своеобразные пейзажи на тему «оголенность», в них художник передает свои предвидения будущего земли. Он имеет в виду оголенность и обедненность человеческого «Я», психики, этики, эмоции. Он тревожится за судьбу людей. Этот цикл, не чуждый эсхатологических настроений, связывается со строками его стихотворения «Автоматы» (1957):
Явился автомат: довольно!
Теперь властитель он земной…
И содрогнется мир невольно:
Автоматически слепой
Раздастся жуткий взрыв… И сгинут
Миллионы. Автоматов вой
Застынет в небе. В небо кинут
Они потоки смерти. Прах!
Так вот он жребий! Кем он вынут:
Кромешный ужас, смертный страх?!