Том 1. Голоса — страница 48 из 53

(Из антологии «Самиздат века»)

ГАЛИНА АНДРЕЕВА

Именно у нее, в комнате на Большой Бронной, собирались молодые поэты, читали свои стихи, ревниво или восторженно слушали чужие, обсуждали вся и все… Я сам там бывал в конце 50-х. Помню балкон, свежие листья тополей внизу, за спиной – черный профиль пианино. За инструментом – молодой грузин, первый муж. (У нее и второй муж был композитор.) Тончайшая, красивая Галка (так мы ее звали), что называется, держала тон.

Компания – в основном студенты иняза и МГУ. Завсегдатаи – Андрей Сергеев (тогда он мне казался похожим на Тютчева), яркий и громкий Леня Чертков, Стас Красовицкий с Хромовым, Олег Гриценко. Читали Пастернака, футуристов и свои стихи обязательно. Свежие, только что записанные, машинка тогда была роскошью. Но и без машинки стихи Красовицкого, например, расходились в момент, доезжали за ночь до Ленинграда – недаром юный Иосиф Бродский помнил столько стихов Красовицкого.

Андрей Сергеев мне рассказывал: «Мы называли квартиру Галки „мансарда“ и еще так: „монмартрская мансарда, мансардская монмартра“. Мы были достаточно герметичны, но хотелось вентиляции, и поэтому мы приходили в ЦДКЖ в литобъединение „Магистраль“, которым руководил совершенно непристойный Гришка Левин. Весь обсыпанный перхотью, он кричал: „Хлебникова отверг советский народ!“ – и учил Пастернака жить. В „Магистрали“ Левин был кумиром, а у нас – „грязной скотиной“. Но куда-то надо было приходить…» И верно, я сам, помню, забредал в «Магистраль», но ясно понимал, что пришел во вражеский стан либеральной, но вполне советской литературной молодежи, которая хотела только так называемой правдивости, а не нового искусства.

А еще эта «чертковская» компания молодых снобов регулярно посещала коктейль-холл на улице Горького – тогдашний светский центр. Коктейли были вполне нам всем по карману, и под «шампань-коблер» и «маяк» отлично слушались новые стихи. Памятные пятидесятые…

ЛЕОНИД ЧЕРТКОВ

Самой известной тогда, самой популярной личностью был Леонид Чертков. «Этапной для компании стала поэма Черткова „Итоги“ (1954)», – пишет Владислав Кулаков.

Андрей Сергеев вспоминает: «…Чертков на короткий срок стал знаменитым поэтом коктейль-холла – достаточно громко и широко и достаточно герметично: как мы имели возможность потом убедиться, текст поэмы не дошел до властей».

Тем не менее в 1957 году Чертков был арестован органами КГБ, видимо, его апокалипсические предчувствия в стихах кого-то там стали сильно раздражать.

За антисоветскую пропаганду, считай, за свои стихи, он получил пять лет и отсидел весь срок, как говорится, от звонка до звонка. Когда он снова появился в Москве, говорят, он несколько погас. Андрей Сергеев замечает, что Чертков, который был сгустком энергии, вышел из лагеря совершенно сломленным человеком. О стихах, как я понимаю, уже речи не было.

Через некоторое время Чертков эмигрировал и живет теперь в Германии. Преподавал в европейских университетах, издал за свой счет книжку стихов.

СТАНИСЛАВ КРАСОВИЦКИЙ

Самым крупным поэтом в этой группе был и остается Станислав Красовицкий. Знал я его мало, но стихи записал в свою клеенчатую тетрадку и потом не раз перечитывал.

Трагизм, ожидание неминуемого апокалипсиса, предчувствие неизбежных Чернобылей, одиночество и ужас поэта отразились в этих стихах с необычайной силой. И был, конечно, сюрреализм. Все это написано за несколько лет, во второй половине 50-х. Я уже говорил, что далеко не у всех были тогда пишущие машинки, стихи переписывали, увозили в Ленинград, в Воронеж, тайком переправляли за рубеж, как контрабанду. Потом они появились в альманахе «Аполлон-77», изданном в Париже художником Михаилом Шемякиным, в антологии «Голубая лагуна» Кузьминского – не всегда все было правильно, многое перевиралось, но иначе и быть не могло, ведь стихи часто печатались со слуха, по памяти.

Андрей Сергеев рассказывает: «…поэт Красовицкий несомненно стал главным оправданием существования нашей группы. Надо сказать, из каждой группы кто-то да вышел. Из смогистов, например, вышел прозаик Саша Соколов. А у нас это, прежде всего, – Красовицкий, Красовицкий пятидесятых. Он и сейчас пишет, но эти стихи при всех их несомненных литературных достоинствах оставляют меня равнодушным».

Я слышал, Станислав Красовицкий принял сан священника зарубежной церкви, и живет сейчас в Подмосковье, окруженный чадами и домочадцами. Книга стихов так до сих пор не появилась.

ВАЛЕНТИН ХРОМОВ

Недавно в галерее «Семь гвоздей» на вернисаже картин Александра Харитонова (действительно семь картин висят на гвоздиках) я увидел плотного пожилого человека с ежиком короткой стрижки, который по листочкам зачитывал свои воспоминания о незабвенном Саше. Это был Валя Хромов, я понял, он пишет мемуары.

Познакомились мы довольно давно, но долгое время – полжизни – не виделись. С той далекой поры я запомнил его палиндром – перевертень «Потоп или Ада илиада», яркое пространное стихотворение, которое стало классическим. После многие русские поэты и стихотворцы пробовали себя в такого рода поэзии, но один из первых и лучших был и остается Валентин Хромов.

И еще воспоминание давних лет: в московских салонах и интеллигентских кухнях часто произносили два имени рядом: Хромов и Красовицкий, как и другие два имени: мое и Холина. Наверно, потому что мы дружили, и так удобнее было воспринимать.

АНДРЕЙ СЕРГЕЕВ

С Андреем Сергеевым я познакомился тогда же – в середине 50‐х, когда впервые поднялся в «мансарду» Галки Андреевой. Стриженный ежиком, в очках, похожий на Тынянова и Тютчева вместе взятых, он произвел на меня сильное впечатление. Даже без очков он выглядел, как «очкарик». Андрей читал мне стихи – свои и чужие. Но потрясен я был его переводом «Баллады об уховертке» из Джойса. «Это повесть о гнусном жирном, о деянии подзаборном… И о том, как осмеян порок – нос между ног» и т. д. Для меня эти стихи явились еще одним толчком в направлении моих «Голосов». Я увидел, что можно писать, свободно сочетая образы – сдвигами. Я услышал эту шутовскую интонацию, главное, современную и своевременную для меня. Еще хотелось бы упомянуть: несмотря на то что Андрей Сергеев довольно рано стал печатать свои стихотворные переводы, эта баллада долго не могла попасть в печать, думаю, по своей особенной новизне и вольности.

Я не знал, что на мансарде к тому времени уже читали и заучивали обэриутов. Их приносил Леня Чертков из библиотеки, бисерным почерком записанных на обороте библиотечных требований. Я не знал, что Андрей Сергеев ходит к одиноко живущему Заболоцкому и приносит ему его ранние варианты, например поэмы «Торжество земледелия», которые автор с удовольствием перечитывал, но тут же прятал в ящик стола и запирал на ключ. Но я чувствовал, что этот не по возрасту солидный крепыш обладает новой для меня информацией. И невольно испытывал к нему уважение. Вообще в этой группе все были ходячие самиздаты и декламировали на ходу, поскольку в Москве мы все тогда ходили по улицам и бульварам и читали стихи.

ЕВГЕНИЙ КРОПИВНИЦКИЙ

С середины 30‐х, как я понимаю, Евгений Кропивницкий занимался настоящим самиздатом. Свои свежие, написанные с натуры стихи он переписывал, как художник – каждая буква отдельно – в тетрадки, которые затем переплетал, раскрашивал или обтягивал обложку цветным ситчиком. С середины 40‐х, когда я познакомился с этим удивительным человеком, книжечки эти я уже застал в изобилии – самые разные, все очень красивые. Многие дарились нам – ученикам. Несколько штук у меня сохранилось до сей поры.

Никакой машинки тогда не было и в помине. Книжки были уникальны, и, главное, автора за распространение нелегальной литературы никак не привлечь. С этим тогда было строго. Но мы были беспечны и легкомысленны – по молодости.

Вот они, глядят на меня, образцы первого самиздата: некоторые раскрашены акварелью или темперой – абстрактные картины в миниатюре.

Евгений Леонидович жил тогда в поселке Долгопрудный по Савеловской дороге, недалеко от Дмитровского шоссе, над долгими старинным прудами. Помню, на горке, на той стороне, белую классическую церковь с башенкой в колоннах на круглом зеленом куполе. Рядом – темный старый парк, в общем, имение – ныне райцентр. Хотя там располагались какой-то дом отдыха и контора, имение и парк принадлежали нам. Хозяин брал этюдник и картонку, я – книжечку стихов – его или другого поэта. Высокие сосны, темный орешник оглашались строками совсем непозволительного тогда содержания: про жителей барака, про их любовь, беды и смерти. Хозяин между тем писал этюд. Иногда собиралась целая компания, среди прочих – солнечная девушка – Милитриса, в которую мы все были влюблены. Евгений Леонидович переписал ее стихи и переплел в синюю полосато-серебристую материю. Мои стихи тоже переплел и раскрасил ало и пламенно.

Я помню, как особо дорожил он своей книгой, перепечатанной на машинке. 4 экземпляра – это уже был тираж, это было большое достижение. И только за несколько лет до смерти поэт увидел, наконец, свою первую книжку – «Печально улыбнуться», изданную в Париже в издательстве «Третья волна». Доставила ли она ему удовольствие, не знаю. Мне он ее, во всяком случае, подарил. Аккуратно карандашом вычеркнул в предисловии имя Кандинского, которого он будто бы любил, и написал: Врубель, Борисов-Мусатов. Эпизод, где он будто бы кричал и сердился на начальство, тоже зачеркнул и написал: на это я неспособен. И печатная книжка стала рукотворной.

ИГОРЬ ХОЛИН

Стихи Игоря Холина, короткие, похожие на эпиграммы, ходили среди студентов и молодых поэтов уже с середины 50-х. Их запоминали сразу. И через двадцать, тридцать лет я слышал: «На днях у Сокола / дочь мать укокала…» – и не удивлялся. Стихи стали почти народными, как пословицы.

Игорь тоже рано стал составлять авторские книжки, переписывая стихи от руки, но он не стал перенимать полупечатную скоропись нашего Учителя. В первых изданиях почерк письменный, но разборчивый. Но вскоре мы оба приобрели свои первые машинки (сначала «Москву», потом «Эрику») и стали печатать свои книжки в трех-четырех экземплярах под копирку. Печатали их и наши знакомые девушки – это было ценно. Можно было подарить свои стихи – и своим, и «чужим»: Сельвинскому, Слуцкому или Эренбургу, хотя последний в современной поэзии, по-моему, разбирался не очень. Да и не обязан был он, любящий импрессионистов и вообще уют, принимать новое, подозрительно прямолинейное, экспрессивное.

В начале 60‐х советские газеты писали о Холине: «мрачный», «выискивающий изнанку жизни», «очерняющий» и все в таком роде. Из чего можно сделать однозначный вывод: и в КГБ, и среди начальства стихи тогда имели хождение.

А вообще мы с Холиным читали стихи в самых разных компаниях – артистических, поэтических, даже в компании манекенщиц, и в мастерских, конечно, – среди картин и скульптур, за столом, уставленным бутылками.

В антологии «Поэты на перекрестках», изданной в Нью-Йорке в 1968 году, Ольга Карлайл (Андреева) пишет про нас так: «Барачные поэты… произведения циркулируют только в машинописи… популярны в московских литературных кругах. Их стихи можно слышать на небольших литературных вечерах. Сапгир и Холин вполне влиятельны среди подпольных москвичей». Есть и другие примеры, что стихи Игоря Холина ходили по всей нашей обширной родине без имени автора.

Первая книга Игоря Холина «Жители барака» с рисунками Виктора Пивоварова вышла в 1989 году, когда автору исполнилось 69 лет.

ГЕНРИХ САПГИР

Свою первую, юношескую книгу стихов «Земля» я перепечатал на машинке. Учитель мне ее переплел в веселый ситец, и это была наша общая радость. Книга сохранилась у меня до сих пор.

В конце 50‐х я нахожу, как мне кажется, по-настоящему свое и пишу книгу стихов «Голоса», которую читаю в мастерских моих друзей скульпторов Эрнста Неизвестного и Силиса, Лемпорта и Сидура – я тогда служил в Скульптурном комбинате. Читаю и в Лианозово у моего друга детства художника Оскара Рабина. По воскресеньям туда ездили все – смотреть картины и слушать стихи. Отсюда, я думаю, и стали расходиться мои стихи сначала по Москве, затем в Ленинграде, потом по России – как широко, не знаю. Но в Ленинграде, куда я приехал в начале 1960 года, молодые поэты стихи мои уже читали.

Позже, когда я познакомился с Венечкой Ерофеевым, я с удивлением узнал, что его владимирское окружение помнит мои стихи еще со студенческих лет.

Стихи мои ходили в машинописи, видел я и переписанные от руки. По примеру Учителя я составлял книги – нет, не переплетал, просто сшивал или вкладывал в прозрачную папку и дарил друзьям. Тогда было принято на день рождения или по другим поводам дарить свои стихи и картины. У меня на стенах – картины моих друзей-художников, думаю, у них тоже сохранились мои сборники. Теперь все изменилось, теперь и изданное не всегда подарят, о картинах и не говорю. Хотя… есть у меня картина Саши Рабина, который трагически погиб в конце 1994 года. Подарил за год до смерти.

«Мы и наши поэты», – говорил в свое время Пикассо.

«Мы и наши художники», – говорю я.

Первая моя книга «Сонеты на рубашках» вышла в Париже в 1976 году в издательстве «Третья волна».

Но впервые свои сонеты на обозрение широкой публики я выставил раньше – в Москве на выставке художников-нонконформистов, которая состоялась при огромном стечении народа и жестком сопротивлении властей на ВДНХ в павильоне «Пчеловодство» в 1975 году. Я взял свои белые рубашки, на спинах начертил красным фломастером сонеты «Тело» и «Дух», повесил рубашки на плечики и выставил в павильоне. Помню, висели они на втором этаже и привлекали к себе большое внимание. Кроме этого, на кухонной разделочной доске было написано любовное стихотворение и в доску всажен нож. Третья рубашка – «Душа» – выставлялась потом на квартирной выставке. Таковы были мои первые визуальные опыты.

ЯН САТУНОВСКИЙ

«Зовите меня старик Ян», – говорил нам, более молодым, Яков Абрамович Сатуновский. В лианозовский барак, где у Рабиных была комната, его привел Володя Бугаевский – вполне благополучный поэт-переводчик (в то время это прилично кормило литературную братию).

Поэт был худой, лысоватый, с узкий лицом, с усиками. Такой вообще дядька из Электростали. И стихи звучали как бы обыкновенно, рифмы и созвучия куда-то прятались, и на слух это была обычная речь – размышления, описания. К этим стихам надо было привыкнуть. К их абсолютной необыкновенности.

А Ян, едва увидел на стенах картины и услышал наши стихи, сразу обрадовался так, будто нашел, наконец, близких родственников.

Стихи свои Ян записывал на библиотечных карточках, затем перепечатывал на отдельные листочки, из которых постепенно и составлялась его единственная единая книга. Все стихи имели номера и к концу перевалили за тысячу – 1009. Вот сколько стихов – как дневник, но счет оборвался…

ВСЕВОЛОД НЕКРАСОВ

Всеволод Некрасов нашел себя рано и сам. И все сделал сам: и свою поэтику, и критику, и филологию. Недаром обучался в педагогическом. Сам ученик и сам педагог. Так что ни в коей мере он не был учеником Евгения Кропивницкого. А ездил в Лианозово и в Долгопрудный, потому что подружился и стал всем близким человеком. Всю жизнь принципиален и держится единого стиля, как и его поэзия.

Стихи его помню почему-то напечатанными на машинке в рукописном первом самиздатском журнале «Синтаксис», который в 1959 году издал Алик Гинзбург, за что и пострадал, – посадили. В первом номере были напечатаны все мы – лианозовцы. Помню, было у меня номера 3 или 4, но все я почему-то подарил Роману Каплану, который вскоре эмигрировал в Америку.

Стихи Некрасова ходили в московских литературных кругах уже давно – на машинке. С начала 70‐х их можно было видеть и на выставках московских нонконформистов. Художник Эрик Булатов использовал стихи своего друга-поэта в некоторых картинах. Например, большими белыми буквами уходящее в голубое облачное взволнованное небо – ЖИВУ, с другой стороны такое же – ВИЖУ.

Наша общая приятельница симпатичнейшая Наталия Ивановна Столярова, бывшая в то время секретарем Эренбурга, от всей души хотела нам помочь и показала мэтру наши стихи. Ведь с его подачи начал свой путь, как тогда говорили, поэт Борис Слуцкий. И вот, читая стихи Севы Некрасова, Илья Григорьевич видит такую эпиграмму:

Русский ты или еврейский?

Я еврейский русский.

Слуцкий ты или советский?

Я советский Слуцкий.

Не в бровь, а в глаз. Все было для нас кончено, не начавшись. Мэтр сильно рассердился на правду.

ЛЕВ КРОПИВНИЦКИЙ

Льва Кропивницкого я помню с детства, совсем взрослого, уже, кажется, лысоватого, с этюдником. Таким я его впервые увидел в литературной студии Дома художественного воспитания до войны. Мне было одиннадцать, а ему аж семнадцать.

Всю жизнь художник Лев Кропивницкий писал стихи, как и его отец. Там тоже – голоса, но голоса подсознания, иногда они гармоничны, иногда вразнобой. Стихи были выразительны и герметичны и не могли иметь широкого хождения. Последние годы, навещая его в мастерской, я с удовольствием слушал их. Впечатление, что спорят и говорят со всех сторон демоны и прочие тайные силы.

Подобно Вильяму Блейку, Лев гравировал свои стихи вместе с рисунком и печатал. Думаю, они есть у многих наших знакомых. Таков был его самиздат.

В 1992 году он издал альманах «Мансарда», где напечатал все, что любил: и графику, и стихи своих близких друзей, и свои, конечно, за свой счет. Но копирайт: фирма «Контракт», что за фирма? Загадочно и престижно, как он сам, как его стихи и картины.

ФИЛАРЕТ ЧЕРНОВ

Мне много о нем рассказывал мой духовный учитель Евгений Леонидович Кропивницкий. Он знал Филарета Чернова с юности своей. В начале века появился в их семье этот черный, длинноволосый, горячий человек. Он, как я понимаю теперь, очень считался с мнением отца Евгения Леонидовича и был влюблен в его тетю, Надежду Николаевну. Учитель рассказывал мне, что рано Чернов ушел в монастырь и потом бежал оттуда, вернее, ушел потихоньку. Беда случилась: пьянствовали монахи, и схватил он топор – не помнит, убил ли кого, но уйти пришлось быстро.

До революции Чернов печатался в «Ниве» и других журналах довольно часто, книги так и не издал. Свое лучшее он написал уже в 20‐х годах. Тетрадь стихов была озаглавлена: «В темном круге». Это редкая в русской поэзии философская лирика, как бы продолжающая позднего Фета. Напечатать книгу ему не пришлось. Последние годы жизни поэт служил литсотрудником и писал рассказы. Умер после очередного запоя.

Филарет Чернов был впечатлителен чрезвычайно. Однажды он глянул с балкона второго этажа в овраг и отшатнулся с криком: «Бездна!»

АРСЕНИЙ АЛЬВИНГ

Иные из дореволюционной русской интеллигенции не были уничтожены, выжили в тени, затерялись в огромных массах. Еще в детстве мне посчастливилось познакомиться с одним из таких людей, поэтом Арсением Альвингом. Он сам меня нашел в школьной библиотеке. Я лишь недавно узнал, что Альвинг не фамилия, а псевдоним, фамилия Арсения Алексеевича была Смирнов. Но выглядел он все равно Альвингом: всегда в темном костюме с бабочкой, надушенный, какими-то старыми духами от него пахло, каким-то забытым благородством давно ушедшей жизни. Он действительно выглядел дворянином среди всех этих Шариковых.

Альвинг руководил поэтической студией в Доме пионеров Ленинградского района. Там были все старше меня, юные и начинающие, лет 16-19. А мне было 11-12. И меня учили, со мной Арсений Алексеевич занимался техникой стиха, что после мне очень пригодилось: как пианисту техника игры на рояле.

Умер Альвинг в 1942 году на квартире у своего друга Юрия Никандровича Верховского – поэта и переводчика Петрарки, скорее всего, от недоедания, как я слышал. И завещал меня, так уж получилось, своему другу Евгению Леонидовичу Кропивницкому. Евгений Леонидович переплел тетрадки его стихов, обтянул цветным ситчиком – в таком виде я брал их с полки и читал.

Альвинг переводил Бодлера и был верным учеником и последователем Иннокентия Анненского. В первом издании посмертной книги И. Анненского «Кипарисовый ларец» его сын выражает благодарность Арсению Альвингу за то, что он помог ему собрать рукописи. К сожалению, я мало запомнил из рассказов Альвинга и не умел расспросить. Но помню, рассказывал он, как еще гимназистом видел Чехова на набережной Ялты, тот зло и едко балагурил перед окружившей его толпой восторженных почитателей.

АЛЕКСАНДР РИВИН

Личность легендарная, стихи существуют в разных вариантах, кто как записал, я думаю. Поэт Давид Самойлов, говорят, восхищался провидческими, жесткими, как сама реальность, стихами Александра Ривина.

ГЕОРГИЙ ОБОЛДУЕВ

Не встречал я поэта Егора Оболдуева, хотя жил он в Москве и женат был на Елене Благининой – детской писательнице (я писал для детей и знал ее), верной собирательнице и хранительнице его стихов. Мой друг Ян Сатуновский был знаком с Егором, княжеская фамилия которого, Оболдуев, звучала необычно для советского уха. Ни одного стиха не проскочило тогда в руки диссидентов или студенческой молодежи. Теперь я понимаю: оберегали его от посадки, уж и немолод был.

В 80‐х стихи появились сначала в «Дне поэзии», потом в журналах и, наконец, отдельной книгой, с чем я поздравляю себя и русскую поэзию.

НИКОЛАЙ ГЛАЗКОВ

Именно Николай Глазков придумал слово САМСЕБЯИЗДАТ. Потом стали говорить еще короче: «самиздат», жизнь заставила. Самиздата становилось все больше, его читали, о нем говорили. А Глазков успел напечатать море своих стихов – и самых пустейших, и посредственных тоже. Не так много, видно, дано ему было сказать, а сказал он гораздо больше. Вот и теряются стихи замечательные и оригинальные в этой куче.

В юности была у меня одна знакомая, хромоножка Надежда с Арбата. Когда мы с ней ходили по Москве, – а тогда все ходили, – она мне читала наизусть раннего Глазкова. Это очень хорошие стихи, формальные, в духе Хлебникова, как мне тогда показалось. Надежда погибла, сохранились ли где эти стихи? Не знаю.

Был я у Глазкова в конце 50-х. Переулок возле Арбата. Бревенчатые почему-то стены, во всяком случае, темные, закопченные. В красному углу иконы и лампадка. Трепетный огонек в темно-красном стекле. Меня это поразило, помню. Не у каждого писателя такое можно было тогда увидеть.

Николай Глазков сидел и переводил какие-то восточные стихи. Кажется, у него не очень складывалось. Тогда, недолго думая, он посадил меня переводить эту нескладуху. Чего-то я ему насочинял. Хозяин виду не подал, что я его выручил. Такой чудак и «шизик» себе на уме.

Характерный лоб, запавшие темные, острые глазки, длиннорукий. Ерник и пьяница – этим и спасался. Привел меня к нему его друг – художник Абрамов, так тот был настоящий сумасшедший. Написал картину «Алый цветок в темнице» и продал Назыму Хикмету. Его пейзажами у Глазкова были все стены увешаны.

А однажды в газете, по-моему, в «Правде», напечатали очередной фельетон про подпольных литераторов, и там, как пример полного разложения, привели сногсшибательное четверостишие Глазкова:

Я на мир взираю из-под столика:

Век двадцатый, век необычайный.

Чем он интересней для историка,

Тем для современника печальней.

БОРИС СЛУЦКИЙ

Прежде чем я познакомился с самим Слуцким, услышал его стихи: «Мы все ходили под богом, / У бога под самым боком…» Эти стихи гуляли по всей Москве, и кто-то мне их прочел на заснеженном Арбате, где и происходило некогда действие этого стихотворения.

В те времена за такие стихи еще могли и посадить. Вскоре Борис приехал в Лианозово к моему другу Оскару Рабину – художнику, и мы познакомились воочию. Этот коренастый, рыжеватый, уже лысеющий человек сразу внушал к себе уважение. Он был очень похож на свои стихи: такой же определенный, опрозаиченный, конкретный. Меня в свое время поразило, как много он знал о московской интеллигенции: кто откуда, когда посадили или эмигрировал. Как справочник – похоже, во всяком случае. Он был тогда еще молод, но старше нас на целое поколение, поколение войны. Мы его называли «комиссар», он был принципиален и как-то по-своему партиен. Например, когда КГБ закрывал выставку на шоссе Энтузиастов или выставку Олега Целкова, он ехал в Московский горком партии и защищал там художников, доказывал, что их картины совсем не диверсия ЦРУ. Боюсь, что партийные чиновники слушали его только из вежливости.

В Москве у них, шестидесятников, был свой тесный кружок, куда меня – начинающего – однажды пригласили. И может быть, все-таки мы там познакомились со Слуцким, на которого, кажется, моя ранняя поэма «Бабья деревня» произвела впечатление. Одно время мы довольно часто встречались, и это он однажды сказал своим резким командирским голосом, что как формалист я хорошо должен писать стихи для детей. С его подачи я и начал печататься.

Были у него некоторые стихи, которые ходили в самиздате. Алик Гинзбург включил их в первый номер своего «Синтаксиса» в 1959 году: «Евреи хлеба не сеют…» и т. д.

СОФЬЯ ПРОКОФЬЕВА

Соня – моя ровесница или даже моложе, но она уже в 40–50‐х, когда я еще только искал свой голос, вернее, свои «Голоса», писала настоящие стихи.

В ее комнате на черной доске рояля стоит бронзовый бюст удивительного, молодого и длинношеего Бориса Пастернака. Соня мне рассказывала, что в 50‐м году она пришла к нему (очень хорошенькая, как я помню) показать свои новые стихи. Наверное, к Борису Леонидовичу многие юнцы тогда ходили, и я был в том числе. Но мне повезло гораздо меньше: хозяина я не застал, вручил свою рукопись, на которую получил по почте ответ – написанное крупным характерным почерком письмо с положительным отзывом на мои стихи. Ниже приписка, что встречаться нам не стоит, потому что, как он чувствует, мое мировоззрение ему чуждо. Помню, меня поразила серьезность отношения ко мне. Я ведь был совсем юн. И мировоззрения-то у меня еще не было. А может, было?

С Соней Прокофьевой – совсем другая история. Вечером Борис Леонидович позвонил ей и наизусть прочитал ее первое стихотворение из «Античного цикла», оставленного ему накануне. Они встречались не раз. Мне кажется, тут еще примешивалось очарование совсем юного созданья с широко распахнутыми глазами. Я и теперь вижу, как воочию: на втором этаже открыты окна – к соснам. Вечереет. Седеющий Борис Пастернак слушает поэтессу – почти девочку, ясно и звонко читающую свои довольно герметичные стихи.

ВЕРА МАРКОВА

Я знал известную переводчицу с японского Веру Маркову в основном в ее последние годы жизни. Высокая, очень полная, в пенсне, она, колыхаясь, двигалась из комнаты в комнату, отыскивая нужный ей словарь или книгу. Я тогда ходил в этот дом для литературной работы. Иногда мы с ней беседовали о разном, о поэзии тоже. Она с удовольствием слушала стихи собеседника, могла прочесть свои переводы Эмили Дикинсон, которую очень любила, но собственных стихов никогда не читала. Я и воображал, что она пишет что-нибудь в духе Дикинсон. И вот совсем недавно мне попала в руки книга стихов Веры Марковой, изданная после ее смерти близким ей человеком – поэтом и прозаиком Софьей Прокофьевой. Нет, у Веры Марковой стихи той поры, когда шаги, шаги, шаги – и сердце замирает от страха, я читаю их и перечитываю. Они по-настоящему трагичны.

АЛЕКСАНДР ВОЛЬПИН

Совсем в ранней юности запомнил я высокого человека, с которым мы ходили по московским улицам. Он читал странные стихи, такие я не слышал прежде. Про крокодила, который хочет выползти из аквариума и разбивает больные глаза о стекло.

Где теперь Есенин-Вольпин? Слышал, где-то в Америке. Вот вам и сын Есенина. А стихи у него тоже настоящие, стоящие.

ЮРИЙ ГАЛАНСКОВ

Непримиримый Галансков. Самого его помню мало, хотя у Алика Гинзбурга виделись постоянно. Стихи впоследствии доходили до меня: и рукописи, и машинописные книжицы. Последняя встреча была в начале 90‐х у памятника Маяковского, когда друзья, в том числе приехавший из Англии Владимир Буковский, устроили митинг над останками поэта, бог знает, откуда привезенными и похороненными теперь в Москве. Странно все это было, странно и грустно. Столица вокруг шумела современностью и вполуха слушала о былом.

ЮЛИЙ ДАНИЭЛЬ

Я знал его уже после. После отсидки, после, после… Не раз мы ездили вместе на какие-то театральные конференции, он – вместе с женой Ирой Уваровой, своим ангелом-хранителем. Помню на фоне окна его тяжелое, смуглое с крупными чертами, как бы навсегда усталое лицо. Был немногословен.

Стихи Юлий Даниэль писал только в тюрьме и в лагере, с 1965 по 1970 год. По тюремным правилам полагалось два письма в месяц. Оказывается, может быть и полифоническое письмо: жене, сыну, всем друзьям и плюс стихи. Вот такие письма слал Юлий Даниэль сначала из Потьмы – мордовских лагерей, потом – режим ужесточили – из владимирской тюрьмы.

У меня в руках серая книжица «Стихи из неволи», серия «Библиотека самиздата», Амстердам, 1971 год. Правда, по нашей терминологии, это скорее тамиздат.

ЮРИЙ ДОМБРОВСКИЙ

В начале 70‐х в полуподвальной мастерской Силиса, Лемпорта и Сидура однажды вечером появился уже тогда знаменитый писатель Юрий Домбровский с женой. «Факультет ненужных вещей» мы все читали, а вот стихи я услышал от него впервые. Это были, как говорится, круто заваренные стихи. Про лагерь. Без сантиментов и украшений. Экспрессивные и правдивые. Видел я Домбровского еще раз у скульптора Федота Сучкова. Почему он дружил со скульпторами? Но читал он там свои стихи, и великолепно они звучали. Видимо, форма их была так же прекрасно и со знанием дела вылеплена. Я понимал, что напечатать их тогда не было никакой возможности.

Не так давно вдова поэта приезжала в Париж, и Виталий Стацинский (художник, любитель-издатель, чудак и умница) издал стихи Домбровского небольшой книжицей малым тиражом. Потом был вечер в поместье Стацинского, что посреди Парижа. Среди зданий, высоко и тесно обступивших сад с несколькими вишнями и виноградной лозой над ржавой изгородью, в доме с открытыми окнами эта уже пожилая женщина (азиатские черты лица) четко и ясно читала беспощадные лагерные стихи своего мужа. И что думали арабы, жившие вокруг, про этих сумасшедших русских, уж не знаю.

БОРИС ЧИЧИБАБИН

Помню его уже пожилым, широкими шагами меряющим коктебельскую набережную. Высокий, сутулый, с резкими чертами лица, лихорадочно горящими глазами пророка: он не принимал новую, по его мнению, торгашескую реальность. Поэт, который в молодости сравнивал свои страдания с крестными муками Христа, который болел за все угнетенное человечество, – не об этом он мечтал.

В свое время приходили к нему на поклон харьковские юноши – будущие Растиньяки и Жюльены Сорели, черпали от него, признанного, но непечатаемого, силу сопротивления и самоутверждения несмотря ни на что. Юный Эдик Лимонов, кроя очередные брюки, восторженно рассказывал москвичам о харьковском отшельнике-бунтаре. А потом я услыхал где-то стихи: «Красные помидоры кушайте без меня…» Я не знал, чьи это строки, но они запомнились.

Пришли новые времена, мы познакомились в Коктебеле, куда приезжал теперь уже знаменитый поэт в Дом творчества «советских письменников», как мы его называли. Мы были обоюдно вежливы, но не сошлись. Мне кажется, именно потому, что я как раз принял новую реальность, и мне было что в ней сказать. Но это дело частное.

Чичибабин для меня так и остался там, в харьковской коммуналке, – молодой, длинный, мосластый, возлежащий на узкой, почти тюремной койке, и солнце – в узкое окно.

АЛЕКСАНДР ГАЛИЧ

Он бывал в тех же, что и мы с Холиным, литературных и артистических компаниях, но почему-то мы не пересекались. «Вчера был, только что ушел, зайдет завтра», – говорили хозяева. Не скажу, что много понимаю в так называемых бардах, но стихи Галича – настоящие стихи современного поэта. В них есть мастерство, даже виртуозность по части ритма и свежих рифм. В них – свой поэтический мир, чем и отличается любой, даже очень камерный поэт от самого расхожего и бойкого стихотворца.

ЮЗ АЛЕШКОВСКИЙ

С Алешковским (звали его тогда проще – не Юзом, а Юзиком) я учился в Полиграфическом техникуме – недолго, как и он. Тогда он только начинал писать – стихи, естественно. И хотел постичь все премудрости стихописания. Я взялся преподавать ему технику стиха по Георгию Шенгели, – самого так учили. В наших уроках была одна особенность. С утра мы изучали, предположим, хорей. И ученик писал что-нибудь в духе «Тятя, тятя, наши сети / притащили мертвеца». Затем прилежный ученик платил учителю за урок – скажем, 100 рублей (до реформы 60-х). И учитель приглашал ученика в ресторан, обычно в «Баку», где гонорар с большим удовольствием проедался и пропивался обоими. Я понимал, что деньги были, скорее всего, отцовы, но меня это не смущало. Сколько нам было? Лет по семнадцать.

Прошло несколько лет. Я вернулся из армии, – четыре года прослужил в стройбате на Урале. А Юзик Алешковский был тоже, кажется, в тех краях, только в лагере. Помню, во дворе своего дома, за зеленым дощатым столом он прочитал мне теперь знаменитое: «Товарищ Сталин, вы большой ученый…»

АЛЕКСАНДР ТИМОФЕЕВСКИЙ

Сашу Тимофеевского смолоду знаю. В каком-то полуподвале длиннокудрый носатый юноша читал нам стихи, вполне традиционные, по моим тогдашним взглядам. Но энергия там была – и горечь. За такие стихи могли и пригласить куда надо.

Лет через десять Саша появился в поле моего зрения уже в другом обличье. Он работал редактором в «Союзмультфильме», куда я и мой друг, сказочник Геннадий Цыферов, приносили свои сказки и сценарии. А к редакторам у меня врожденное, так сказать, недоверие. В общем, тогда мы не сблизились, так – «здравствуй» – и все. Он рано поседел, побелел. Настали новые времена, и Тимофеевский ушел из кино. Да и мне там делать было нечего, новые заботы, иной хлеб насущный.

И вот в одном из номеров альманаха «Стрелец» я читаю целый цикл великолепных стихов Саши Тимофеевского. Я не мог ему не позвонить. Мы снова стали общаться и приятельствовать. Я узнал, что в свое время диссиденты, сидельцы наши, переписывали на нарах стихи Саши. И теперь помнят наизусть, как я убедился однажды на вечере в его честь в центре «Мемориал».

АЛЕКСАНДР ГЛЕЗЕР

Саша Глезер был поэтом-переводчиком, но об этом как-то не упоминалось. И стихи свои читал редко. Саша – прирожденный бунтарь и организатор, а также истинный ценитель искусства. Эти свои таланты он с успехом применял в борьбе против косной партийной бюрократии. Организовал выставку в клубе «Дружба» на шоссе Энтузиастов. Затем – бульдозерная, Измайловская выставки. Друг его, замечательный живописец Оскар Рабин, считает, что Саша резко изменил всю жизнь его и его друзей. И пишет об этом в своей книге «Три жизни».

Александра Глезера заставили эмигрировать. В Париже, затем в Нью-Йорке он создал музей русского современного искусства и стал издавать журнал «Стрелец». Кроме того, его издательство «Третья волна» в 70–80‐е годы постоянно выпускало книги русских поэтов и художников. И моя первая книга, «Сонеты на рубашках», вышла там, в 1976 году.

Теперь Александр Глезер снова в России. Книги и альманах продолжают издаваться – несмотря ни на что. Толстый роскошный фолиант на трех языках «Современное русское искусство», серия книг о художниках, серия «Современная русская поэзия»…

А что же собственные стихи? Поэт Александр Глезер писал их и тогда, когда можно было только за них пострадать. Но это его не пугало. Я заметил, что Саша вообще не боязливый человек.

НАТАЛЬЯ ГОРБАНЕВСКАЯ

Видный деятель диссидентского движения. Поэт, переводчик. Когда-то в юности – в ее юности – мы были знакомы. На меня большое впечатление произвели стихи, которые начинаются так: «Послушай, Барток, что ты сочинил, / как будто ржавую кастрюлю починил». Дальше, к сожалению, не помню.

ПОЭТЫ-ШЕСТИДЕСЯТНИКИ

Объединяло их одно – время. Империя как-то в одночасье одряхлела, всюду в мире подняла голову молодежь. Кстати, ужасное слово. Эти поэты собирали полные залы клубов, театров, целые стадионы. Причем во многих городах. А потом и за рубежом. Их поэзия по необходимости приобрела эстрадные очертания. Как во времена Маяковского и Есенина, поэтическое слово зазвучало громко и стало всем: политикой, философией, экстазом, свободой и непререкаемой истиной – для миллионов. Причем как в религии, каждый относил сказанное с эстрады в ярких лучах прожекторов только к себе. В этом были и сильные, и слабые стороны поэтов-шестидесятников. Ведь все-таки «мысль изреченная есть ложь», а мысль громко изреченная?.. Но талант поэтов был очевиден для всего мира. Хотя была работа и на госзаказ. И все же в той мере, в какой слово может влиять на общество, на тогдашнее советское общество они повлияли с самой положительной стороны.

В первом самиздатском журнале «Синтаксис», изданном в 1959–1960 годах Аликом Гинзбургом, печатались стихи и Ахмадулиной, и Вознесенского. В начале 60‐х они выступали перед памятником Маяковскому при огромном стечении народа и милиции, на виду у недреманного ока «органов». Я знаю, что поэт Белла Ахмадулина не раз проявляла гражданское мужество, в частности посылала сочувственные телеграммы ссыльному академику Сахарову в Горький. Мне известно, что в 1974 году поэт Евтушенко выступил в защиту высланного из СССР Солженицына, что он всячески старался напечатать ссыльного поэта Иосифа Бродского и, вообще, всегда был самокритичен, что далеко не всякому поэту дается.

Известен также скандал, который устроил самодур-самодержец Никита Хрущев с нашим авангардом, как он орал с трибуны на поэта Андрея Вознесенского. Андрей Вознесенский мне рассказывал, что в 1967 году он вдруг попал в опалу. Московские власти воспрепятствовали его поездке в Нью-Йорк с чтением стихов, и по этому поводу были выступления в мировой прессе. Стихи этого периода, полные протеста, горечи и иронии, печатаются впервые.

Кроме того, в 1979 году и Ахмадулина, и Вознесенский стали участниками скандального сам- и тамиздатского альманаха «Метрополь». Власти их наказали – сравнительно мягко, конечно. Во всяком случае, публичные чтения были отменены, печатание книг приостановлено.

Тише всех был замечательный песенный лирик Булат Окуджава. Его песни нравились всем – и партийным, и беспартийным. Но то, что он подписал письма в защиту Синявского и Даниэля в 1966 году и Солженицына в 1969‐м, начальству сильно не понравилось.

Я думаю, все эти поэты (а поэты они настоящие, истинные) были причастны не столько к самиздату, сколько к общему движению России к свободе, за что им спасибо.

Здесь мы помещаем стихи Вознесенского, которые ходили в самиздате и даже анонимно. А без Окуджавы те годы и не мыслятся.

ЮРИЙ КАРАБЧИЕВСКИЙ

Трагическая фигура, критик, поэт, прозаик, он тоже был там – в колодце времен, в 50‐х, в клубе «Факел». Печататься начал поздно, уже в канун перестройки, а жил и кормил семью как кибернетик и математик. Где он работал, я не интересовался, но ездил в командировки по всей стране.

Снова мы встретились уже в другой компании, среди участников самодеятельного альманаха «Метрополь», в 1979 году. Это был бунт против литературного начальства, против системы. И Юрий Карабчиевский оказался в рядах бунтарей. Характерный лысоватый череп, глубоко запавшие большие армянские глаза и неугомонный характер. Книга, прославившая его, «Воскрешение Маяковского», тоже была своеобразным бунтом. Мягкий лирик и реалист, он прояснил в ней экспрессивную и агрессивную суть поэта и не принял ее. Мне кажется, потом он сам сомневался в своей оценке. Но ведь надо же было кому-то это сказать! История выбрала Карабчиевского.

Потом был Израиль, и все по-прежнему было неблагополучно. Он решил в одночасье – сам ушел из жизни. Это был красивый человек.

АЛЕКСАНДР ЛАЙКО

В середине 50‐х в Москве, как предвестник оттепели, возник молодежный клуб под названием «Факел». Руководил им замечательный человек – длинный с длинным лицом и носом Мелиб Агурский, впоследствии известный профессор.

Вместе с Сашей Лайко и другими молодыми поэтами мы устроили первое в жизни выступление перед аудиторией. Боялись КГБ, конечно. Мелиб надел черные очки (так, он думал, его не узнают) и эдакой носатой птицей смотрел из президиума. Саша читал юношеские, свежие стихи, очень московские, где были чердаки, крыши, коты и пестрое на веревках белье. Нечто в духе Заболоцкого, которого он тогда не знал. И с нами, лианозовцами, было что-то общее.

Позже мы несколько раз выступали вместе. Потом пути на время разошлись. Саша не захотел заниматься черной литературной поденщиной под прессом совдепии и ушел в лифтеры.

Прошли годы, и я прочел несколько листков машинописи, на которых значилось: Александр Лайко. Стихи были хороши, вдохновенны. Там тоже был наш пьющий поющий город с чердаками и бельем на веревке. Но было и другое, что называется, чистая поэзия. Общение наше возобновилось. Когда Саша эмигрировал, он издал в 1993 году книгу стихов «Анапские строфы». Я написал предисловие. Как поэты теперь издают? За свой счет, конечно. В Берлине он издал альманах, замеченный прессой. А совсем недавно я прочитал новые сонеты поэта – они были великолепны.

СЕМЕН ГРИНБЕРГ

Тоже воспоминание о клубе «Факел». Они были два друга – Саша и Сеня, Семен. И так и остались друзьями до седых волос, хотя жизнь их со временем, как говорится, разбросала. Александр эмигрировал в Германию и теперь живет в Берлине. А Семен – в Иерусалиме. По слухам, работает при синагоге. Впрочем, о его жизни там рассказывают стихи и сонеты, которые он мне прислал недавно с оказией. Сонеты Семен Гринберг писал, как и я, всю жизнь и, мне кажется, достиг большого мастерства. Его сонеты психологичны, кинематографичны. Четкие маленькие новеллы в стихах. И мне они очень по душе. Да я и сам сочинял в подобном роде.

Здесь я постарался представить его московский период, когда поэт и помыслить не мог, чтобы напечататься – слишком был он в стороне от всех литературных «тусовок» и отчасти именно поэтому сохранил и приумножил талант, который даровал ему Господь.

ЮРИЙ МАМЛЕЕВ

Неподалеку от Большой Бронной, в Южинском переулке, был когда-то старинный московский дом, куда я хаживал в конце 50‐х в загадочную «Секту сексуальных мистиков». По темным углам квартиры чудились призраки оргий, но оттуда появлялись исключительно интеллектуальные фигуры «архивных» юношей. Мелькали и бледные девушки – так называемые дочки Юрия Витальевича (по имени отчеству хозяина звали, как говорится, с младых ногтей). Я думаю, секс и мистика были просто флюидами, которые во множестве излучал на «посвященных» хозяин, Юрий Витальевич Мамлеев. Когда при свете настольной лампы он читал вкрадчивым шепотом свои творения – прозу или стихи, создавалась особая интимно-сладковатая атмосфера, и мы погружались в нее, как в теплую ванну. Несмотря на узнаваемую барачно-затхлую конкретику, то была не реальность, а реальная ирреальность, все происходило не снаружи, а внутри человека, вернее, писателя Мамлеева.

При господстве бетонной однозначной идеологии, думаю, именно такое творчество власть должна была принять на свой счет, но она почему-то не преследовала автора. Все-таки не зря Юрий Витальевич беспрестанно опасался, оглядывался и предпочитал никому не давать своих написанных в тонких ученических тетрадках сочинений. Ведь там было такое – «и все про наших советских людей»!

Кое у кого сохранились, наверное, аудиозаписи, да и то на больших бобинах – магнитофоны тогда были очень неуклюжие. Между тем слухом полнилась российская земля, и Москва и Ленинград – слишком уж необычный был мир, который показывал Мамлеев. Осторожность в обращении с людьми Юрий Витальевич сохранил до сих пор, он как будто ждет, что собеседник вот-вот взорвется и из него полезет такая гнусность…

Вот что он сам пишет про свои стихи:

«Я, как известно, прозаик. Стихи играют в моем творчестве дополняющую роль, они написаны от имени моих героев. Но некоторые из них – просто описание моих персонажей (таких, например, много в цикле „Монстры“). Другие созданы от лица довольно конкретных героев моих рассказов. Естественно, мне было легко „переселяться“ в них и из их „нутра“ писать эти стихотворения. Но есть некоторое обобщающее Лицо – метагерой, от имени которого написаны наиболее запредельно-философические циклы стихотворений».

ВЛАДИМИР КОВЕНАЦКИЙ

Есть у меня в альбоме рисунок – иллюстрация к моему стихотворению «Боров». Этот рисунок мне подарил поэт и художник Владимир Ковенацкий, и поскольку «Борова» я написал в 1960 году, значит, и познакомился с ним примерно тогда же. В отличие от Мамлеева Володя изображал в своих рисунках и стихах реальный жуткий мир и делал это с большой убедительностью.

Вот что говорит об этом Лев Кропивницкий – его старший друг (они встретились теперь в ином мире): «…в рисунках и стихах Ковенацкого при всей их мистичности и даже трагичности всегда просматривался очень увлекательный иронический подтекст. Реальное, даже натуралистическое органично сочеталось с фантазией, парадоксом, абсурдом – и рождался в высшей степени симпатичный гибрид…

Я жил тогда в Царицыне (пишет Лев Евгеньевич). И каждую субботу – приемный день – приезжало множество народу. Художники, поэты, просто любители искусства, физики, в то время почему-то считавшие себя причастными к авангарду в искусстве. Появлялось много иностранцев, что тогда расценивалось почти как криминал. Но все шло своим чередом. Каждую неделю приезжали и „сексуальные мистики“ Мамлеев, Ковенацкий и их юные тогда ученики и поклонники. Смотрели картины, читали стихи и прозу. Пели хором – тексты и подбор мелодии принадлежали Ковенацкому. Думаю, что этот интересный период продолжался года три. Затем группа разбрелась… И по сей день со мной такие, скажем, гениальные строки:

Я ненавижу слово „мы“.

Я слышу в нем мычанье стада,

Безмолвье жуткое тюрьмы

И гром военного парада».

НИКОЛАЙ ШАТРОВ

Не знал или не помню такого поэта, поэтому напишу все с чужих слов. Андрей Сергеев рассказывает о нем в своей экспрессивной манере: «Еще к нам в мансарду забредал Николай Шатров, он был несколько постарше, хорошенький – все дамы прилегающих арбатских переулков были от него без ума. В общем, прелестник и очень талантливый поэт. Писал просто неукротимо. Был крайне несамокритичен, хорошие стихи от плохих не отличал. Обожал Фофанова, Блока, туманы, охи, ахи… Наши стихи неизменно ругал. Мы называли Колю Кикой, а проявления его – кикушеством. Но лучшие его стихи очень любили».

СЕРГЕЙ ЧУДАКОВ

В конце 50‐х, когда я с ним познакомился в кружке Алика Гинзбурга, это был десятиклассник на вид, очень хорошенький, но поэт совершенно сложившийся. Помню, я болел, когда Алик Гинзбург пожаловал ко мне в мою узкую келью. Он задумал выпускать самиздатский журнал «Синтаксис». «Только без политики», – умолял я его. В армии, на Урале, я видел десятки лагерей и знал, что это такое. «Конечно, у нас будет одна поэзия», – соглашался со мной Алик. Но и это его не спасло – посадили.

И вот в первом номере «Синтаксиса» я читаю стихи Сережи Чудакова (некоторые из них вы можете прочитать в приводимой ниже подборке). Стихи яркие, талантливые. Это отметил и Иосиф Бродский.

Сергей Чудаков – фигура мифическая, легендарная. Он то исчезал на много лет, то снова появлялся на московском горизонте. Ходили слухи, что он опустился на самое дно, что пьет с уголовниками, поставляет богатым приятелям девочек, что все – погиб, и тогда Бродский написал стихи на смерть бедного Сережи.

Но вот, снова, как ни в чем не бывало он здесь – полупьяный, ерничающий… Герой еще ненаписанного романа. Сам по себе.

ГЕННАДИЙ АЙГИ

Долгое время Айги работал в музее Маяковского – когда тот был еще на своем старом месте, возле Новоспасского монастыря. Изучение футуристов, Крученых в частности, мне думается, сильно повлияло на его поэзию.

Айги многие годы писал, не думая о печати и публичных выступлениях. Но нашлись люди, которые сумели оценить его поэзию. Почтенный профессор Вольфганг Казак собрал стихи поэта и издал в 1975 году, в Кельне, книгу. В 1982 году в Париже вышло более полное собрание стихотворений; книга называется «Отмеченная зима». Творчество Айги отмечено рядом международных премий. Но это все тамиздат, а здесь – вот только в 1993 году друг поэта и издатель Сергей Ниточкин выпустил прекрасную дорогую книгу: Айги и художник Вулох под одной обложкой, 537 экземпляров.

Запомнилась почему-то давняя-давняя зима, когда мы ездили к Айги в деревню на краю прежней Москвы, возле «Мосфильма». Были глубокие сугробы, мы возились и играли в снежки, как дети. Айги жил в избе, за окном чернел сад. К нему тогда приехала сестра – то ли немая, то ли по-русски не говорила.

АЛЕКСАНДР АРОНОВ

Когда-то Александр Аронов вместе со своим тогдашним другом Всеволодом Некрасовым приезжал в Долгопрудный к Евгению Леонидовичу Кропивницкому. Но лианозовцем он не стал, не захотел. Зато всю свою активность, все свои силы направил в журналистику. Поэт Александр Аронов, мне кажется, сделал меньше, чем мог, чем обещал в юности.

ЛЕОНАРД ДАНИЛЬЦЕВ

Лучше всего о Леонарде Данильцеве написал поэт и друг его Владимир Алейников, его я и процитирую. Речь идет о конце 60-х. «С Леонардом Данильцевым меня познакомили когда-то Наталья Горбаневская, стихи которой я высоко ценил, и Наталья Светлова, ныне жена А. И. Солженицына. Давно снесли деревянный дом на Трифоновской, где собрались мы тогда, несколько близких по духу людей. Леонард – худой, поджарый, со светлым огоньком в глазах, легко запрокидывающий крупную голову, со своими рокочущими струящимися интонациями, привычкой как бы подчеркивать, завершать каждую фразу, с его манерой непринужденно и просто держаться, – напоминал чувствующего себя своим среди своих шляхтича… Мы сдружились, как теперь выясняется, навсегда. Все сложилось само собою. Мы и жили неподалеку друг от друга, и среда была одна… В самом начале 70‐х я прочитал поразившую меня своей ненавязчивостью, но полнокровной силой и талантливостью книгу стихов Леонарда Данильцева – „Неведомый дом“… Чрезвычайно велика в поэзии Леонарда Данильцева роль музыки, особенно, современной…»

От себя добавлю: слышал я и его первые прозаические опыты в стиле Хармса, и стихи в духе Хлебникова – странный человек, совершенный поэт…

МИХАИЛ СОКОВНИН

Предоставлю слово поэту Всеволоду Некрасову, близкому другу Михаила Соковнина.

«„Нашего языка они не понимают, а своего у них как будто и нету“, – прочел Миша своим голосом, с расстановкой, и подытожил: – кругом Вариус…

И так оно и было. Да так, на мой слух, и осталось. Понятно, цитированный Кафка „Вариус“ не читал, но, пока Кафку не издали, не читал и Соковнин Кафку, а „Вариус“ уже был. В тех же отношениях Соковнин, скажем, и с Андреем Сергеевым, Сашей Соколовым, Улитиным или Вианом. Он умер в 75‐м и их не прочел, но „Вариус“, по-моему, концентрирует черты много чего, написанного и до и после. И в интересной точке: перехода прозы в стих. Если стихом считать речь, которая сама идет на язык, стихийно запоминаясь. Что говорится своим голосом. Шевеля языком».

В нашей книге Михаил Соковнин представлен не прозой, а поэзией, но ведь и прозу свою он писал, как стихи.

ВАДИМ СИДУР

Вадим Сидур всегда для меня был, прежде всего, скульптором – художником необычайной силы мысли с отсветом гениальности. Много раз я спускался в его подвал и созерцал там рождение глиняных женщин и чугунных пророков. Оказывается, Вадим Сидур писал еще стихи и прозу. Об этом я узнал только после его смерти. Это был человек Возрождения и – настоящий поэт.

ОЛЕГ ПРОКОФЬЕВ

В 50‐х мы жили по соседству: я – на улице Александра Невского, что у Тверской, Олег Прокофьев – рядом, на Миусах, в Доме композиторов. Там я впервые услышал его перевод «Лысой певицы» Ионеско, записанный на допотопном магнитофоне. Этот текст был как удар молнии, осветившей все вокруг.

Мы вместе участвовали в «Синтаксисе» в 1959 году, потом был фельетон про нас в «Известиях»: особое недоумение у фельетониста вызвала строка Прокофьева «Волк сгрыз грех».

Сын великого композитора Сергея Прокофьева, Олег был, как говорится, потомственным интеллигентом. Учился живописи у знаменитого Фалька. И долго выдержать в Союзе не мог. Олег давно уехал и живет в Англии. Стихи его я встречаю в разных зарубежных русских журналах и альманахах.

ЮРИЙ СМИРНОВ

У меня хранится синяя ученическая тетрадка со стихами Юры Смирнова. Он был другом моих друзей. Лет 35 назад мы встречались довольно часто – в компании. О литературе не говорили никогда.

ГЕНРИХ ХУДЯКОВ

С начала 60‐х, насколько я помню, в Москве появился первый концептуальный поэт Генрих Худяков. Он себя так не называл, слово появилось потом. Но факт остается фактом. В первой книге стихов «Третий лишний» (1963) он причисляет себя к двум «лишним» поэтам – Цветаевой и Пастернаку.

Худяков создает новую запись стиха – в столбик по слогам, просто по группам букв, что в корне меняет строение текста: исчезают глаголы, появляется особенный «худяковский» ритм, причем смысл отступает, стушевывается. На картине – сплошь мазки.

В книжечке «Кацавейки» в основу построения стиха также лег изобразительный принцип. А в книжечке «Хокку» – рисунок играет роль четвертой дополнительной строки. Почему я говорю о книжечках? Потому что он делал их сам: и писал каллиграфически, и рисовал. Кое-что у меня сохранилось. Худяков включил в поэтический текст и удостоверение личности, и отпечаток пальца, и группу крови.

В эмиграции, в Нью-Йорке, я слышал, он вообще перешел от разрисовыванья галстуков и пиджаков просто к картинам, к живописи. Этот поэт и художник, я считаю, выразил себя ярко и разнообразно.

РОАЛЬД МАНДЕЛЬШТАМ

С этим поэтом я познакомился на страницах альманаха «Аполлон-77», который в 77 году привезла мне от издателя и художника Михаила Шемякина, из Нью-Йорка, какая-то бесстрашная девочка. Огромный том размером ин-фолио – через все границы и таможни. Спасибо ей. Так добирался до нас тамиздат в те серьезные годы. И ведь везли, не боялись.

Вот как писали о поэте Михаил Шемякин и Владимир Петров в своем альманахе: «…В дождливый весенний день 1959‐го (или даже 1958 года – точно неизвестно) небольшая группа молодых художников и поэтов хоронила своего самого звонкоголосого певца. Ему было то ли 28, то ли 27 лет – только! Возраст Лермонтова. Доставленный в больничный покой, он умер от желудочного кровоизлияния, вызванного хроническим недоеданием и осложненного костным туберкулезом, астмой и наркоманией. А незадолго до этого… Город Петра середины 50‐х годов. Артистическая жизнь едва-едва пробуждается от долгой летаргии; по пыльным мансардам и отсыревшим подвалам-мастерским начинают собираться за бутылкой вина молодые художники, поэты, литераторы, музыканты – все те, кого позднее станут называть оппозиционерами и диссидентами. Северная зима на исходе, повеяло весною, скоро ледоход. В рассветный час из дома в районе „Петербурга Достоевского“, опираясь на костыль, выбредает тщедушная, гротескная фигурка певца этих ночей и этих рассветов…

Наверное, не было ни одного самого неказистого переулка, ни одного обшарпанного дворика, ни одного своеобразного подъезда, где бы ни побывала „болтайка“ – так иронически называли себя Роальд и его сотоварищи, поэты и художники: А. Арефьев, Р. Гудзенко, В. Гром, В. Шагин и В. Преловский (позднее повесившийся). Петербург Пушкина и Гоголя, Достоевского и Некрасова, Блока и Ахматовой – ИХ Петербург!»

МИХАИЛ КРАСИЛЬНИКОВ

В одной из своих статей профессор и поэт Лев Лосев рассказывает о том, как в 1952 году несколько студентов Ленинградского университета устроили неслыханную по тем временам акцию: они пришли в университет, сели на пол и начали декламировать стихи Хлебникова, хлебая принесенную с собой тюрю. «Конечно, их разогнали, свели в партком, их допрашивали, кто подучил, их призывали к раскаянью и выдаче зачинщиков (увы, и то и другое частично имело место), их шельмовали на открытых комсомольских собраниях и закрытых докладах, наконец, Красильникова и Михайлова выгнали из комсомола и из университета». Лев Лосев говорит о самом Михаиле Красильникове, о его блестящем, почти акробатическом, владении техникой стиха. И о том, как он покорил сердца неофитов: Уфлянда, Еремина, Виноградова и Кулле, потом и Кондратова, появившихся в университете в 1954 году (к тому времени Красильникова на курсе восстановили). Они «сразу безоговорочно взяли Михайлова и Красильникова в наставники».

ВЛАДИМИР УФЛЯНД

Несомненно, самый питерский из всех петербургских поэтов. Он рано стал известен. Его напечатали в тамиздате – книга «Тексты», издательство «Ардис», 1978 год. Его стихи были опубликованы в целом ряде западных антологий. А в Ленинграде Уфлянда не печатали. Тем не менее он делал сценарии и писал диалоги для кино – тем и кормился. Стихи остроумны, непринужденная такая интонация, и совершенно беспафосные. Я бы даже сказал, антипафосные. И запоминались они сразу. Ткань стиха будто бы насквозь прозаическая, а получается лирика. Совершенно оригинальная поэзия. И Зощенко, пожалуй, вспомнишь, и Хармса.

Лев Лосев пишет про него: «Уфлянд – человек, умеющий все. Он соткал гобелен. Однажды мы ночевали зимой в лесу в избе, надо было не проспать поезд, а будильника не было. Уфлянд что-то такое посчитал в уме, набрал в кастрюлю определенное количество воды, вморозил в нее большой гвоздь, укрепил кастрюлю над тазом… В требуемые пять часов утра гвоздь вытаял и загремел в таз». В этом анекдоте для меня звучит что-то очень знакомое, симпатичное, обэриутское… Таким мне и представляется лирический герой Владимира Уфлянда – простой советский или российский человек. Изобретатель велосипеда и прочих полезных вещей.

МИХАИЛ ЕРЕМИН

К Мише Еремину я всегда относился нежно. Такой уж он легкий приятный человек – и все тяготы свои нес как бы играючи. Всю жизнь писал восьмистишия, которые и составили единственную его книгу «Стихотворения». Лет сорок он ее писал, и это действительно подвиг самоограничения. Подвиг в том, чтобы написать самое необходимое, ровно столько, сколько надо – и не больше. К сожалению, есть поэты, которые страдают недержанием стиха – ужасная болезнь. Настоящее тонет в море лишнего, неудачного. Бальмонт, Городецкий – пример таких поэтов.

Так вот, стихоманией Миша Еремин не страдал. Перебивался как мог, брался за любые переводы любых наших «джамбулов», лишь бы давали. Писал пьесы в соавторстве с Леонидом Виноградовым. И выстраивал свое сокровенное. При чтении этих восьмистиший мне порой кажется, что я смотрю изнутри зеленого стебля травы, бесконечно увеличенного. И латынь, и греческие слова, и египетские иероглифы слагаются на странице в универсальную надпись, портрет самой природы.

Машинописные листочки его стихов были у многих моих приятелей, но имя громко никогда не звучало. Такой уж тихий и притом очень емкий поэт. Сейчас он издал две книжки: в Нью-Йорке и в Москве, в сущности, одну. Ту, которую пишет всю жизнь.

ЛЕОНИД ВИНОГРАДОВ

Леня Виноградов говорит про себя: «Я самый короткий поэт». И это святая истина. За свою творческую жизнь он написал книгу одностиший, двустиший, в общем, коротких стихов, многие из которых я потом встречал в виде эпиграфов у разных прозаиков. Они были изначально эпиграфы, так и задумывались. Виноградов, по моему мнению, является родоначальником сегодняшних поэтов-минималистов. Его стихи похожи на современный фольклор, и некоторые становились им – нашим (питерским) фольклором.

Я его знал как добрейшего и теплого человека, но не подозревал, что он – основатель еще одной школы: «стенаизма», я так понимаю, от слова «стена». Профессор Лев Лосев пишет: «Перебравшись в Москву, он (Л. Виноградов) в один прекрасный день стал основателем самой многочисленной последователями философской школы – стенаизма. Первый постулат стенаизма гласит: два стенаиста не могут смотреть друг на друга в одну подзорную трубу с двух разных концов. Стать стенаистом может каждый, а перестать им быть не может никто и т. п.» В общем, как видите, обэриутское движение продолжается и в следующих поколениях ленинградцев.

«Книга эпиграфов» до сих пор не издана. Недавно поэт сочинил еще одну книгу: книгу-стихотворение, а само стихотворение состоит из семи строк. По слухам, пишет большой роман. И это завершает его гармоничный портрет.

СЕРГЕЙ КУЛЛЕ

Сергей Кулле рано умер. Писал он стихи свободные, что в 60‐х делали немногие, по пальцам пересчитать. Есть у меня знакомый филолог Юрий Орлицкий, который уже в те годы собирал картотеку русского свободного стиха. Жил он тогда в Самаре, и видел я эту картотеку вначале, и видел потом, как она разрослась – от одного ящичка до десятка. В общем, писать свободные стихи в 60-х – это что-то вроде авангарда.

Поэт Сергей Кулле и его друзья-ровесники Еремин, Уфлянд и Виноградов, дожив до сорока лет, в 1976 году решили выпустить альманах в самиздате. Альманах открывала печатка, которая, кажется, хранится у Володи Уфлянда: в середине буква «мыслете», что значит на церковно-славянском 40 лет, вокруг – инициалы участников. В 1984 году поэт Сергей Кулле умер.

АЛЕКСАНДР КОНДРАТОВ

Александра Кондратова я знал мало. С того давнего времени, 60‐х, у меня осталось впечатление стремительности, резкости облика, какой-то, я бы сказал, топорности, рублености. «Сэнди Конрад» давно умер. Напечатано кое-что из его наследия. Но я запомнил его, как одного из первых романистов самиздата. То, что он тогда писал – и про милицию в том числе, – напечатать не было никакой возможности. Лучше всего о нем рассказал Лев Лосев:

«О Кондратове как о личности можно не писать мемуаров, потому что уже написано. И авторы хорошие – Цветаева, Ходасевич, например. Читая их воспоминания об Андрее Белом, я поражался тому, как в мельчайших психологических деталях совпадает портрет Белого с обликом Кондратова. Да и по роду занятий они тезки: от мистики и поэзии до статистической поэтики. Добавить надо только биографию…» Кондратов пришел в литературу из милицейского училища. «После милиции последовала спортивная карьера, – пишет Лосев. – Потом он написал штук тридцать научно-популярных книг. Между делом накатал несколько томов прозы и поэзии. Кондратов – великий пародист». Нас из всего его наследия интересуют стихи. Я бы сказал, что в стихах о Пушкине с большой последовательностью спародирован – нет, не Александр Сергеевич, а само сочинение текстов о нем, это пародия на самого себя. Как будто все это делала кибернетическая машина. Просто удивительно, что эти стихи, предвосхищающие 90‐е, были написаны еще в 50‐е годы.

ЛЕВ ЛОСЕВ

У Михаила Красильникова были такие стихи:

В тайге погода аховая,

но ветер сник.

Идет, ружжем помахивая,

седой лесник.

Леша Лосев выкупил у него это стихотворение и одно время выдавал за свое. Они поменялись стихами: такая игра.

А Лев Лосев, как я теперь понимаю, всегда писал свои стихи, тем не менее почти никогда их не читал, а был внимательным читателем, критиком и поклонником стихов своих друзей. Сперва это были Уфлянд, Миша Еремин, потом Иосиф Бродский. Когда я его знал, он служил редактором в детском журнале «Костер» и всячески пытался опубликовать стихи своих друзей. Это было чудовищно трудно, партийные и литературные власти держали ухо востро, чтобы и мышка не проскочила. Однако иногда что-то получалось.

Благородная личность, Лев Лосев как-то умел отходить в сторону и делать свое дело, не вылезая на эстраду. Мне он и тогда казался человеком университетского склада. А теперь, когда он живет в США и стал полным профессором – славистом, вдруг выяснилось, что Лев Лосев – крупный поэт. Издано несколько замечательных поэтических книг Льва Лосева. Стихи его отличает остроумие и безукоризненный вкус. Умные стихи, коих у нас всегда нехватка.

А начиналось все давно, еще в студенческие годы, в начале 50-х. Как вспоминает сам Лосев: «С Виноградовым и Ереминым мы шли под вечер по Невскому. Толпа была тороплива по случаю мороза. Я сказал: „Хотелось бы прилечь“. „Хорошо бы“, – сказали спутники и стали укладываться. Мы легли навзничь на тротуар у входа в здание, где некогда размещалась масонская ложа и где позднее разместилась редакция журнала „Нева“. Как всегда, прохожие не знали, как реагировать… некоторые почтительно останавливались и спрашивали, в чем дело. Мы дружелюбно отвечали, что прилегли отдохнуть. От этого простого ответа на лицах вдруг возникало отражение мучительной работы мысли, и люди торопились уйти… Мы купались в Неве среди весеннего ледохода». Много чудачеств совершила эта троица в свое время. Просто удивительно, что все сходило им с рук.

СЕРГЕЙ ВОЛЬФ

Когда я приезжал в Ленинград, Сергея Вольфа чаще всего я видел у писательницы Инги Петкевич – одной из заметных фигур литературного Питера. Высокий, сухой, артистичный, с несколько подчеркнутым благородством манер, он не мог не запомниться. Чувствовалось, что эта сдержанность легко может вдруг обернуться ерничеством и непристойной клоунадой. Был такой стиль в Питере тех времен. Как поэта Сергея Вольфа я оценил по «Лагуне» Кузьминского. Оттуда и беру стихи.

Ракетная игрушка

Взлетает в небеса.

Нам жить с тобой, подружка,

Осталось полчаса.

У ней стальные усики

И водород в хвосте.

Снимай скорее трусики

И сыпь ко мне в постель.

Как пишет К. Кузьминский, стихи сообщены по памяти Л. Лосевым, так что возможны варианты.

ВИКТОР СОСНОРА

«Я всюду и давно ездил», – говорил мне Виктор Соснора в Стокгольме в 1990 году, поблескивая выразительными, почти по-собачьи грустными карими глазами и не слушая меня. (Впрочем, он и не мог меня слышать: увы, поэт был болен, умирал, выжил, но почти потерял слух.) «Когда никуда не пускали, я бывал всюду – в Европе, конечно. Не без помощи Луи Арагона и Лили Брик. Итальянцы мне дали премию за стихи – я все истратил, прокутил в ресторанах. Большие деньги, а мне ничего не надо. Меня рано и много переводили, так что самиздата у меня, считай, не было».

А сказать я ему хотел вот что. Еще в 60‐х листочки с машинописным текстом его стихотворений ходили у нас в Лианозове. У Игоря Холина, по-моему, сохранилась целая куча. И все, что я читал у поэта Виктора Сосноры, я читал на машинке. До конца 80‐х, до первых книг. Признаться, я не сразу оценил эти сюрреалистические, алогичные, порой идущие прямо из подсознания тексты. Но знаю, что в литературных кругах и среди художников Соснору читали и знали в самиздате.

АЛЕКСАНДР КУШНЕР

Поэт, который рано был признан, насколько я знаю, его всегда печатали. Но писал он независимо и в 60‐е годы читался как самиздат – во всяком случае, с большим интересом. Впервые я прочитал стихи Александра Кушнера в тамиздате.

ГЕННАДИЙ АЛЕКСЕЕВ

Вот как пишет о нем критик Юрий Орлицкий в своей статье:

«Петербургский поэт, прозаик, искусствовед и художник Геннадий Алексеев при жизни успел издать четыре сборника стихотворений, в которые вошли далеко не лучшие его произведения. Положение несколько поправили вышедшие после смерти роман „Зеленые берега“ и сборник стихотворений „Я и город“, а также ряд объемных журнальных публикаций, подготовленных вдовой поэта и его последователями. Тем не менее большая часть произведений поэта, в том числе и многие безусловно лучшие, до сих пор остаются недоступными как широкому читателю, так и специалистам.

Желающих уяснить статус поэта в ленинградской литературе еще при его жизни отсылаем к его роману, в главном герое которого без труда узнается автор, подробно и точно описывающий свое маргинальное положение в официальной культуре. Значение творчества Г. Алексеева, как водится в России, стало очевидным после его смерти, хотя и сейчас об этом замечательном литераторе знает очень узкий круг специалистов и любителей поэзии, в первую очередь – свободного стиха (верлибра), которому Г. Алексеев отдавал в своем творчестве решительное предпочтение».

ДАВИД ШРАЕР-ПЕТРОВ

Давид Шраер не принадлежал к «ахматовским сиротам», но в юности они дружили, что, несомненно, запечатлелось в его поэзии, не говоря уже о его мемуарной прозе.

Зрелый поэт, который успел побывать в советских поэтах и переводчиках и нашел в себе силы выбраться из этого болота. Ну, конечно, и судьба так сложилась. Давид решил эмигрировать, стал отказником. Но это, как я понимаю, внешние события. Он уже давно думал и писал иначе, чем вся эта кодла («Народ – победитель! народ – строитель! Бам! Бам! БАМ!»). И вся эта фальшь считалась непререкаемой истиной!

Когда Давид ко мне приходил, читал совсем другое. Школа у него была питерская, друзья – Рейн, Бобышев, Найман, только отношения, как я понял, сложные. Он долго жил в Москве, и мы нередко встречались.

Так получилось, что свои настоящие, оригинальные стихи Давид смог издать только в эмиграции, в Америке. Сборник любовной лирики Давида Шраера-Петрова «Песня о голубом слоне» назван Энциклопедией Британика в числе лучших поэтических сборников русского зарубежья за 1990 год.

Мне он прислал книгу «Вилла Боргезе», издательство «Нью Ингланд паблишинг К°», 1992 год. Некоторые стихи из этой книги я и включаю в антологию самиздата – потому что видел я их на листочках и слышал от автора лет 20 назад.

ЕВГЕНИЙ РЕЙН

Поэта Евгения Рейна Бродский не раз называл своим учителем. Не знаю, в чем выражалось его учительство, но как поэт он совершенно оригинален. И если говорить о близости других поэтов, то это скорее акмеисты и экспрессионисты – Ахматова и Кузмин, Луговской и Багрицкий. Сам поэт дружил с великой Ахматовой, и, как я понимаю, мир ее был ему близок. В стихах Евгения часто звучат элегические мотивы, обращение к молодости, к друзьям, спор с неким преследующим его демоном. Шум уходящего времени слышит Евгений Рейн, – я бы сказал, музыку минувшего века.

Рейн говорит, что познакомил нас Слуцкий, я этого не помню. Зато очень хорошо помню, как читал свои стихи у него на квартире, в Ленинграде. Женя тогда жил на улице Рубинштейна, в центре. Пьяный Горбовский во время моего чтения из протеста завернулся в ковер и укатился в другую комнату.

Потом был московский период Рейна, когда он жил на Преображенке, в полубараке. И написал про свое житье-бытье стихи, которые сразу стали известны всей литературной Москве.

В 1984 году с большим трудом ему удалось издать книгу стихов в издательстве «Советский писатель». Цензура поработала над лирикой очень тщательно, вымарывались целые строфы и блоки строк. Все равно эта книжечка была как голубь, прилетевший в наш самиздатский ковчег, – надежда.

Евгений Рейн – неиссякаемый кладезь литературного фольклора: столько рассказов о современниках я услышал от него! Будет жаль, если все это останется только устным творчеством поэта.

ИОСИФ БРОДСКИЙ

Когда я в 1960 году приехал в Ленинград – как бы в качестве посланника от московских поэтов, – Женя Рейн меня познакомил с рыжим порывистым юношей – поэтом. Я стал бывать у него дома. Там, в огромной зале с балконом, за колонной и шкафом было его пристанище и гнездо. Бродский тогда переводил с польского Галчинского, которого мне и читал. Одно время мы встречались часто. Помню его раннюю поэму «Шествие». Он уже тогда гудел и распевал виолончельным голосом, читая, а я, каюсь, уснул под хмельком. Поэт обиделся и не подарил обещанную поэму, отпечатанную книжицей на машинке. Признаться, скучной была эта юношеская безумно романтическая поэма.

Иосиф Бродский рано стал известен молодому Ленинграду, а затем Москве: его читали в компаниях и перепечатывали. Это только так говорится, что читали на кухне, а на самом деле читали в мастерских, в больших квартирах. На кухне, впрочем, тоже. Где выпивали, там и читали. Чтение поэта завораживало, что-то было магическое в его ранних стихах.

С Анной Ахматовой – легендой, чудом, невозможно было поверить, что она живет рядом, – с Ахматовой Иосифа познакомил вездесущий Женя Рейн. Два тонкошеих мальчика приехали в Комарово. Ахматова сразу оценила Бродского. Было 7 августа 1961 года, день запуска космонавта Титова в космос и день запуска поэта Бродского в космос поэтический.

Затем его личная и поэтическая судьба стала складываться роковым образом: арест, ссылка, Америка, Нобелевская премия. И все это – последствия самиздата, то есть листков на машинке, которые передавались из дома в дом, пока не попали в «Большой дом», так называли в Ленинграде здание КГБ.

Правители стихов тогда боялись – как вообще любого живого слова. Историка Хейфица арестовали только за то, что он собирал самиздат Бродского в одну книгу.

Я приведу несколько любопытных цитат из статейки в газете «Вечерний Ленинград» за 1964 год: «Несколько лет назад в окололитературных кругах Ленинграда появился молодой человек, именовавший себя стихотворцем. На нем были вельветовые штаны, в руках – неизменный портфель, набитый бумагами. Зимой он ходил без головного убора, и снежок беспрепятственно припудривал его рыжеватые волосы…» Как видите, не без претензии на художественность, – но ведь в КГБ работали не только тупицы и убийцы. «…Этот пигмей, самоуверенно карабкающийся на Парнас, не так уж безобиден. Признавшись, что он „любит родину чужую“, Бродский был предельно откровенен. Он и на самом деле не любит своей Отчизны и не скрывает того! Им долгое время вынашивались планы измены Родине…» Ну и так далее. Тогда как будто были две страны. Страшная чиновная Россия, по сути своей враждебная поэту, и прекрасная широкая Россия – место поэзии.

Иосиф Бродский рано стал мифом, легендой. И потом, уже в Америке – всемирно известным первым поэтом, кажется, не только России, но и Америки. Нобелевским лауреатом – и лауреатом многих других престижных премий.

Еще две встречи были у меня с Иосифом. Первая, если я не ошибаюсь, в Белграде в 1990 году. Он еще сказал мне тогда: «Нет, не надо уступать им площадку». (Это про советских поэтов: я колебался, выступать ли мне с ними вместе на вечере.) На мой вопрос о его родителях, которых я знал, ответил коротко и страшно: «Трупы». Он показался мне старым, холодноватым и саркастичным, но, приглядевшись, я увидел, что эта ирония, главным образом, направлена на самого себя.

В последний раз, совсем недавно, я увидел уже не Иосифа, а тело Иосифа в гробу с откинутой крышкой-половинкой между двумя торшерами-светильниками в похоронном доме на Бликкер-стрит возле 6‐й авеню в Нью-Йорке. Тяжкая торжественность. Иосиф присоединился к своим родителям. И почудилась мне в его судьбе участь библейского Иосифа, который был продан в рабство своими братьями, а затем возвысился и стал почитаем в чужой стране, которую он сделал своей.

ДМИТРИЙ БОБЫШЕВ

Виктор Кривулин пишет в своей статье о поэте Бобышеве: «Передо мной фотография тридцатилетней давности: комаровское кладбище, пересохший хрупкий наст, четверо молодых людей, склоненных под тяжестью гроба с телом Ахматовой. Это Евгений Рейн, Анатолий Найман, Дмитрий Бобышев и Иосиф Бродский. Как бы ни складывались их отношения впоследствии, как бы ни расходились жизненные пути, сколь бы ни различался душевный и духовный опыт – эта четверка ленинградских стихотворцев навсегда останется в истории русской поэзии неким единым духовно-стилистическим сгустком, легендарной квадригой, впряженной в похоронную колесницу Анны Ахматовой в мартовские дни 1966 года.

Впервые стихи Бобышева были опубликованы в гинзбурговском «Синтаксисе» в 1959 году (перепечатано в журнале «Грани», № 58, 1965 год). Потом было знакомство с Анной Ахматовой в 1960 году – встреча, определившая дальнейшую судьбу молодого поэта. Ахматова посвятила Бобышеву едва ли не лучшее из поздних своих стихотворений. В начале 60-х – ореол известности среди многочисленных тогда любителей поэзии в Москве и Ленинграде, прелюдия шумной литературной славы, которой, впрочем, так и не воспоследовало. До 1964 года Бобышев появляется на литературных вечерах бок о бок с Бродским, Найманом и Рейном. Останется лишь достоянием мемуаров (как правило, недостоверных и поверхностных) литературная эйфория того времени, турниры поэтов в Д/к им. Горького, скандальные поэтические вечера в университете, столпотворения в «Кафе поэтов» на Полтавской, где я впервые увидел всю легендарную четверку вместе. Они возникли как-то одновременно и привнесли в накуренное переполненное помещение какой-то совершенно особый дух – над-стоящий над тогдашними нашими заботами и проблемами. Они держались плотной группкой, вели себя выспренне и даже высокомерно, словно оберегая от грубых внешних прикосновений то, что, при всей розности и несхожести, объединяло их».

АНАТОЛИЙ НАЙМАН

Возможно ли одного человека изобразить, рисуя другого – близкому ему? Анатолия Наймана я почти не знал, хотя встречал иногда. Красивый был человек в молодости, такой аккуратный, черный, черноглазый – вообще от него исходило ощущение ясности, четкости, выстроенности и некой «серебряности», в смысле традиций Серебряного века. Зато первую жену его, Эру, я знавал на протяжении многих лет. Читал у нее на квартире, как передо мной ранее читали свои стихи Бродский, Рейн – вся «четверка». Стареющее петербургское семейство, и мебель и картины – все под стать. Между тем от Эры Найман исходило такое внимание, такое понимание, что нельзя о ней не упомянуть. Это была одна из питерских муз, да не посетуют на меня, что пишу не о поэте.

Внимающие нам значат не меньше, чем мы, сочиняющие.

Анатолий Найман, один из знаменитой «четверки», работал долгое время рядом с Ахматовой, переводил вместе с ней, написал потом воспоминания. Первую поэтическую книгу издал только в 1989 году, в Нью-Йорке.

ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ

Наиболее яркий и талантливый поэт 60‐х годов. Его читали в обеих столицах, перепечатывали и увозили на Запад. В начале 60‐х мы сошлись, и время от времени виделись. Потом Глеб перестал пить, что само по себе прекрасно, но начал в своих стихах учить любви к родине и добру, что добром никогда не кончается. С тех пор мы не виделись. Но я по-прежнему люблю его ранние стихи. Они необыкновенно свежи, остроумны и правдивы.

ВЛАДЛЕН ГАВРИЛЬЧИК

Стихи Владлена написаны от лица советского человека. Лирический герой вполне мог зваться Владленом, потому что в стихах встречаются и «ленгорсолнце» и «лирмгновения». И название книги соответствующее – «Бляха муха изделия духа».

Поэт и художник принимает вас в своей мастерской, со стен смотрят портреты знакомых, на мольберте начатый портрет в стиле примитивиста Анри Руссо. Сам вальяжно сидит, опираясь на палку, в руке – зажатая «по-зековски» сигаретка. Говорит цветасто, похож на свои стихи, в общем. Таким и мне запомнился.

ОЛЕГ ГРИГОРЬЕВ

Олег, Олежка Григорьев… Помню, ехал к нему на край света, метро, потом – на трамвае. На краю света была уютная новая квартира, на стенах – коллекции бабочек, в секретере кости и череп, на столе бутылка водки, вокруг – пьянствующие уголовнички. Олег, сколько я помню, был всегда один, даже не женат. Какая женщина, скажите, выдержит бесконечное празднование неизвестно чего, неистовство духа, с русскими скандалами и примирениями, с битьем посуды, а также чужой и собственной морды?

Последние годы я встречался с ним у его верных, преданных друзей: в Ленинграде – у Инги Петкевич, в Москве – в мастерской архитектора Саши Великанова. Естественно, пили. Я заметил: в каком бы состоянии ни был Олег, стихи он слушал внимательно, мои – ревниво, всегда мог трезво оценить.

Познакомился я с Олегом давно, в Лианозове, у Оскара Рабина. Не знаю, исполнилось ли ему восемнадцать. Сидел, пил, слушал чужие стихи и читал свою повесть из жизни детского сада. Такой экзистенциализм на ночном горшке. Мне повесть понравилась, запомнилась. Стихи его дошли до меня сначала как фольклор. А потом от него самого я услышал всем известное: «Я спросил электрика Петрова…»

В последнюю нашу встречу Олег подарил мне свои стихи, изданные в Питере в виде газеты с рисунками «митьков». Книги появились лишь после его смерти. Как поэт Олег Григорьев ближе всего нам, лианозовцам. А вообще он – настоящий поэт широкого звучания и, главное, умница.

Когда я услышал о его гибели, я написал стихи:

…и смешались с живыми

например Олежка Григорьев —

да! у Великанова

кажется бутылки виски

не допили…

что же мне теперь

с каменным идолом

чокаться? —

стакан разбился

водка пролилась —

а? Великанов…

А его прекрасные стихи для детей у советских детских поэтов вроде Михалкова вызывали в свое время настоящую ярость.

ЛЕОНИД ГУБАНОВ

В середине 60‐х в нашей компании – и на Абельмановской, где Холин снимал полуподвал, и на Бауманской, где я тогда жил в комнате на четвертом этаже с балконом – на Елоховскую церковь, – появились странные сильно пьющие мальчики-поэты: Леня Губанов, Володя Алейников, Юра Кублановский и с ними еще полтора десятка мальчиков и девочек, всех не упомнишь. Хотя среди тех, кого я не помню, был и Саша Соколов, впоследствии замечательный писатель.

Главным, вожаком был Леня Губанов – поэт с совершенно ясными голубыми с сумасшедшинкой глазами и челочкой под блатного. Стихи были яркие, выразительные с очень смелыми образами, что называется имажистские. Тема в основном: я и Россия или: я, любовь и Россия. Губанов кочевал из одной мастерской и кухни в другую мастерскую и кухню, по ранним московским салонам и всюду читал свои стихи с огромным успехом.

Новое литературное течение уже просматривалось, но имени не имело. Надо было его срочно придумать. Помню, сидели мы у Алены Басиловой, которая стала потом женой Губанова, и придумывали название новому течению. Придумал сам Губанов: СМОГ. Самое Молодое Общество Гениев, Сила, Мысль, Образ, Глубина, и еще здесь присутствовал смог, поднимающийся с Садового кольца нам в окна. Нормальное название – для любого литературного течения подойдет.

Мне нравились эти поэты, что не прошло для меня даром и имело последствия.

Вместе с Володей Батшевым Губанов организовал первую демонстрацию под окнами Союза писателей СССР. Ребята торжественно пронесли плакаты с сатирическими надписями. В туалет Дома литераторов забросили кусок негашеной извести. В общем, разразился скандал. А на меня в Союз писателей был подан донос, где в числе других моих прегрешений (вроде «не наш человек») сообщалось, что я – не кто иной, как «фюрер смогизма». Как будто это такое еретическое учение «смогизм». Естественно, меня исключили из Союза писателей (а приняли буквально накануне).

Леонида Губанова не печатали. Не печатали, несмотря на то что стихи его нравились Евтушенко и другим маститым поэтам. Среди всего этого мелькания и кружения он был, как понимаю, совершенно одинок. И в 37 лет, как и предсказал себе в стихах – «рамка 37 на 37», – погиб. Нет, не умер – погиб.

АЛЕНА БАСИЛОВА

Без Алены Басиловой Москва 60–70‐х была бы, боюсь, неполна. Дом ее стоял прямо посередине Садового кольца примерно напротив «Эрмитажа», рядом был зеленый сквер. Теперь ни этого дома, ни сквера давно нет… А когда-то с раннего утра или посредине ночи мы кричали с улицы (она жила на третьем этаже): – Алена!!! – и соседи, как понимаете, были в восторге.

В ее просторной старомосковской квартире кто только не перебывал, стихи там читали постоянно. Помню кресло в стиле Александра Третьего, вырезанное из дерева, как бы очень русское: вместо ручек топоры, на сиденье – деревянная рукавица. Здесь зачинался и придумывался СМОГ в пору, когда Алена была женой Лени Губанова. Здесь пили чаи и Андрей Битов, и Елизавета Мнацаканова – такие разные личности в искусстве. Мне нравилось смотреть, как Алена читает свои стихи: она их буквально выплясывала, оттого у стихов ее такой плясовой ритм. Очень сама по себе и совершенно московская Алена Басилова.

ВЛАДИМИР АЛЕЙНИКОВ

Володя Алейников – юный, зеленоглазый, волосы вьются светлыми кольцами. Читая стихи, он закрывал глаза и впадал в некий поэтический транс. Водке предпочитал вино и портвейн. Южанин – в стихах его очень чувствовалось южнорусское лирическое начало. Володя приехал в Москву из Кривого Рога, где у родителей был дом и сад, и в нем самом была некая степенность и неторопливость. Стихи почти сразу явились в своей зрелости, как Афина из головы Зевса. Так и остались: лучшие – те самые, во всяком случае, для меня.

Одно время мы подружились и путешествовали вместе по Москве из дома в дом, от стола к столу. Сборники стихов Володя печатал на машинке и дарил с исключительной легкостью. Сам сшивал, рисовал картинку-заставку, обложку – и появлялась изящная книжица в одном экземпляре. А то и просто от руки писал всю книжку стихов. Я думаю, в Москве сохранилось немало таких рукотворных книжек. Он и рисовал изрядно: помню акварельные портреты и романтически-наивные рисунки тушью – обнаженные женщины. Одно время Володя дружил с замечательным художником Зверевым.

«Настоящие» книги Алейников начал издавать, как только это стало возможно, и за последние десять лет вышло не менее десяти книг – иные довольно толстые и в твердом переплете.

Но все-таки самое дорогое для меня – то время. Как сейчас вижу: Коктебель, на веранде у Марьи Николаевны Изергиной Володя в самозабвении читает свои стихи, вокруг за длинным столом – загорелая наша компания, а в стекла заглядывают синие кисти винограда.

ЮРИЙ КУБЛАНОВСКИЙ

Юрий Кублановский в юности походил на юнкера или студента-белоподкладочника: тонкая кость, васильковый цвет глаз. И стихи уже тогда были под стать: Россия, по которой тосковали эмигранты, – сладостная, православная, почти придуманная. Ну, ведь на то и поэзия. С годами стихи стали реальнее, трагичнее, но взгляд автора по-прежнему устремлен в те, доблоковские, дали.

Поэт Юрий Кублановский был негромкий, тихий, тем не менее стихи его, которые рано стали печататься в тамиздате, в таких журналах, как «Грани» и «Континент», обратили на себя внимание соответствующих органов. «Россия? Какая Россия? Пусть там и воспевает эту свою Россию!» – слышу начальственные голоса.

По профессии Кублановский – искусствовед. Работал на Севере, затем в небольших музеях по России. Наконец – сторожем Богоявленского собора, что в Москве. Помню, пришел я к нему зачем-то на работу к Елоховской церкви, вынес он мне из сторожки стул к воротам. Мимо богомолки идут, а мы – о поэзии. Не вписывался Юра в тот «социум».

Поэта вызвали в КГБ, поговорили по-отечески и предложили на выбор: либо свободный Запад, либо Восток, но за колючей проволокой. Потом я встретил Юру на пляже, в нашем Коктебеле. Отъезд уже был предрешен. Напоследок погрелся на солнышке и – уехал.

Через годы мы встретились в Париже, теперь видимся в Москве. Как понимаю, с радостью он вернулся в Россию. В Париже он говорил: «Не могу жить здесь. Снега нет зимой. Не могу писать. В Мюнхене снег все-таки выпадает». А я думал: «Надоел снег. А еще пуще надоела черная грязь».

В эмиграции Юрий Кублановский издал свою первую книгу стихов. Теперь он – известный поэт, живет в Переделкине, широко печатается. А когда приехал, горбачевские чиновники долго не хотели возвращать ему советское гражданство, пока вся эта нелепость не отпала сама собой.

АРКАДИЙ ПАХОМОВ

Встречал я поэта Аркадия Пахомова больше по дружеским компаниям, где он был неистощимым рассказчиком. Вообще артистическая натура. Только в 1989 году по настоянию своего друга, Володи Алейникова, он издал свою первую книгу стихов «В такие времена». Стих угловатый, традиционный, временами переходит на речитатив. Манера письма сдержанная. В основном все написано действительно в «те времена».

Тогда он ушел из Университета, затем работал в экспедициях, истопником в бойлерной, – в общем, традиционный путь поэта. Говорят, сейчас пишет мало.

СЛАВА ЛЁН

Я знал сначала профессора геофизики, в благополучной квартире которого обычно собирались смогисты и прочие – чтобы пить, что-то праздновать и читать свои стихи. Таких квартир в Москве было немного, но они были всегда. Затем я узнал поэта Славу Лена, вечно чем-то ужасно увлеченного, пропагандирующего свое увлечение, готового за него в огонь и в воду. Одно время он покупал картины Олега Целкова, который в 60‐х оценивал свои произведения по дециметрам. Потом на стенах появился Шемякин. И так далее.

Слава был преданным другом и пропагандистом великого Венички Ерофеева. Не меньше Слава Лен был предан Лене Губанову, – до сих пор помнит и читает его стихи.

В свое время Слава составил «карту» современной русской поэзии, где в виде диаграммы со стрелками были изображены все направления, группы, все связи между ними. У меня эта карта сохранилась. Но, конечно, он составил ее скорее как поэт, чем как ученый.

ВЛАДИМИР БУРИЧ

Он был такой основательный, положительный, солидный, больше похожий на ученого. И стихи писал ясные, точные. Владимир Бурич – поэт-педант: раз и навсегда определил, каким должен быть свободный стих, и следовал этому всю жизнь. Но стихи получались настоящие. А ученым он действительно был. Бурич выстроил универсальную таблицу русского стиха, и любое стихотворение у него попадало в заранее заготовленную ячейку.

Печататься он начал рано. Но писать верлибром в Советском Союзе считалось «поклонением Западу» – это было бунтарством само по себе. Поэтому публикаций было очень мало.

Был я с Володей Буричем в Белграде в 1989 году. Он переводил сербов, его переводили сербы. И, помню, очень любили его верлибры. Близок он им по сдержанности, задумчивости стиха.

ВЯЧЕСЛАВ КУПРИЯНОВ

Поэт Вячеслав Куприянов давно и последовательно занимался верлибром и его, так сказать, внедрением в русскую словесность. Еще десять лет назад журналы крайне неохотно печатали свободные стихи. Считалось, что верлибр – это переводы, подстрочники. Действительно, Куприянов много и плодотворно переводит современных немецких поэтов. Теперь верлибром в России пишут многие молодые стихотворцы. Но прописку этот способ стихосложения получил у нас только с конца 80‐х годов, и во многом благодаря творчеству этих двух поэтов – Бурича и Куприянова.

ДМИТРИЙ САВИЦКИЙ

Он жил бобылем возле сада «Эрмитаж», всегда любил и собирал джаз и рок и с молодости был герметичен, сам по себе.

Я помню, Дмитрий дружил с Лимоновым, я помню женщин, которые его любили, но какой он сам – что сказать, не знаю. Остались стихи и проза. Печатал на машинке, составлял, как и мы, книжки, книжечки, сшитые листочки. Вдруг эмигрировал.

Прозу его теперь читают в России. Он стал широко известен молодежи как ведущий передач о джазе на радиостанции «Свобода».

Перечитывал недавно его стихи с удовольствием. Савицкий – человек, которому с рождения, видимо, присущи гармония и тонкий вкус. Некоторая болезненность восприятия делает образ женщины в его стихах о любви особо прекрасным и магическим.

КИРА САПГИР

Кира Сапгир (Гуревич) была в нашем кружке с начала 60-х. Как поэт она – вполне лианозовского направления и, признаться, моей выучки. Правда, всегда держалась в тени и почти не читала в компаниях. В конце 70‐х она написала ряд гротескных, стилизованных под лубок поэм, на темы которых известный график Вячеслав Сысоев нарисовал целую серию выразительных картинок.

Поэт Кира Сапгир до сих пор не издала своих стихов. Думаю, томик получился бы интересным.

ЕЛЕНА ЩАПОВА

Лена Щапова – что называется, молодая поросль. Помню, в Крыму, на пляже, лежит длинноногая – мальчики со всех сторон на нее пялятся, а она в клеенчатой тетрадке стихи записывает, зачеркивает, ничего кругом не замечает. В самиздате стихи ее не ходили – муж заслонял, Лимонов. Потом эмиграция и вообще… Но стихи, по-моему, заслуживают внимания: мистичны и самостоятельны, и тоже лианозовские по части формы.

РИММА ЗАНЕВСКАЯ

Поэт и художник начала 60-х. Одно время Римма Заневская входила в группу кинетистов Нусберга. Сегодня на выставки и в музеи просят, ищут ее картины, но по ряду причин безуспешно. Стихи никогда не печатала и почти не читала.

ДМИТРИЙ АВАЛИАНИ

Из каких лесов и берлог пришел ко мне в квартиру этот совершенно лесной, неизвестного дремучего племени человек? Пришел и стал разворачивать, показывать мне нарисованные им стихи – сначала с одной стороны, а потом вверх ногами. И «вверх ногами» слова тоже читались! Конечно, совсем по-другому, но так, что складывалось цельное стихотворение. Например, на обложке подаренной мне книжки стихов поэт Дмитрий Авалиани начертал: САПГИРУ, но, если прочесть с другой стороны, неожиданным образом получается ПИТИЕ. Не верите, сами можете убедиться. А в книжице не только визуальная поэзия, так называемые листовертни, там и палиндромы, и анаграммы, и просто стихи. Несмотря на солидный стаж, печататься поэт Дмитрий Авалиани начал совсем недавно. Да и трудно его печатать – уж больно изысканны формы его стихов.

ВЛАДИМИР ГЕРШУНИ

Владимира Гершуни я знал как лохматого седого чудака, притом крайне принципиального человека, стойкого диссидента. Его не раз сажали, ссылали, дергали на допросы. Но он был какой-то непробиваемый. И то, что он пишет стихи, да не просто стихи, а требующие особого мастерства, почти эквилибристики палиндромы, я узнал случайно и довольно поздно. Думаю, что были и другие стихи, но в конце 80‐х в журнале «Юность» напечатали именно палиндромы. И мы их увидели. Потому что перевертни обязательно надо видеть, чтобы понять.

АЛЕКСАНДР ВЕЛИЧАНСКИЙ

В свое время мы с Сашей Величанским ухаживали за одной девушкой. Не знаю, как он, я особого успеха не имел. Но поэты ей, видимо, все же нравились. Встретились потом через много лет. Седеющий Саша Величанский, заботливая милая жена – и прекрасные стихи. Вот и все, что я хотел написать о нем. Жить бы ему еще и жить, ведь его все любили, его невозможно было не любить.

ЕВГЕНИЙ ХАРИТОНОВ

Евгений Харитонов – прозаик, поэт и не в последнюю очередь театральный режиссер. Совершенно необычная, загадочная фигура в московской жизни 70-х. Один, чужой всем и всему в любой компании. Стихи свои и рассказы он перепечатал и переплел в один толстый том и давал читать не всякому.

У меня этот том лежал долго. Читал с перерывами – толщина останавливала, хотя я сразу понял, что автор – один из нас: такой же беспощадный реализм и выпадения в концепт, в минимализм.

Харитонов пригласил меня как-то на свой спектакль в «Театр мимики и жеста» – говоря попросту, в театр глухонемых. Это для меня стало событием. На сцене происходили совершенно необыкновенные вещи: на полсцены вытягивалась рука персонажа, отдельно существовали части его тела и т. п. – как на картинах Сальвадора Дали. Это было совершенно невозможно для советского театра – театральный самиздат, театр для избранных.

АНДРЕЙ ТОВМАСЯН

Помню, как Андрей Товмасян играл на трубе, хорошо играл, с большим пониманием, знатоки его слушали. А стихи прочитал только сейчас. Стихи – тоже для понимающих.

ЕЛИЗАВЕТА МНАЦАКАНОВА

Елизавета в миру была музыковедом, отсюда симфоническое строение ее поэзии. Первая же вещь, с которой я познакомился, говорит музыкальным языком. «Осень в лазарете невинных сестер» – реквием в семи частях. Стих держится на повторах, вариациях, темах, которые следуют одна за другой, меняются, переплетаются, как в музыке. Поэтому она всегда пишет пространные поэмы в несколько частей. Симфонии и сюиты в стихах.

Познакомился я с Елизаветой поздно, уже перед самой ее эмиграцией. Признаюсь, не сумел с самого начала оценить ее творчество по достоинству. Передо мной за столом сидела стареющая интеллигентка, нервная, в пенсне, с целой кучей вьющихся седеющих волос – как мне показалось, скучноватая. Это было в известном тогда по Москве салоне Алены Басиловой. И мы занимались обыкновенным салонным делом – перемывали кости знакомым.

Вскоре Мнацаканова уехала в Вену. Но перед отъездом на глазах всех советских композиторов (а она жила в доме Союза композиторов на улице Готвальда) вынесла на помойку целую гору нот советской и русской музыки (включая, говорят, Мусоргского). Кощунство! Вот тебе и скучноватая интеллигентка! Но, с другой стороны, если она любила Малера, Шёнберга, Шостаковича, зачем ей прочие?

С тех пор Мнацаканова печаталась часто, естественно, в тамиздате и в эмигрантских изданиях. Книги ее стихов не встречал.

ВЛАДИМИР МИКУШЕВИЧ

Поэт, переводчик, филолог, наконец, философ – неуемная натура. Я знаю нескольких великолепных поэтов-переводчиков, которые считают себя учениками Владимира Микушевича.

ЛЕОНИД АРОНЗОН

В начале 60‐х ко мне приезжал из Питера молодой поэт Аронзон, читал свои стихи. Но это было еще не то, что я увидел опубликованным в «Аполлоне-77» и других тамиздатах и самиздатах. И как-то мне было не видно, куда стремит полет его муза, напоминавшая мне ночную бабочку. Но все равно мы тогда встречались и говорили – естественно, все о том же: о поэзии. Одна была страсть, одна забота.

АЛЕКСЕЙ ХВОСТЕНКО

Он и художник, и бард, и поэт. И все делает талантливо и профессионально. Но как поэт, мне кажется, он наиболее оригинален. Ничего похожего на его «Верпу» или «Подозрителя» прежде не появлялось. И это уже в начале 60-х.

Но мы все – и в Москве, и в Париже – видели, прежде всего, талантливого артиста Лешу Хвостенко, Хвоста, с его гитарой. Песни в меру эзотеричны, ироничны. Сейчас они очень популярны среди молодежи. Причем я заметил одну особенность: каждый чувствует свою посвященность, причастность к тому особому кругу, который понимает эти песни. И наслаждается: вот, мол, мы какие! В стихах ничего подобного нет, хотя некоторые и могли бы стать песнями. Я бы сказал так: в поэзии Хвостенко предстает в чистом виде, сам по себе.

В 1992 году в Самаре была издана двуязычная книга четырех поэтов «Черный квадрат» – Кедров, Хвост, Сапгир, Лен. Здесь как бы запечатлено наше выступление в Париже, в «сквоте». Сквот – это огромная заброшенная фабрика, где уже несколько лет работают, а то и живут художники и скульпторы. Интернационал, но больше русских.

Там и устроили мы вчетвером вечер поэзии, плавно перешедший в застолье. Какая это богема – московская, парижская – не знаю, но богема яркая, и личности замечательные, на особицу Алеша Хвост.

АНРИ ВОЛОХОНСКИЙ

Поэт Анри Волохонский запомнился мне еще с начала 70-х. Небольшого роста, в длинном красном бархатном берете, острое лицо с бородкой – образ из Кватроченто. Они были друзьями и соавторами – Хвостенко и Волохонский, вместе сочиняли песни.

Константин Кузьминский писал про него: «Анри Волохонский – фигура мистическая и мистифицирующая. Маленький, черный, похожий на Мефистофеля, с хамелеоном на плече, он изучает на берегу Тивериадского озера свой фитопланктон. Каббалист, мистик, знаток Древней Греции и Египта, иудей и христианин, замечательный поэт, автор теософских трактатов и трактатов о музыке, исследований о свойствах драгоценных камней, он возникает за каждой значительной фигурой современного Петербурга. Его имя связано со всеми интереснейшими именами и школами, сам же он остается в тени».

РЫ НИКОНОВА И СЕРГЕЙ СИГЕЙ

Живут они в старинном казачьем Ейске, в Приазовье. Длинная знойная улица, солнце, склоняясь, уже прожигает крыши белых одноэтажных домов, все ставни которых закрыты наглухо – синие, голубые. И глухо, пусто. На базаре, что в центре города, продают копченую, вяленую, живую рыбу – эдаких здоровенных рыбин. Народ местный – стертый, невыразительный. И как их – тончайших, сверхавангардных, изысканнейших – сюда занесло? Живут тут – загадочные, непонятные – не один десяток лет. На них и доносы писали, и письма, которые лавиной сыпались с Запада, читали и рвали в ярости – не помогает. Сначала думали: шпионы, потом решили: сумасшедшие, все опасно…

А эта двоица Сергей и Анна (в миру Ры) писали картины, рисовали, составляли поэтические сборники, альбомы, книжицы самые разнообразные… Стихи, пьесы, визуальная поэзия – все это рассылалось по почте во все уголки мира (называется «мейл-арт»). Из Америки, Европы, Новой Зеландии их адресаты, мейл-артисты, слали свою продукцию.

Вот торжество сам- и тамиздата! Чудо!

Они назвали себя «трансфуристы» и издавали журнал нового авангарда «Транспонанс», в чем я одно время довольно активно участвовал. Сама форма журнала была необычной, склеенной. Помню один номер в виде летящей птицы – и тексты там располагались соответственно. Интересно, что из этого сохранилось? Возможно ли собрать и переиздать все это?

Да, всего не упомнить. Сергей Сигей и Ры Никонова занимались и шумовой поэзией. В глухие 70‐е, в начале 80‐х они давали концерты в Ленинграде и в Москве. Потрясали мешочком с камешками, ложились локтями и носом на пианино и т. п. В руках настоящего художника все может стать искусством.

ЭДУАРД ЛИМОНОВ

«…И примкнувший к ним Лимонов». В конце 60‐х в Москве, а затем и в Долгопрудном у Евгения Леонидовича Кропивницкого появился этот замечательный, подобный Жюльену Сорелю или Растиньяку молодой человек, харьковчанин, поэт, решивший завоевать Москву.

Стихи были свежи, раскованны, «обэриутны» и в общем близки нам – лианозовцам. Мы коротко сошлись, как писали в XIX веке. Надо было выяснить позиции друг друга и, шагая по Москве, мы решили, что наш идеал в поэзии – Катулл и что столица похожа на Древний Рим времен упадка.

Совершенно сам по себе, безумного честолюбия, поэт жаждал признания столичной богемы. Лимонов был беден и неприхотлив, но любил пофрантить. Поэт шил брюки знакомым и стал довольно широко известен, как говорится, в узких кругах. Кроме этого, он печатал на машинке книжки своих стихов, переплетал их и продавал по 5-10 рублей. У меня до сих пор сохранилась одна такая книжка. Переплет из простого упаковочного картона, бумага серая, грубо скрепленная. Все в духе времени. Вообще у Лимонова всегда было чувство времени.

В Нью-Йорке, затем в Париже, в эмиграции, он перестал писать стихи, но начал издавать свои романы, которые получили теперь широкую известность.

Лучший из романов, по-моему, «Это я – Эдичка». Когда я получил его по каналам самиздата, еще на машинке, я сразу написал ответ, в котором были такие слова: «Это кровоточащая повесть о любви». Того же мнения я и теперь.

ЮРИЙ МИЛОСЛАВСКИЙ

Много слышал о писателе Юрии Милославском – из Израиля, Нью-Йорка. Наконец в конце января 1996 года, в Америке, увидел его воочию. Никогда не подозревал, что Юрий Милославский, такой жесткий и современный, тоже из Харькова. Поистине плодоносящий город! Мне понравился этот крупноголовый, лысоватый, бритый человек в синем свитере и черном пальто.

ВАГРИЧ БАХЧАНЯН

«Мертвые душечки» – книжка, состоящая из некрологов с фотографиями умерших еврейских женщин, старух с грустными глазами и растерянными лицами, в общем, эмигранток.

«Ни дня без строчки» – тоже книжка, в виде дневника, каждый день в котором отмечен строчкой многоточий. И еще много остроумных литературных игр, неожиданных художественных выдумок.

Таким я запомнил художника и поэта Вагрича Бахчаняна. Он – что называется, нормальный концептуалист, поэтому, где кончается художник и начинается поэт, уловить подчас невозможно.

Недаром после переезда из Харькова в Москву он несколько лет работал на 16‐й странице «Литературной газеты» и тем ее сильно украсил – даже не верится, что такое было.

В 1977 году его стихи опубликовал Михаил Шемякин в своей антологии «Аполлон-77». В Париже его книжечки издает Мария Васильевна Розанова, тонкий ценитель игр, в том числе и литературных.

«ГНОЗИС»

К середине 70‐х в Нью-Йорке возник новый тамиздат – философско-литературный альманах «Гнозис», который издавал прозаик, поэт, философ-мистик, последователь Гурджиева Аркадий Ровнер. Как поэта его читали в самиздате с начала 60‐х и даже в 50‐е еще в Москве. За последние два десятилетия «Гнозис» стал заметным изданием на Западе и у нас. В отличие от многих эмигрантских журналов и альманахов «Гнозис» печатал авторов, что называется, по гамбургскому счету, а не по политической ориентации. Жена Аркадия Ровнера – поэт и критик Виктория Андреева написала по этому поводу заметную статью «Третья литература». Оба они были легки на подъем. Ученая чета опоясала чуть ли не весь земной шар: от Нью-Йорка до Лондона и Парижа, от Фрайбурга до Сеула… Вернувшись в Россию, Аркадий Ровнер стал профессором МГУ и издал тамиздат уже здесь: как свои произведения, так и «Антологию Гнозиса».

АНДРЕЙ МОНАСТЫРСКИЙ

Еще с конца 60‐х в Москве делал свои книжки концептуальных стихов, многие из которых были основаны на повторах и вариациях, поэт и художник Андрей Монастырский. В начале 1976 года он образовал группу «Коллективные действия».

«Для круга московских концептуалистов это обозначало перемещение эстетического внимания от текста к событию. Еще до того, как образовалась группа, этот переход к несимволической деметафоризированной эстетике происходит в объектах „поэзии действия“ А. Монастырского. Предметом рассмотрения и эстетического восприятия становится просто звучание („Пушка“) или время перематывания нитки с одной дощечки на другую („Моталка“) и т. п.» Так писали о нем в 1991 году в книге «Другое искусство».

Мне рассказывали о первой акции группы «Коллективные действия». Зимой на опушке леса собрались зрители. И ждали. Через несколько минут вдали появились двое, подошли к ожидающим и раздали всем документы, подтверждающие их присутствие на акции, которая на том и закончилась. Долгое время у меня дома хранилась клетка с документом, удостоверяющим, что я купил душу американского художника. Кого я купил – забыл, потому что при переездах моих клетка с душой исчезла. Но это уже дела Комара и Меламида, а они, по-моему, стихов не писали.

РИММА ГЕРЛОВИНА

Римма Герловина писала стихи кубиками. Есть у нее и кубик, построенный по мотивам моего стихотворения: на каждой стороне напечатано: «Вон там убили человека» – и на крышке тоже. Кубик открывается, а внутри – вторая строка: «Пойдем посмотрим на него». Еще она мастерила книги-стихотворения с бесконечными строками: книга раскрывается, как ширма, и через все страницы тянется строка нерасчлененных слов, слитых в одно нескончаемое слово. Есть у нее книга, в которой стихи записаны для одновременного произнесения несколькими читателями. Получается хоровое пение стихов.

Она с мужем-художником давно живет в Нью-Йорке: делают совместные выставки. Хотелось бы посмотреть на ее кубики.

ДМИТРИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ ПРИГОВ

Сначала был художник Дмитрий Александрович Пригов, потом стал антипоэт Дмитрий Александрович Пригов. А уж потом поэт и художник Дмитрий Александрович Пригов. Так трансформировалось общественное сознание.

Лозунг поэта – «ни дня без строчки». Поэтому стихов и текстов создано многие тома. Наибольшую известность получил цикл стихов о милиционере, который и ходил долгое время в самиздате, передавался буквально из уст в уста.

Поэт Дмитрий Александрович Пригов стихи свои пел, выкрикивал с эстрады, сжигал всенародно рукописи и производил другие не менее эффектные действия. Последнее, что он совершил (я рассказываю об этом, как о подвигах Геракла), – это заложил огромную массу своих текстов в интернет, и каждый, кто подключен к общей сети, раз в месяц получает определенную порцию стихов Дмитрия Александровича. Что ж, подобные честолюбие и устремленность в будущее достойны любого авангардиста. Но компьютер и сам умеет сочинять стихи, была бы программа. У меня есть такая программа, американская. Три стихотворения я перевел на русский, потом надоело – слишком просто.

ЛЕВ РУБИНШТЕЙН

Поэта Льва Рубинштейна я встречал еще очень молодым человеком. Он писал тогда экспрессионистические стихи. Через несколько лет я слышал Льва Рубинштейна, если не ошибаюсь, у художника Кабакова, в его мастерской на чердаке. Поэт вынул из сумки кипу библиотечных карточек и стал читать свои записи, откладывая прочитанное в сторону. Это были очень необычные по своей остраненности и внеэмоциональности тексты. Речь шла о некоем событии, суть которого так и оставалась непроясненной.

После я слышал разные выступления и разные – не сказать стихи, скорее поэтические тексты – в различных московских компаниях. Я все думал, как же это можно издать. Первая книжка-каталог появилась в конце 80-х. Потом тексты Льва Рубинштейна стали печатать в периодике. Они выглядели, как тексты из Библии – стихи под номерами, и тоже воспринимались свежо и интересно.

Все-таки, мне кажется, здесь не обошлось без Ильи Кабакова – мощного новатора, который и на меня повлиял. Когда Илья показывал свою тематическую графику, он неторопливо доставал из папки графические листы с очень похожим рисунком и текстом, а потом шли пустые листы, которые также полагалось разглядывать. Но в целом поэзия Льва Рубинштейна нова и оригинальна. Тут, я бы сказал, предполагается совсем иное отношение к тексту. Всё на одном уровне.

ТАТЬЯНА ЩЕРБИНА

Поэт Татьяна Щербина дебютировала в 1980 году на так называемом «Вечере неофициальной поэзии» в Центральном доме работников искусств. Афиша гласила «Поэт – профессия или…». Уж не знаю, что имели в виду устроители, но пришли официальные критики, и получился скандал.

А еще раньше Татьяна Щербина профессионально наладила своеобразный самиздат. «Издательство» работало так. Автор печатал на машинке свою рукопись в количестве 4-5 экземпляров. Художник рисовал, фотограф делал снимки иллюстраций, а переплетчик (одно время им был поэт Алеша Бердников) изготавливал романтический переплет в виде готического рельефа, обтягивая его материей. Получалась довольно солидная книга. Поклонники покупали, и, по словам автора, хорошо платили. К последней книжке, которая вышла в самиздате в 1985 году, написал предисловие известный критик Лев Аннинский. Потом у Татьяны Щербины выходили книги стихов во Франции, в России. Была не раз она отмечена и премиями. Но это уже в наши новые времена.

АЛЕКСЕЙ ПРОКОПЬЕВ

Поэт, идущий от Мандельштама и развивающий русскую поэзию, я бы сказал, в интуитивно-мистическом духе. В некоторых его стихах слышится явное язычество, проступает север, пустыня духа.

ВИКТОР КРИВУЛИН

Он появился, опираясь на палку, из‐за угла нашего дома – я жил тогда на 3‐й Мещанской. А уж потом я посетил его большую коммунальную квартиру на Петроградской. Это был поэтический центр, можно сказать, всего Питера. То и дело раздавались телефонные звонки, приходили молодые поэты, появлялись девушки, целые компании. Приехать в Ленинград и не зайти к Кривулину – мы, москвичи, себе этого не представляли…

Но еще раньше все же была квартира 37. Там он жил со своей тогдашней женой Таней Горичевой – и тоже было много приходящих, которые делились на поэтов и философов. Философы были по части Тани. Я как-то посидел на очередном философском собрании, показалось скучновато. Помню оранжевый свет абажура на столе с рукописями. Здесь творился самиздатский журнал «37». И на входной двери – мелом 37. И в памяти – 1937 год. Так что все одно к одному.

В 70‐х появились и самиздатские журналы, в Питере их было много: «Часы», «Обводной канал», «Митин журнал» и другие. Конечно, для ГБ это была серьезная работа. А для поэтов – отдушина и возможность хоть как-то реализоваться в печати, потому что все эти кипы машинописных листов (многие журналы были толстыми, не тоньше «Нового мира») приезжали на «Красной стреле» в Москву, а затем разлетались по всей России.

ЕЛЕНА ШВАРЦ

Самобытное экспрессивное дарование Елены Шварц сразу выделило ее из круга пишущих, но не печатающихся ленинградцев. Ведь тогда как было? Если тебя не печатают, а читают, предположим, в студенческих кругах, смело объявляй себя гением. Кто возразит, тот, значит, тебя просто не понимает. И особенно в Питере, в этой туманной атмосфере бывшей Северной Пальмиры расхаживали по компаниям разные «великие» поэты, все больше «бродскообразные». Новому поколению – кругу Кривулина и Елены Шварц – необходимо было с самого начала противопоставить манере Бродского свое, другое, что они и сделали. Очень давно я прочел в машинописи одно стихотворение Елены Шварц. Самого стихотворения уже не помню, но ощущения были яркие: вода, лодка, перевозчик, видимо Харон, не то люди, не то тени. Мистичность, но свежая, веяло чем-то польским, славянским. Я понял: появился новый поэт.

Помню выступление Елены Шварц в мастерской Ильи Кабакова на чердаке дома «Россия», что на Сретенском бульваре. Невысокая, склонная к полноте женщина с маленькими ручками то и дело поправляла и зажигала свечи, горящие перед ней на пюпитре – свечи падали и гасли. И вообще мешали слушать. Но этот наивный антураж, видимо, был необходим поэтессе. Что-то чудилось забытое, провинциальное. Мне было смешно. Потом я услышал от кого-то ее отзыв: «Сапгир смотрел на меня холодными глазами». Романтично, но непохоже. Хотя… может, поэзия в современном мире и есть какая-то непонятная самоделка, ну вроде деревянного бруска, так отовсюду продырявленного, что дерево тонет в воде.

СЕРГЕЙ СТРАТАНОВСКИЙ

Стратановский стал довольно широко известен нам, москвичам, в 70‐х годах. Его печатали самиздатские ленинградские журналы, в «Аполлоне-77» его опубликовал Михаил Шемякин. Как я понимаю, этот коренастый, ученого вида немногословный поэт был в некотором роде философом и идеологом этого круга. Вот как пишет о нем друг его и соратник Виктор Кривулин: «После окончания университета в 1968 году поэзия становится главным делом жизни Стратановского. Точкой отсчета можно считать 21 августа 1968 года, когда реакция на вторжение в Прагу войск Варшавского договора окончательно определяет нравственную позицию нового литературного поколения и сообщает стихам Стратановского ту мучительную горько-ироническую ноту, которая и позже будет присуща большинству его стихотворений.

Наиболее интенсивный творческий период для него – 1968–1973 годы. В это время он посещает Центральное лито при Ленинградском союзе писателей, где поэт Г. С. Семенов объединил наиболее талантливых представителей новой поэтической волны – Олега Охапкина, Бориса Куприянова, Петра Чейгина, Елену Шварц, Елену Игнатову, Тамару Буковскую, Александра Миронова и др. О публикациях в официальной печати тогда не могло быть и речи, однако у поэта появляется собственная – и довольно обширная – аудитория читателей и поклонников. Первый, машинописный, сборник стихотворений Стратановского „В страхе и трепете“ распространялся в самиздате еще в 1979 году и высоко оценивался как в околодиссидентской среде, так и многочисленными любителями поэзии Ленинграда и Москвы.

С 1975 года Стратановский активно участвует в неофициальном религиозно-философском семинаре, который собирался в квартире 37 в доме 20 по Курляндской улице, где в то время возник эпицентр ленинградского андеграунда. С 1976‐го он – один из основных авторов самиздатских журналов „37“, „Часы“ и „Северная почта“, где публикует не только стихи, но и рецензии, филологические статьи. После закрытия в 1981 году „37“ и „Северной почты“ Стратановский совместно с Кириллом Бутыриным издает „толстый“ литературный и социально-философский журнал „Обводный канал“, который регулярно выходит вплоть до конца 80‐х годов. С 1977 года стихи Стратановского регулярно публикуются в эмигрантских изданиях – „Русская мысль“, Вестник РХД, „Грани“, „Новый журнал“ и др. С 1981 года Стратановский – член правления „Клуба-81“, объединившего около 70 неофициальных литераторов Ленинграда. Первая официальная публикация на родине – в 1985 году в сборнике „Круг“.

В настоящее время регулярно публикуется в литературно-художественных журналах Петербурга, Москвы и провинции („Нева“, „Звезда“, „Знамя“, „Арион“, „Волга“ и др.)».

БОРИС ВАНТАЛОВ

Борис Ванталов, он же Б. Констриктор, был автором «Траспонанса», который выпускали в Ейске Сергей Сигей и Ры Никонова. Приехав к ним однажды из Крыма, я познакомился со скромным молодым человеком, с которым мы побродили несколько дней по выжженному солнцем курортному городку. Вокруг шумели мамаши с детишками, а мы говорили о поэзии.

ИГОРЬ БУРИХИН

Году в 1992‐м был я в Германии в гостях у профессора Вольфганга Казака, в его деревне Муха под Кельном. По дороге в город заехали мы в соседнюю деревню. Там, оказывается, живет мой давний питерский знакомый, ныне эмигрант – поэт Игорь Бурихин. Стены его дома были завешены геополитическими текстами. Фигуры, исполненные автором (по географической карте черным очерчено): Большая Медведица (это Россия), крошка Цахес (Западная Германия), ему в затылок – кулак (ГДР). Во дворе стояла металлическая инсталляция до третьего этажа.

Как объяснил мне потом поэт, сначала он устраивал уличные чтения в городах Германии и Италии, а поскольку слушатели не понимали его мистических и геополитических стихов, Игорь Бурихин стал прибегать к визуальному показу. В 1988 году мы участвовали с ним в одной выставке, в Германии: я – заочно (визуальные рубашки с текстом – сонетами «Дух» и «Тело»), Игорь Бурихин представлял «тело как текст». Посреди зала стояла копировальная машина, а поэт нагишом ложился на ксерокс, после чего отпечатки его членов были соединены вместе и представлены как единая картина.

В начале 70‐х поэт жил в Ленинграде, дружил с Виктором Кривулиным и Еленой Шварц, но, собственно, к группе «37» себя не относит. Тогда же он издал свои стихи машинописной книжечкой – «Опыты соединения стихов посредством стихов».

КАРИ УНКСОВА

Знал я эту тонкую умную женщину – и в Ленинграде видел, и затем в Москве, в известном в свое время салоне Ники Щербаковой. Стихи у нее тоже были тонкие, прозрачные и, я бы сказал, разумные. Я был свидетелем: все, Кари совсем собралась, уезжает, оформляет документы на Запад, приехала попрощаться. И затем – это нелепое известие, как громом всех поразившее.

Вот что пишет о ней Наталия Доброхотова: «Участия в самиздатском журнале „Женщина и Россия“ власти ей не простили. После всевозможных угроз и издевательств, анонимок, обысков, пятнадцати суток, – от нее потребовали согласия на эмиграцию. Но уехать она не успела. 4 июня 1983 года ее сбила машина, и через несколько часов она умерла, не приходя в сознание. Дочери ее было тогда 17 лет, сыну 8. Расследование не производилось».

М. НИЛИН

«Акцидентный набор» – так называется книжка, которую поэт сам издал. Признаюсь, не знаю, считать ли это самиздатом или все-таки нет. Но уж очень эти книжечки, которые издают поэты и сейчас в количестве до 100 экземпляров по знакомству в типографии и на компьютере, похожи на те давнишние, которые печатали на машинке. «Эрика берет четыре копии…»

Сын известного советского писателя, психиатр, тайный поэт – иначе не скажешь, потому что ему удалось всю жизнь скрывать от людей и печати стихи – не стихи, некую вязь слов. Да и как это показывать? Особенно когда вокруг Евтушенки, развязные Боковы и Ваншенкины с ложной значительностью на челе демонстрируют, что называется, «настоящие» стихи для образованщины.

Я уверен: свои тайные стихи Михаил никому не показывал – или почти никому. Но накопилась книжица в течение – уже жизни, есть возможность поглядеть со стороны. И название этому набору – акцидентный, то есть случайный, побочный, несуществующий, несущественный. Это испытание для читателя – вроде той абстракции, про которую профан говорит: мазня. Но искусство все же не для профанов, а для нормальных, чутких душ.

ИВАН АХМЕТЬЕВ

Иван Ахметьев – минималист. Это значит, что он принципиально пишет короткие стихи. Может быть, он когда-то и писал длинные, но я таких у него почти не знаю. Вообще, краткость – сестра таланта. Но почему сестра? Непонятно, что за родственные отношения между талантом и краткостью? Могу сказать лишь одно: стихи у Ивана Ахметьева короткие и – настоящие.

Я думаю, первым учителем Ивана был поэт Всеволод Некрасов. Он и написал лучше всех о поэте: «Ахметьев не берет ничего готового… А в общем, он тем и взял, что не берет. Не берет, а порождает. Не знает – было слово или не было слова, пока оно само не возникает в нем и из него не выскакивает, и тут-то оно узнается – стало быть да, все-таки слово было. И опять есть. Какое есть – вот оно».

Иван Ахметьев – человек тихий, скромный, но всегда сохраняет какое-то особенное, присущее только ему сдержанное достоинство. «Моих стихов почти что нет», – сказал он о себе. Мне кажется, в его поэзии явлена чисто русская созерцательность – важная черта национального характера.

АЛЕКСАНДР МАКАРОВ-КРОТКОВ

Я бы присоединил к этой группе более позднего поэта-минималиста Александра Макарова-Кроткова. Он, что называется, в тиши развивает то же направление короткого русского стиха.

Вообще, в России поэтов, работающих с малыми формами, стало много, и среди них есть поэты вполне оригинальные. Хотя то, что я читал в разных антологиях свободного стиха, часто слишком похоже на японские и западные образцы. Чего никак не скажешь об Александре Макарове-Кроткове.

С конца 80‐х он печатается в российских журналах и альманахах. А в 1992 году Саша стал лауреатом Международного фестиваля поэзии в Италии.

КОНСТАНТИН КЕДРОВ

ДООС – это Добровольное Общество Охраны Стрекоз, состоящее всего из трех человек. В литературе бывают группы и из одного человека – главное, чтобы художественная идея была. А это общество или кружок основал в начале 80‐х неугомонный и деятельный поэт, филолог, философ Константин Кедров. Потом к обществу примыкали разные поэты, но это потом. Девиз был таков: «Ты все пела, это – дело!» То есть: поэзия прежде всего, поэзия, метафизика и любовь. ДООС издал на машинке альманах «Лонолет», оформленный несколькими художниками и самими авторами.

Но еще раньше, в период, когда Константин Кедров преподавал в Литературном институте, при нем образовался кружок «метаметафористов»: Иван Жданов, Еременко, Парщиков и другие.

К настоящему времени Константин Кедров выпустил несколько сборников стихов и поэм – как в издательствах, так и дома, на компьютере. Книга его о метафизике в поэзии «Поэтический космос» вышла только в 1989 году. А до той поры тоже существовала на машинке.

ЕЛЕНА КАЦЮБА

Елена Кацюба – самобытный поэт, жена и верная подруга Константина Кедрова – тоже является членом литературного общества ДООС и разделяет все его эстетические установки.

Впервые я услышал, как она читает свои стихи, на вечере во Дворце молодежи, в начале перестройки. Она читает как-то особенно проникновенно и волшебно, выделяя интонацией и распевом ключевые слоги слов, которые представляют собой анаграмму, и при этом возникают внутрисловесные рифмы и ассонансы. Кстати, на том вечере Андрей Вознесенский предложил залу почтить новую поэзию минутой крика. Как хорошо и свободно кричалось тогда! И еще запомнился мне в первом ряду какой-то лейтенант, который самозабвенно повторял за читающей Леной все ее анаграммы – видно, что слушал не в первый раз.

ЛЮДМИЛА ХОДЫНСКАЯ

Поэт и славист Людмила Ходынская знакома мне несколько меньше. Я знаю, что уже не первый сезон она читает в Европе лекции о новой русской литературе, в которых немалое место занимает ДООС и метаметафора. Так уж устроен мир: теперь она приезжает к нам в Москву за новостями, например за номером газеты «Поэзия», которую мы недавно издали. Номер первый и пока единственный, главный редактор – Константин Кедров.

МИХАИЛ СУХОТИН

Михаил Сухотин – несомненный постмодернист, раньше бы его назвали стилизатором, в самом положительном смысле. Заметный поэт: стихи всегда умные и очень ироничные, но, подозреваю, за этим скрывается романтика. Как и у Тимура Кибирова. Такую одежду надела.

ТИМУР КИБИРОВ

Тимур Кибиров внешне спокойно и уверенно относился к своему будущему еще в те времена, когда его не печатали. Есть такие люди – все знают наперед, будто вычислили. Такое он производил на меня впечатление. И вот само собою наступившее время принесло и признание, и книги стихов, и путешествия. Даже удивительно.

ГЛЕБ ЦВЕЛЬ

Сейчас поэт Глеб Цвель живет в Дортмунде, в Западной Германии, и выпустил там в 1994 году изящную книжечку «Стихотворения тексты». Сам родом он из Рязани, а повстречался я с ним в Москве. О Москве будет и речь.

Тогда он был совсем молод и даже розовощек. Вместе с поэтессой Анной Альчук в 1987 году организовал КИСИ, то есть клуб истории современного искусства, где выступали поэты, в том числе и я. А издавали они на машинке и фотоспособом поздний самиздатский журнал-газету «Парадигма», где тоже печатались поэты, которых даже поздняя советская печать на дух не принимала. Вышло три номера.

Стихи поэта Глеба Цвеля лиричны, музыкальны и чрезвычайно сложны, порой сюрреалистичны. Я думаю, в основном это работа с подсознанием и далекими ассоциациями.

АННА АЛЬЧУК

В конце 80‐х Анна Альчук переехала к Белорусскому вокзалу. Там и возник поэтический клуб «ДЭЗ № 5», понятно, на базе домоуправления. (Это было уже после «Парадигмы».) Клуб издал два номера самиздатского поэтического журнала МДП («маниакально-депрессивный психоз»), где печатались и мои визуальные опыты. Второй номер целиком был посвящен сюрреализму.

Первая книга стихов Анны Альчук «Двенадцать ритмических пауз» вышла в 1994 году, в издательстве Елены Пахомовой. Стихи Анны Альчук трансцендентны, герметичны, лиричны.

НИНА ИСКРЕНКО

Был клуб, и была душа клуба. И когда душа умерла, клуб распался. Правда, клуб «Поэзия» распался несколько ранее, просто уже не было необходимости в нем. Все стали печататься. Некоторые сделались широко известны. И тот самиздат, возникший в 50‐х из противостояния соцреализму, на нонконформизме и новой эстетике, перестал быть актуальным. Время иное. Я думаю, что самиздат так или иначе будет существовать как прибежище графоманов, с одной стороны, и если возникнет совсем новая неприемлемая для общества эстетика.

Поэта Нину Искренко в начале 90‐х я стал встречать в мастерской своего старинного друга, художника и поэта Льва Евгеньевича Кропивницкого. Небольшого росточка, чернявая, подвижная миловидная женщина читала необычные стихи, стихи с колоссальным зарядом. Мы поглядывали друг на друга, в общем, с симпатией. Но потом, однажды, когда болезнь уже вела ее к неотвратимой гибели, когда кругом близкие еще надеялись и не уставали пробовать все новые и новые средства спасения, а она уже все знала, я позвонил ей с утра и приехал. У меня вышла книга «Избранное», я хотел подарить ее и поговорить.

Я запомнил этот день очень ярко. В наше время не принято говорить о близости душ, но было такое ощущение. И душа ее была магнетическая. Я понял, чем держался последний самиздатский клуб «Поэзия».

ВИКТОР КОРКИЯ

Поэт, драматург, математик. Как поэт был очень популярен в конце 80‐х, издал в издательстве «Советский писатель» книгу стихов «Свободное время». Как драматург написал пьесу, в свое время не сходившую со сцены многих театров – «Черный человек, или я бедный Сосо Джугашвили». Как математик не раз находил доказательство известной теоремы Ферма. Такой смуглый, сухой, беспокойный человек с пышной седой гривой. В последние годы, я слышал, он вернулся к драматургии.

ИГОРЬ ИРТЕНЬЕВ

Поколение клуба «Поэзия» вообще, я думаю, выросло в основном из технократов. Но киноинженер Игорь Иртеньев окончил и Высшие театральные курсы. Как он сам о себе рассказывает, писать начал в конце 70-х. И в отличие от многих сразу стал печататься в «Литературной России», в МК и других газетах и журналах. Так что никакого самиздата не было. Это потому, что поэт Игорь Иртеньев печатался в отделах юмора, а к юмору чиновники всегда относились снисходительно. В 80‐х много читал в мастерских художников, в подвалах, в разных клубах. В 1986 году, когда организовался клуб «Поэзия», стал его председателем.

ЕВГЕНИЙ БУНИМОВИЧ

Всю жизнь поэт Евгений Бунимович преподавал в школе математику, теперь он – заслуженный учитель и один из авторов новых учебников по математике. Но и поэзией, как я понимаю, занимался всю жизнь. Еще в начале 80‐х он стал президентом московского Клуба независимых поэтов. Но недолго просуществовал этот клуб: погубил эпитет «независимых». Кто, где, когда у нас независим? Чиновники, как всегда, перепугались и рассердились. И решением МГК КПСС клуб был закрыт.

И еще он вел тот хрестоматийный, по выражению В. Кулакова, вечер на фабрике «Дукат» в 1986 году, когда на чтение поэтов молодежь ломилась, как на вечер рок-группы, и вела себя соответственно. Разбили окна, выломали двери, шумели и орали. Потом явилась милиция и сразу пожарники. «И на этой высокой ноте, – объявил Бунимович, – я закрываю наше собрание».

ЮРИЙ АРАБОВ

Поэт Юрий Арабов – профессиональный кинодраматург. Он написал сценарии большинства фильмов известного режиссера Сокурова, в частности «Скорбное бесчувствие» и другие. Первая публикация его стихов – в журнале «Юность» – в 1987 году. Тогда этот молодежный журнал решился напечатать новых и молодых, но не в рубрике «поэзия», а в рубрике, нарочно для них придуманной – «испытательный стенд». Вместе с поэтом Юрием Арабовым «испытание» выдержали Нина Искренко, Евгений Бунимович, Александр Еременко, Сергей Гандлевский и другие поэты.

ВЛАДИМИР ДРУК

Так случилось, что в январе 1996 года я прилетел в Нью-Йорк и в маленьком театрике на Манхэттене после своего выступления увидел – вот неожиданная радость! – поэта Володю Друка. Мы уговорились встретиться через день, да так и не встретились, о чем до сих пор жалею – слишком плотная была программа у меня.

Володя Друк – поэт иронический, конструктивный, с некоторым инфантильным ветерком. Свежий и умный поэт, что и говорить. Жена его Ольга Астафьева, художница, была не просто оформителем, а, я бы сказал, соавтором первой поэтической книги Володи «Коммутатор», вышедшей в 1993 году. Книга концептуальна и художественна. В анкете, которая предваряет тексты, автор на вопрос «ваше настоящее место жительства?» отвечает: «не уверен, что оно настоящее». Как в воду глядел: через два года переменил место жительства решительно. Но хотелось бы верить, что настоящее место жительства поэта Владимира Друка – это русская литература.

ВЛАДИМИР ТУЧКОВ

Поэт Володя Тучков всю жизнь жил в Болшеве, что в Подмосковье. Я эти места знаю достаточно: типичная смесь старых поселков, фабрик, березовых и сосновых лесопарков, дач. И посреди этого пестрого, но уютного пейзажа течет, извивается в камышах Клязьма – речка, которая протекает, по-моему, по всей Московской области. Там и люди особые, подмосковные…

В конце 70‐х при журнале «Юность» поэт и критик Кирилл Ковальджи пригрел юных поэтов. В иные дни в его студии собиралось до тридцати человек. Ходил туда и Володя Тучков. Не особенно рассчитывая напечататься в «Юности». По себе знаю, как в советское время было сложно что-либо напечатать. Какое прокрустово ложе предлагали каждому начинающему запуганные, придирчивые редакторы. Кружок при журнале существовал до самой перестройки, вернее, до клуба «Поэзия».

В 1995 году поэт Володя Тучков выступал в музее Вадима Сидура. И музей издал его первую поэтическую книжку – «Заблудившиеся в зеркалах», тиражом 50 экземпляров, что тоже «считается». Вообще, Миша Сидур – директор музея – и его жена Галина издали уже целую полку выступавших у них молодых и немолодых, вроде меня, поэтов. Кроме того, при музее создается поэтический видеофонд. Каждое выступление с начала до конца снимается на видеокассету.

ВЛАДИМИР СТРОЧКОВ

Обычно он ходит в пятнистой защитной форме, в высоких армейских ботинках. Серьезный, с седеющей бородой, поэт Владимир Строчков напоминает «солдата удачи», африканского наемника. Такой себе выбрал образ.

Как он рассказывал, стихи писать начал рано. Но осознал себя как поэта в конце 70‐х, когда пришел в КСП. «Что такое КСП?» – спросил непосвященный я. Оказывается, это Клуб самодеятельной песни. Юный Володя Строчков вначале и сам бренчал на гитаре, но, увидев, какой там высокий уровень, бросил это раз и навсегда и, если продолжать в том же стиле, спустился в волшебные долины поэзии. Тогда при городском клубе самодеятельной песни была «библиотека непрофессиональных поэтов» – надо же такое придумать! Официозные стихотворцы, понятно, были великие профессионалы. Отсюда вместе со своим другом Александром Левиным он пришел в Клуб «Поэзия». Произошло это в 1987 году. А там кончилась эпоха самиздата, и можно уже было напечататься в журнале и самому издать высокопрофессиональную книгу стихов «Глаголы несовершенного времени».

Как и я, поэт Владимир Строчков любит восточный Крым, Судак, Новый Свет. И пишет свои нумерованные «приморские блокноты» каждое лето.

АЛЕКСАНДР ЛЕВИН

Поэт Александр Левин, мне кажется, всегда окружен своим машинно-насекомым миром. Когда он поет свои стихи под гитару – особенно. Как и Владимир Строчков, он начинал в КСП, но остался верен гитаре, хотя, мне кажется, его стихи и без музыки ничего не теряют. Инфантильная, если можно так выразиться, ирония, бездна выдумки и фантазии, а рядом – такой нашенский быт. Думаю, он мог бы писать прекрасные стихи для детей, но, видимо, есть грань, за которую он не переступает. Все равно для меня поэзия Александра Левина – в большой степени развитие обэриутского начала. В клуб «Поэзия» он пришел вместе со своим другом Владимиром Строчковым, да так и остались они там особняком.

ВЛАДИМИР ЛОМАЗОВ

В конце 80‐х я познакомился с совсем молодым тогда поэтом Владимиром Ломазовым. Он затеял поэму, нечто вроде путешествия Онегина на юг, достаточно реалистичную и экспрессивную – тоже масса перечислений, дорожные переживания и рассуждения. В общем – конец империи. Несколько глав написал, одна глава мне особенно понравилась – «Севастополь». Отрывки из нее вы сможете здесь прочесть. Поэт эмигрировал в Германию, живет теперь во Франкфурте-на-Майне, наезжает в Россию по делам. Книги своей до сей поры не издал.

«ВОУМ»

«Воум – гвоздь мысли, вбитый в доску глупости» – Велимир Хлебников. С таким эпиграфом в 1991 году впервые в России стал выходить чисто поэтический журнал «Воум». Для нас. Делал его настоящий подвижник, энтузиаст, поэт Валерий Сафранский вместе со своей подругой – поэтессой Ириной Рашковской. Как и где он отыскивал спонсоров и деньги, знает только он. Первый, точнее «нулевой», номер этого журнала делался в Калуге, а печатался в Малоярославце. В «Воуме» публиковались многие современные поэты, в основном московские. С 1991 по 1993 год вышло пять номеров журнала.

В 1995 году Валерий Сафранский и Ирина Рашковская переселились в Германию, где, надеюсь, будут продолжать издавать свой журнал. Поскольку все авторы «Воума», так или иначе, представлены в антологии, помещаю ниже стихи самих издателей.

«КЛАССИКИ XXI ВЕКА»

В начале 90‐х годов в Москве выходила газета, что называется, для своих, для литераторов, – «Гуманитарный фонд».

Три года мне присылали эту газету, в которой появлялись новые имена и возникала новая литература. Михаил Ромм и Вероника Боде – редакторы и издатели, преодолевая постоянное безденежье и всякие иные трудности, которых всегда у нас хватает, выпускали эти листки достаточно регулярно. Печатали там и поэтов старших поколений, в том числе и меня, но в основном все же молодых и совсем юных авторов, дебютантов, которым иначе и напечататься было бы негде. Это была подлинная литературная газета; в самой «Литературке» – органе шестидесятников, да и в «Юности» ничего нового давно не печатали.

Одновременно возникло несколько литературных салонов, из которых самым влиятельным стал салон «Классики XXI века».

Он находится в самом центре Москвы, на Пушкинской площади. Очень уютный: кафе, зал, комната отдыха. Во всяком случае, там мне бывать гораздо приятнее, чем в Доме литераторов, где со всех стен наплывают тяжелые флюиды и миазмы бездарного прошлого. Хозяева салона Руслан Элинин и Елена Пахомова просто блестяще провели несколько сезонов. Выступали все: и молодые, и старшие. И всегда было интересно. Не знаю, как насчет XXI века, но сейчас там живая поэзия обитает.

«ПОЛУОСТРОВ»

(Москва – Крым)

В июне 1992 года в Керчи на древней прокаленной солнцем земле была создана крымско-московская поэтическая группа «Полуостров». В нее вошли крымчане – поэт и художник, даже путешественник Игорь Сид, поэт и филолог Андрей Поляков и москвич Михаил Лаптев – талантливейший поэт, безвременно от нас ушедший.

Затем к группе присоединились московские поэты Николай Звягинцев и Мария Максимова.

Каждое лето группа «Полуостров» устраивает в Керчи форум средиземноморской культуры – на холмах, где когда-то правил Митридат. Из Москвы выезжает целый, фигурально выражаясь, литературный кортеж. В 1994 году на форуме побывали известные писатели Василий Аксенов и Фазиль Искандер. Молодежь устраивает художественные акции и хеппенинги. Стержневая идея программы – преобразование Крымского полуострова в «Мировой культурный полигон», т. е. арену для апробирования и диалога наиболее интересных и продуктивных художественных идей.

С лета 1992‐го по зиму 1994‐го группа издавала рукописный литературный журнал Ex Ponto («Письма с Понта»); журналу был посвящен выпуск газеты «Гуманитарный фонд» № 9, 1993.

ОТДЕЛЬНЫЕ ЗАМЕТКИ