Том 1. Греция — страница 112 из 132

При еще более детальном рассмотрении в поле зрения войдет внутренняя структура монолога (последовательность описаний в эпическом монологе, аргументов в агоническом, мыслей в рефлективном) и внутренняя структура диалога (движение вопросов и ответов, мнений и противомнений в стихомифии). Все это – области, уже получившие хорошую (хотя и неравномерную) предварительную разработку в филологии XIX–XX веков. Постепенно двигаясь в этом направлении, мы перейдем уже от анализа сюжета трагедии (μῦθος) к анализу ее «мыслей» (διάνοια); это, во-первых, даст возможность прояснить тот аспект, на котором мы здесь останавливались мало, а именно, этос персонажей (ибо этос в конечном счете складывается как раз из набора сентенций, вкладываемых в уста персонажа), а во-вторых, позволит сомкнуть анализ тематического уровня произведения (образы и мотивы в составе сюжета) с анализом идейного уровня (идеи и эмоции в составе концепции).

Затем, при дальнейшем рассмотрении сюжетосложения трагедии анализ неизбежно направится от той точки схода словесного и событийного построения, которой держались здесь мы, во-первых, в сторону наличной композиции текста и, во-вторых, в сторону потенциальной композиции мифа. В первом направлении путь проложен, например, семинарием Пенса, во втором – работой Лэттимора.

В первом направлении анализу подвергнется соотношение внутреннего членения трагедии, как оно было намечено здесь, с ее внешним членением – на пролог, эписодии, стасимы и т. д.; даже при поверхностном взгляде видно, как выразительно бывает и совпадение этих членений, и – например в «Царе Эдипе» – несовпадение их. Мы в нашем схематическом обзоре опускали из сюжетной цепочки и диалоги-связки, и хоры-отступления; это, конечно, было грубым упрощением, и при переходе к анализу внешнего строения сюжета оно будет устранено. На этой же стадии анализа станет возможным и учет пропорций в частях трагедии – равномерности и неравномерности в чередовании и симметрии звеньев: В. Шадевальдт уже продемонстрировал отличные по выразительности схемы пропорций в построении драм Эсхила. Во втором же направлении рассмотрению подвергнется характер мифологических ситуаций, используемых в каждой части трагедии, – выделятся, например (по Лэттимору), «трагедии узнания» с вопросом завязки «что было?», «трагедии решения» с вопросом «что делать?», «трагедии действия», например мести или бегства, с вопросом «как делать?» (три ситуации, сосредоточивающие внимание соответственно на прошлом, настоящем и будущем); выделятся такие мотивы, характерные для экспозиции, как «неизвестность» («Персы», «Трахинянки») или «критическое положение» («Просительницы», «Царь Эдип»), или такие мотивы, характерные для контрастного хода, как «ложная надежда», «ложная весть», «несбывающееся решение» («Аянт», «Хоэфоры», «Ифигения в Авлиде») и пр. В конечном счете это опять-таки приблизит нас к ответу на вопрос, которым задавался Аристотель: почему одни мифы используются в трагедии чаще, а другие реже. Оба названные направления анализа сюжетосложения полезны и практически: осмысление этих драматических приемов помогает при гипотетической реконструкции несохранившихся трагедий по отрывкам и сведениям об их сюжетах (так, тот же Шадевальдт убедительно намечает «сценарии» эсхиловских «Ниобы» и «Ахиллеиды»; разумеется, в работе над отрывками исследователи делали это и прежде, но больше интуитивно, чем аргументированно).

Наконец, в перспективе намечается еще один неизбежный аспект изучения сюжетосложения трагедии – сравнительный. Прежде всего предстоит, конечно, сравнение сюжетосложения трагедии с сюжетосложением комедии. Исходная разница здесь ясна: в трагедии заранее заданным является патос, и на фоне его драматург позволяет себе вариации неполностью заданного этоса лиц и ситуаций (образ Одиссея в «Аянте», ситуация Электры у Еврипида); в комедии, наоборот, заранее заданным является этос стариковских, юношеских и прочих масок, и из этих элементов драматург конструирует неполностью заданный комический «патос». Но подробности, которые могут выявиться при таком сопоставлении, представляют большой теоретико-литературный интерес. Далее же вполне реально сравнение строения греческой трагедии со строением трагедии других эпох европейской культуры: с английской и испанской трагедией (которые развивают параллельно несколько сюжетных линий, оттеняющих друг друга), с классицистической трагедией (которая интериоризует действие, вынося в центр акт решения и насыщая монологи лирическим пафосом), с шиллеровской и романтической трагедией (которые на разный лад экспериментируют с сочетаниями этих тенденций – к развитию трагедии вширь и вглубь). В стиле импрессионистических характеристик такие сопоставления делались издавна; думается, что они вполне могут быть представлены и в научно-формализованном виде.

«Тайна греческой „классичности“ в том, чтобы в добровольно ограниченных пределах добиться наивысшего возможного успеха, чтобы унаследованному заданию искать идеального решения»37. Эта добровольная ограниченность художественных средств при исключительной силе художественного воздействия и делает таким интересным исследование сюжетосложения греческой трагедии.

ЕВРИПИД ИННОКЕНТИЯ АННЕНСКОГО

Текст дается по изданию: Еврипид. Трагедии: В 2 т. / Пер. И. Анненского; изд. подг. М. Л. Гаспаров, В. Н. Ярхо. М.: Ладомир; Наука, 1999. Т. 1. С. 591–600.

Иннокентий Анненский был щедро вознагражден посмертной славой за прижизненную безвестность. Но слава эта все же неполная. У него было четыре дарования: он был лирик, драматург, критик и переводчик Еврипида. Прочная слава пришла только к его лирике; переводы Еврипида упоминаются с почтением, но мимоходом; критику хвалят, но с усилием; а о четырех драмах на античные темы стараются не вспоминать. (Пятое его дарование – педагогика – почти вовсе не известно.) Отчасти причиною этому – разделение труда: исследователи поэзии Анненского мало читают по-гречески, а филологи-классики мало интересуются стихами Анненского.

Между тем Еврипид Анненского едва ли не важнее для понимания Анненского, чем для понимания Еврипида. Если лирика – это парадный вход в его творческий мир (парадный, но трудный), то Еврипид – это черный ход в его творческую лабораторию. Так часто бывает с переводами. Когда поэт пишет собственные стихи, бывает нелегко отделить в них главное для поэта от неважного и случайного. Когда поэт вписывает в чужие стихи что-то, чего не было в подлиннике, – будь то образ, мысль или интонация, – то ясно, что он делает это потому, что без этого он не может. Анненский, извлеченный из его Еврипида – из переводов и сопровождающих статей, – был бы более концентрированным Анненским, чем тот, которого мы видим на полутораста страницах его оригинальных стихов.

«Язык трибуна с сердцем лани» – писал Анненский в стихотворной надписи к своему портрету. Вряд ли кто из читателей услышит в его стихах и статьях «язык трибуна». Но Анненский знал, о чем говорил. Он был сверстник Надсона, Гаршина и Короленко, брат своего брата народника, воспитанный в самой публицистической эпохе русской культуры. Собственными усилиями, скрытыми от глаз современников, он сделал из себя того образцового человека fin de siècle, каким мы его знаем. Внутренний ориентир у него имелся, «сердце лани», полное страха перед жизнью, не выдумано: он был смолоду больной, всегда под угрозой разрыва сердца, неврастеник с осязательными галлюцинациями. Но внутреннего ориентира недостаточно: «языком сердца говорить» не так просто, как казалось романтикам, этот язык тоже нужно сперва выучить. Нужен был ориентир внешний. Таким ориентиром для него стали французские «парнасцы и проклятые» – и Еврипид.

В обращении к французам он был не одинок. Другой его сверстник, П. Якубович-Мельшин, тоже переводил Бодлера, тоже от потребности сердца и теми же приемами, что и Анненский. В мировоззрении Анненского мрачный агностицизм Леконта де Лиля опирался на старый атеизм Писарева. На модное сверхчеловечество Ницше у него уже не хватило силы; он устал от самовыковывания, от той пропасти между Надсоном и Малларме, которую ему пришлось преодолеть одним шагом. Но себя он выковал – и новый поэтический язык тоже.

В работе над этим новым языком у него было два ряда упражнений – более легкие и более трудные. Более легкими были переводы из французских поэтов: здесь нужно было преодолевать сопротивление материала в себе, изламывать привычный надсоновский (в лучшем случае фетовский) язык по чужим образцам. Более трудными были переводы из Еврипида: здесь нужно было преодолевать сопротивление материала перед собой, переделывать по тем же новейшим западным образцам язык античной трагедии, еще гораздо менее податливый. (Каким подспорьем для Анненского при этом был леконтовский прозаический перевод Еврипида, тогда знаменитый, а теперь забытый, – этого пока еще никто не исследовал.) Французов Анненский переводил на имеющийся русский язык, преображая его; Еврипида он переводил на новый, преображенный русский язык, без опоры на традицию, как первопроходец.

(Полвека спустя похожими стилистическими упражнениями на поприще перевода стал заниматься Пастернак, взявшись за Шекспира. Пастернак в это время в собственных стихах перешел на «неслыханную простоту», а прежнюю шероховатость и резкость своего знаменитого стиля перенес на переводы: здесь, в царстве традиционной гладкописи, даже в умеренных дозах она была особенно ощутима. Пастернаковский Шекспир от настоящего отстоял настолько же, насколько Еврипид Анненского от настоящего. Но Пастернаку было легче: он работал тем стилем, который у него уже был, Анненский же – тем, который еще только должен был возникнуть.)

Каждый поэт знает: всякий художественный перевод делается не просто с языка на язык, но и со стиля на стиль. (Для филологов-классиков это сказал Виламовиц.) Анненский добавлял к этому: и с чувства на чувство. В классических книгах каждое новое поколение уже не видит чего-то, что видели отцы, но видит что-то, чего отцы не видели. В России с ее ускоренным культурным развитием, где каждое поколение могло считаться за три западных, Анненский чувствовал это лучше, чем где-нибудь. «Мы читаем в старых строчках нового Гомера, и „нового“, может быть, в смысле разновидности „вечного“» (писал он в статье «Что такое поэзия?»). И не только «мы», люди конца XIX века, но и греки V века читали Гомера не так, как современники, и Еврипид видел в тех же мифах не то, что Эсхил, и поздний Еврипид – не то, что ранний Еврипид («Поэт „Троянок“»). Так и он, Анненский, через какие-нибудь 50 лет после Гоголя, Гейне, Достоевского, Тургенева чувствует в их строчках что-то новое, необычное, странное: его очерки о классиках XIX века в «Книгах отражений» – это прежде всего пересказы их текстов на новом языке чувств («языке сердца», сказал бы романтик). Такой же пересказ представляет собой его Еврипид – и в стихах, и в манерных ремарках, и в статьях-комментариях.

О том, что такая Nachleben, жизнь поэта в потомстве, есть неотъемлемая часть его подлинной жизни, Анненский напоминает неустанно: на первой же странице «Театра Еврипида» 1906 года названы и Катюль Мандес, и Суинберн, и Мореас, «Иона» Еврипида он сравнивает с Леконтом, а «Ифигению» – не только с Гете, но и с Руччеллаи. Все поэты всех времен для него заняты одним и тем же: переводят на свои мысли и чувства «вечное» – общую для всех мучительную загадку мироздания. А слова второстепенны: они никогда не выражают вполне мысль поэта. Интонация важнее слов. Лучшее, что можно делать с языком, – это писать прерывистыми фразами, чтобы в разрывы предложений просвечивало, угадываясь, невыраженное и невыразимое. Отсюда – те многоточия, которые так пестрят на каждой странице Анненского и так меняют (по выражению Ф. Ф. Зелинского) «дикционную физиономию» его европейского подлинника: превращают железную связность греческой мысли в отрывистые вспышки современной чувствительности.

В статье «Памяти И. Ф. Анненского» Ф. Ф. Зелинский приводит два ярких примера такого «соблазна расчленения». Первый – слова Медеи об обманутом ею Креонте («Медея», 371 сл.): в подлиннике – «Он же дошел до такого неразумия, что, имея возможность, изгнав меня из земли, этим (заранее) уничтожить мои замыслы, – разрешил мне остаться на этот день, в течение которого я обращу в трупы троих моих врагов – отца, дочь и моего мужа» (подстрочный перевод самого Зелинского; «нечего говорить, что в поэзии этот перевод невозможен», соглашается Зелинский, смело отождествляя «поэзию» со вкусами своего времени и круга). У Анненского:

О слепец!

В руках держать решенье – и оставить

Нам целый день… Довольно за глаза,

Чтобы отца и дочь и мужа с нею

Мы в трупы обратили… ненавистных.

Другой пример – из монолога Федры («Ипполит», 374 сл.; здесь Зелинский заступается за связность подлинника, «его рассудочность вырастает из самого характера героини: она так естественна, что с ее устранением пропадает и поэзия»). У Еврипида: «Уже и раньше в долгие часы ночи я размышляла о том, что именно разрушает человеческую жизнь. И я решила, что не по природе своего разума люди поступают дурно – благоразумие ведь свойственно многим – нет, но вот как должно смотреть на дело. Мы и знаем и распознаем благо; но мы его не осуществляем, одни из вялости, другие потому, что они вместо блага признали другую отраду жизни». У Анненского:

Уже давно в безмолвии ночей

Я думою томилась; в жизни смертных

Откуда ж эта язва? Иль ума

Природа виновата в заблужденьях?..

Нет – рассужденья мало – дело в том,

Что к доброму мы не стремимся вовсе,

Не в том, что мы его не знаем. Да,

Одним мешает леность, а другой

Не знает даже вкуса в наслажденье

Исполненного долга…

Может быть, еще интереснее был бы третий пример – потому что в нем прозаический подстрочник принадлежит самому Анненскому. В очерке о Еврипиде, предпосланном отдельному изданию «Вакханок» (1894), он цитирует прозой монолог Менекея из еще не переведенных им «Финикиянок» (стк. 991 сл.: «так трезво, сознательно и сентенциозно кончает сын Креонта…»): «Итак, хитрыми речами я, кажется, рассеял страх отца и могу идти теперь к цели свободно. Он усылает меня из города и тем отнимает у фиванцев возможность спастись, т. е. советует мне стать жалким трусом. Он – старик, и ему простительно, конечно, но нашлось ли бы оправдание для меня, если б я предал отчизну, которая дала мне жизнь… Как! Пока другие граждане без всякого оракула, без приказания богов, не боятся умереть и крепко борются за родину за своими щитами, у подножия стен, – какой стыд будет мне, если я предам и отца, и брата, и город, и в страхе бегу от этих стен. Где бы ни спрятался я, меня везде назовут трусом. Нет, о нет, клянусь Зевсом, клянусь кровожадным Ареем, который дал фиванское царство племени, выросшему из зубов дракона, – я пойду и с высоты укрепления брошусь в мрачную пасть дракона: так сказал прорицатель, – и отчизна будет спасена. Да, это будет не бедная жертва: родина спасется от страшного бедствия. О, если бы каждый гражданин нес на общую пользу все благо, которое он может дать родному городу, меньше несчастий выпадало бы на долю городов и процветание ожидало бы их в грядущем». Сравним с этим стихотворный перевод того же Анненского:

…Согласием притворным

Утишил я тревожный дух отца,

И долее таиться мне не надо…

«Уйди, – он говорил, – и город брось

На произвол судьбы!» Такую трусость

Простят, конечно, люди старику,

Отцу простят – но сына, что отчизну

Мог выручить и предал, проклянут… и т. д.

Все это – примеры из монологов; а в лирических хорах, где еще больше соблазна подменить логику эмоцией, такая перелицовка текста становится у Анненского правилом. В «Дополнениях» к настоящему изданию напечатан прозаический перевод «Вакханок», сделанный Ф. Ф. Зелинским (который, впрочем, тоже позволял себе «нанизывать там, где античный поэт сцеплял»): сравнивая фразу за фразой его работу с работой Анненского, читатель сам проследит ту синтаксическую интонацию, которую Анненский не умел не привносить в переводимые им стихи, и сам почувствует разницу между классической поэтикой подлинника и неоромантической поэтикой перевода.

Переработка эта не ограничивается инотацией: по ходу ее – и тоже, конечно, не преднамеренно – исчезают одни образы и возникают другие. Мы видим, что в примере из «Медеи» из перевода выпадает целый стих («изгнав меня…») – «ради эффективности антитезы», справедливо замечает Зелинский. В пример из «Ипполита» вкрадываются слова «в безмолвии ночей я думою томилась…» – от романтической поэтики, где ночь всегда безмолвна, а дума томительна. В целом Анненский сохраняет около 40% слов подлинника и привносит целиком от себя около 40% слов своего перевода. (В хорах показатель точности падает до 30%, показатель вольности взлетает до 60%: парафразируя Жуковского, можно сказать: в драматических частях трагедии Анненский – соперник Еврипида, в лирических частях – хозяин.) Ничего особенного в этом нет, таков неизбежно бывает всякий стихотворный перевод: у того же Зелинского в его переводе Софокла мы находим около 60% точности и около тех же 40% вольности (тоже больше в хорах и меньше в диалогах и монологах). Но у Зелинского переводческие добавления служат наглядности образов, вместо «море» он пишет «лазурные волны» («Антигона», 589), а у Анненского переводческие добавления служат эмоциональности образа, – причем, конечно, эмоции античного человека переосмысливаются на современный лад. В «Умоляющих» (стк. 54–56) хор говорит Эфре: «и ты ведь, царица, родила супругу сына, сделав милым ему свое ложе» – естественная для античности мысль «продолжение рода – прежде всего, любовь – потом». Анненский переводит: «сына и ты когда-то царю принесла ведь на ложе, где вас сливала ласка» – любовь сперва, деторождение потом. Примеры такого рода можно встретить по разу на каждые три страницы перевода Анненского.

В борьбе Анненского с его могучим подлинником разорванный синтаксис, конечно, не единственное средство, чтобы намеком указать, что главное – не в словах, а за словами. Тому же служат и его ремарки в драмах. В греческих текстах, лежавших перед ним, никаких ремарок не было. Конечно, сами эти тексты представляли собой лишь часть сложного зрелища – музыкального, плясового, словесного, – называвшегося греческой трагедией. Но до нас сохранились и вошли в мировую культуру только сами тексты, став самодовлеющим словесным целым: ряды строчек и имена говорящих. Вписывая в этот текст свои ремарки, Анненский вносит в него психологическую атмосферу, разумеется, такую, какую чувствует он, человек начала XX века, потому что восстановить психологию афинского зрителя V века до н. э. мы не в силах. Речь идет даже не о вводных ремарках, описывающих фантастические декорации («в глубине видны горы, ближе к храму – лавровая роща» в «Ионе», «лунная ночь на исходе» в «Электре», «жаркий полдень» над Федрой) или наружность действующих лиц (у Медеи – «длинный овал лица, матовые черные волосы, тип лица грузинский, шафранного цвета и затканная одежда напоминает Восток»). Гораздо важнее ремарки, с виду более невинные: пауза, помолчав, со вздохом, строго, с горькой усмешкой, пауза, проникаясь его тоном, стараясь попасть в ее тон, пауза, в его тоне, живо, с живостью, помолчав, пауза, иронически, не без иронии, пауза, побледнев, понизив голос, пауза, пауза, собираясь с духом, с деланным нетерпением, молчание – все это только из одной трагедии («Ифигении в Авлиде») и далеко не полностью. Мы видим: Анненский, во-первых, усиленно вписывает в текст «паузы», во время которых в душе персонажей происходит нечто невысказанное, и, во-вторых, «тон», «иронию», «горькую усмешку» и прочее, означающее, что персонажи если и говорят, то не совсем то, что думают. На прямолинейный греческий текст, в котором все слова значат ровно то, что они значат, накладывается густая сетка режиссерских указаний на какое-то иное, скрытое за ними значение. Опять-таки происходит жестокая борьба за смысл между переводчиком и оригиналом, и в этой борьбе побеждает переводчик. Еврипид оказывается неузнаваемо перелицованным – так, что все, кто читал его по-гречески, убиваются, а кто не читал, умиляются вот уже сто лет. Работа над ремарками была последним этапом шлифовки перевода Анненского: в переводах, доведенных им до печати, их много, а в оставшихся черновыми – почти нет.

Преображение Еврипида под пером Анненского, пожалуй, лучше всего описал в некрологе о нем («О поэзии Иннокентия Анненского») Вяч. Иванов, хотя говорил он не о переводах, а об оригинальных драмах Анненского, об их античности и неантичности. Пользуясь своим обычным метафорическим языком, он пишет, что лишь «одна решительная черта» отличает античность Анненского от античности настоящей – это «отсутствие маски с теми последствиями и влияниями, которые снятие ее оказывает на весь драматический стиль. Ибо маска принуждает диалог быть только типическим и всю психологию вмещает в немногие решительные моменты перипетий драмы, тогда как отсутствие маски обращает все течение драматического действия в непрерывно сменяющуюся зыбь мимолетных и мелких, полусознательных и противоречивых переживании. Но уже Еврипида заметно тяготит статичность маски; кажется, он предпочел бы живую и неустанно подвижную мимику открытого лица, как он понизил свои котурны и сделал хор, некогда носителя незыблемой объективной нормы, выразителем лирического субъективизма». То, к чему (по мнению Иванова) стремился Еврипид, доделал, осуществил за него Анненский. И не только в метафорическом смысле («маска» как монументальная обобщенность античной поэтики), а и в прямом: вписываемая им в ремарки мимика психологических оттенков была бы на античной сцене, где актеры выступали в настоящих масках, совершенно немыслима.

Кроме таких режиссерских вмешательств в текст, какими были ремарки, поэт пользуется и обычными типографскими: в репликах появляются курсивы и, как правило, приходятся на неожиданные, порой случайные слова, побуждая читателя остановиться и задуматься. Тому же служат абзацы в длинных монологах (особенно – разрывающие строку): они очень часто ставятся не там, где кончается один логический кусок и начинается другой, а немного раньше или немного позже. Тому же служат анжамбманы – когда точка (или многоточие) приходится не на конец стихотворной строки, а тоже немного раньше или позже. В греческой трагедии фразы и части фраз укладывались в строки с монументальной четкостью, у Анненского они причудливо изламываются по переносам, и каждый такой излом опять-таки диктует читателю эмоциональную интонацию, не зависящую от смысла слов. Наконец, тому же служит сам стиховой ритм: Анненский один из первых русских модернистов разработал дольник, прерывистый размер с неровным ритмом, все время держащий в напряжении читательский слух. Использовался он преимущественно в хорах, но не только: пролог «Ифигении в Авлиде» наполовину написан анапестами, Анненскому этот однообразный размер претил, и он подменил его дольником, к удивлению своих посмертных редакторов. Большинство русских поэтов начала века учились дольнику по Гейне, Анненский – по античным лирическим размерам; Мережковский переводил хоры греческих трагедий еще условными и привычными хореями и амфибрахиями, Анненский – столь же условными, но непривычными дольниками, и разница была разительна.

Необычные интонации заполнялись необычной лексикой. Потом, когда Анненский написал собственную трагедию «Лаодамия» на еврипидовский сюжет, Брюсов пенял ему в рецензии за причудливый подбор слов: футляр, аккорды, легенды, фетр, скрипка, атлас – и рядом фарос (плащ), айлинон (похоронный плач) и киннамон. Такого же рода, хоть и не столь вызывающий словарь складывается у него уже в переводах Еврипида. Корабли он называет триэрами (через «э»), потому что это красиво, хоть и знает, что триеры с тремя рядами весел появились в Греции много позже героического века. Пророк у него – «профет» (в «Ионе»), возлияния – «фиалы» (в «Оресте»), вождь – «игемон», для надгробной жертвы он изобретает слово «медомлечье»; и тут же суд назван «процессом», покрывало «вуалью», шлем «каской», Геракл восклицает «О Господи!», а Ифигения называет Агамемнона и Клитемнестру «папа» и «мама». Когда-то Гнедич, чтобы почувствовалась уникальность Гомеровой «Илиады», создал для ее перевода небывалый язык, где соседствовали славянизмы «риза» и «дондеже», древнеруссизмы «сулица» и «гридня», диалектизмы вроде «господыня», грецизмы вроде «скимн» и «фаланга», неологизмы вроде «охап» или «избава». То же самое старался сделать Анненский для перевода греческой трагедии; только общим знаменателем словаря Гнедича должна была быть высокость, а словаря Анненского – красивость. Он вырос в эпоху, когда слово считалось рабом смысла и мысль о красоте изгонялась из поэзии; его заботой было реабилитировать красоту хотя бы как редкость, необычность, изысканность отдельных слов и словосочетаний. Тому же служили и элегантные метафоры («так приходится мне бедствовать до отчаянья», говорит Еврипид; «Да, чаша зол с краями налита», переводит Анненский, «Орест», 91) и даже реминисценции из Пушкина («Скажу ясней: тоска меня снедает», «Орест», 398). Но, воспитавшись на Достоевском, он хорошо понимает, что житейский прозаизм на нужном месте острее ранит читателя, чем выисканная красота: поэтому Елена об Оресте по-бытовому просто спрашивает: «Давно ли он в постели-то, Электра?» (стк. 88, и т. п. почти на каждой странице), а в кульминационном месте «Ифигении в Авлиде» Клитемнестра кричит Агамемнону: «Пожалуйста, спокойнее!» (стк. 1133: перевод совершенно точен, но посмертные редакторы упорно исправляли это на приподнятое «Остановись!»).

Что не удавалось – из‐за филологической честности – вписать в слова поэта, то вписывалось в пояснения к ним – в статьи, которыми Анненский сопровождал каждый свой перевод. В предисловии к «Театру Еврипида» Анненский обещал читателю «комментарий психологический и эстетический», историю Nachleben Еврипида, «отношения его поэзии к живописи», а при необходимости к событиям общественным или политическим.

Комментарий психологический – это тот самый «новый язык чувств», о котором мы говорили. Анненский смотрит на трагических персонажей как на живых людей, современных людей, «вечных» людей – и строит свои статьи как серии психологических характеристик, образ за образом, от центральных к второстепенным, от поступков к переживаниям. Еще древние говорили, что Софокл писал людей, какими они должны быть, а Еврипид – какими они есть; Анненский избегает это цитировать, но для него это аксиома. Еврипидовские герои у него «человечны», «рефлективны», «аналитичны» по отношению к собственным чувствам, и, видя их такими, Еврипид заслуживает зваться поэтом будущего.

Комментарий эстетический – это, по сути, часть комментария психологического: как развились и усложнились человеческие чувства вообще, так и эстетические вкусы в частности – мы видим красоту и в том, в чем античный человек еще не видел. В предисловии к «Медее» Анненский рассуждает о том, что, глядя на канатоходца, зритель внутренне хочет, чтобы он сорвался и разбился; вот основа восприятия трагического. (Коллег-филологов это шокировало.) Еврипид у него не только «поэтичен» и «изящен», но и «причудлив» и «музыкален». Если что в Еврипиде рискует не понравиться современному читателю, то это объясняется его «причудливостью», за которую Анненский называет его «великим мистификатором». А «музыкальность» – это иррациональность, это соприкосновение загадочного мироздания с душой человека не через образы, а через символы: «Все мы хотим на сцене прежде всего красоты, но не статуарной и не декоративной, а красоты как таинственной силы, которая освобождает нас от тумана и паутин жизни и дает возможность на минуту прозреть несозерцаемое, словом, красоты музыкальной…» и т. д. («Театр Еврипида», I, с. 47; что на самом деле это прозрение – лишь иллюзия, он напишет лишь потом, в записях для себя). «Статуарность и декоративность» была идеалом парнасцев, «музыкальность» – идеалом символистов, Анненский учился и у тех, и у других, но иногда эти идеалы сталкивались. Здесь Анненский держится символистского идеала: поэзия воздействует не реальными зримыми образами, а намекающими бесплотными символами, поэзия не должна быть живописной (это и есть для него «отношение поэзии к живописи»). Но отделаться от парнасского соблазна он не может и наполняет своего Еврипида вводными ремарками с описаниями декорации и лиц в стиле живописи прерафаэлитов или Беклина: сейчас, через сто лет, именно они кажутся безнадежнее всего устарелыми.

В филологии XIX века противостояли две национальные школы, немецкая и французская (а третья, английская, смотрела на них свысока). Немецкая была более исследовательской, французская – более оценочной; немецкая старалась вписывать античную поэзию в контекст античной культуры, французская – в контекст культуры современного читателя. Анненскому-поэту была ближе, конечно, французская школа, Анненскому-филологу – немецкая. Он выходил из положения так, как делается часто: в основу работы молча клал французские книги (Патэна, Дешарма, Фаге), а ссылался чаще на немецкие (даже на случайные второстепенные диссертации). Разве что в статье о «Троянках», недоработанной, он проговаривается и позволяет себе целую пышную цитату из старого Патана.

Работа над Еврипидом начинается в 1891–1893 годах в Киеве: Анненскому только что минуло 35 лет, он «на середине странствия земного», потом он не забудет упомянуть, что Леконт де Лиль тоже стал писателем в 35 лет. Как кажется, около этого же времени он начинает писать и те свои «настоящие» стихи, которые в 1901 году будут собраны под мрачным античным заглавием «Из пещеры Полифема», а в 1904 году выйдут под заглавием «Тихие песни». Начиная с 1894 года и до 1903 года почти ежегодно он печатает по пьесе со статьей (обычно в почтенном «Журнале Министерства народного просвещения»). Как менялась за это время – от «Вакханок» до «Медеи» – переводческая техника и поэтический стиль Анненского, – это еще предстоит исследовать.

Для самого Анненского оттачивание своего стиля на оселке Еврипида закончилось в 1901–1902 годах. В эти два года он пишет три собственные пьесы на сюжеты несохранившихся драм Еврипида: «Меланиппа-философ», «Царь Иксион» и «Лаодамия». Это значило, что необходимость точно следовать еврипидовскому слову – даже в широких рамках своего перевода-пересказа – уже начинала его тяготить. В предисловиях к «Меланиппе» и «Иксиону» он пишет, что чувствует себя поэтом без времени: ему претит своя эпоха, но он бежал бы и от Еврипидова пиршественного стола. Поэтому он сознательно освобождает себя от лишних «мифологических прикрас» и принимает «метод, допускающий анахронизмы и фантастическое» и позволяющий «глубже затронуть вопросы психологии и этики и более… слить мир античный с современной душой». Игра анахронизмами всегда была ему дорога, потому что подчеркивала условность, символичность каждого образа: поэтому он и у Еврипида слово «вестник» переводил только «герольд», а у его Медеи «тип лица грузинский», а в «Алькесте» слова «ты коснулся моей души и мысли» передаются: «По сердцу и мыслям провел ты мне скорби тяжелым смычком». Коллег-филологов (того же Зелинского) раздражало не столько то, что у греков не было скрипок и смычков, сколько то, что Анненский сам отлично это знал. Тогда же была задумана, а шесть лет спустя написана и четвертая пьеса, «Фамира-кифарэд», – это торжество «причудливости» и «музыкальности», где в хорах отголоски Бальмонта кажутся предвестиями Цветаевой и Хлебникова.

Работа над Еврипидом (и, конечно, «парнасцами и проклятыми») сделала свое дело: Анненский почувствовал себя сложившимся художником. В 1904 году он выпускает под псевдонимом «Тихие песни», с быстрым изяществом пишет критические эссе, составившие «Книги отражений» 1906 и 1909 годов, легко накапливает новые, самые зрелые свои стихи, которые составят «Кипарисовый ларец». Всю жизнь проведший среди педагогов и филологов, вдали от литературных кругов, он хватается за приглашение молодого дельца-эстета С. К. Маковского участвовать в новом элитарном журнале, пишет для «Аполлона», пишет для «Ежегодника императорских театров», увольняется с педагогической службы: кажется, что в 54 года он хочет начать новую жизнь. Еврипид ему внутренне уже не нужен. Однако инерция многолетней работы продолжает им двигать, он чувствует долг перед собственным прошлым – перед поэтом, который сделал его поэтом.

В 1906 году он выпускает первый том своего полного «Театра Еврипида», но не спешит с его продолжением. Больше половины материала для оставшихся томов у него вполне готово, остальное требует лишь последней доработки да сочинения нескольких сопроводительных статей. Но статьи эти – самые для него неинтересные: в них нужно говорить о тех «темах общественных или политических», которые он лишь нехотя допускал в свой комментарий. Обещанное в первом томе «выяснение исторических условий Еврипидова творчества» почти написано, даже в двух вариантах («Еврипид и его время» и «Афины V века» сохранились в рукописях), но ему скучно повторять те общеизвестные вещи, о которых он рассказывал гимназистам и курсисткам, и работа остается незавершенной. В статье к «Умоляющим» ему приходится выводить эту трагедию из политических обстоятельств Афин ок. 420 года до н. э.; он старается оживить ее для себя импонирующим образом Алкивиада, «афинского денди», но статья остается мало похожей на прежние его очерки. Статья к «Гераклидам» тоже, видимо, должна была быть политического содержания; она так и не была начата. Он приневоливает себя к работе: собирается зимой 1909 года «уйти в затвор» для окончания своего Еврипида и в следующем году выпустить наконец второй том. Этого не случилось: на пороге этой зимы, 30 ноября 1909 года, он умер от разрыва сердца по дороге на заседание Общества классической филологии, где должен был делать доклад о Еврипиде.

Новая жизнь не состоялась, старая не удалась. Для товарищей-филологов он не был ученым, а только талантливым лектором и популяризатором с досадными декадентскими вкусами. Для символистов он был запоздалым открывателем их собственных открытий: Брюсов и Блок в рецензиях высокомерно похваливали «Тихие песни» как работу начинающего автора, не догадываясь, что поэт гораздо старше их обоих. Для молодых организаторов «Аполлона» он был декоративной фигурой, которую можно было использовать в литературной борьбе, а самого поэта обидно третировать: публикация его стихов в журнале откладывалась так долго, что это ускорило его последний сердечный приступ. Конечно, смерть его была отмечена в «Аполлоне» целым букетом некрологов, а у поэтов-акмеистов он стал культовой фигурой, но трудно представить что-то менее похожее на Анненского, чем их собственные стихи. Гумилев посвящал памяти Анненского трогательные стихотворения, но (по словам Г. Адамовича) в последние годы отзывался о его поэтике с ненавистью.

В советское время, как ни странно, Анненскому повезло. Конечно, он был недопустимо пессимистичен, но хотя бы не дожил до революции и не успел ей ужаснуться, поэтому его разрешено было издавать и изучать: это один из немногих поэтов, для которых мы имеем хотя бы частичный словарь языка и каталог метрики. Однако его Еврипида этот интерес не коснулся. Считалось, что его переводы «Умоляющих» и «Троянок» не сохранились, но никто не утруждался проверить, так ли это. В 1969 году его Еврипид был собран и переиздан по печатным публикациям, но «Умоляющие» и «Троянки» были приложены в новом переводе. Когда это издание выходило в свет, уже стало известно, что готовые к печати «Умоляющие» лежат в архиве Ленинской библиотеки; все равно в переиздании 1980 года «Умоляющие» и «Троянки» были приложены в еще одном новом переводе, а об Анненском забыли. Даже в лучшем советском издании Анненского, в «Книгах отражений» 1979 года, сообщалось, что «Троянки» не разысканы, – хотя достаточно было раскрыть опись фонда Анненского в РГАЛИ, чтобы увидеть: «„Троянки», черновой перевод…“» и т. д.

Есть портрет Анненского, обычно прилагаемый ко всем его изданиям: фотография, на ней директор гимназии, человек без возраста, в сюртуке и с закрученными усами. Есть другой, который вспоминают гораздо реже: рисунок Бенуа, на нем лицо тяжелеющего старика, усталое, одутловатое, с нависающими веками. Незавершенный «Театр Еврипида» выпал из рук именно этого второго Анненского. Он устарел для самого своего создателя. Устарел, но остался уникален. Это – поневоле сохраненные, без охоты дописываемые тетради упражнений, на которых когда-то Анненский стал Анненским: из многословия его Еврипида рождался изумительный лаконизм «Тихих песен» и «Кипарисового ларца». Читатель всех времен не любит заглядывать в лабораторию поэта: ему приятнее представлять, будто тот рождается божественно законченным, как Афина из головы Зевса. Но те из нас, кто по-настоящему благодарны Анненскому за созданные им стихи, – те будут благодарны и этим страницам русского Еврипида за созданного ими поэта.

НАЧАЛО «ИФИГЕНИИ В ТАВРИДЕ» ЕВРИПИДА

Текст дается по изданию: Античность и современность: к 80-летию Ф. А. Петровского / Ред. М. Е. Грабарь-Пассек, М. Л. Гаспаров, Т. И. Кузнецова. М.: Наука, 1972. С. 272–284.

Предлагаемый читателю опыт, пожалуй, не столько перевод, сколько (по-современному выражаясь) «антиперевод». Он рассчитан на то, чтобы читатель сверял его не с греческим подлинником, а с предшествующим русским переводом – переводом Иннокентия Анненского. Это – попытка перевести Еврипида, исходя не из той системы поэтических средств, какою пользовался Анненский, а из иной, намеренно несхожей.

Еврипид Иннокентия Анненского – признанная классика русской переводной литературы. Не одно поколение читателей – как филологов, так и нефилологов – воспринимало и еще будет воспринимать Еврипида именно таким, каким донес его до нас Анненский. Сейчас, когда еврипидовские переводы Анненского впервые собраны в полном издании (Художественная литература, 1969. Т. 1–2), сила их воздействия станет еще интенсивнее. Конечно, когда-нибудь явится новый переводчик и даст нам нового Еврипида, перебив обаяние прежнего перевода; но ждать такого переводчика, который по таланту и по подвижнической решимости посвятить себя Еврипиду и только Еврипиду сравнялся бы с Анненским, придется, вероятно, очень долго.

Впервые знакомясь с греческими трагиками, еще не зная греческого языка, мы воспринимаем Эсхила по В. Иванову и по А. Пиотровскому (который по мере сил подражал тому же Иванову); Софокла – по Ф. Зелинскому; Еврипида – по И. Анненскому. И это надолго оставляет в нас впечатление, что Эсхил – великолепен, выспрен и тяжеловесен, Софокл – интеллигентски умен и адвокатски красноречив, а Еврипид – болезненно утончен и декадентски манерен. В филологе такое впечатление остается до знакомства с подлинником, в нефилологе – навсегда. Конечно, такое положение лучше, чем если бы, например, те же переводчики «распределили» между собой переводимых авторов каким-нибудь иным образом или если бы всех их переводил какой-нибудь переводчик без всякой индивидуальности, вроде Мережковского. Однако ясно, что все три облика трех трагиков, знакомые русскому читателю, отражают их подлинные облики не полностью, а лишь какой-то одной их гранью. К Еврипиду Анненского это относится, пожалуй, больше всего.

Научное изучение переводов Анненского из Еврипида еще не начиналось. Поэтикой Анненского сейчас занимаются много (к сожалению, больше в зарубежном, чем в нашем литературоведении), но переводы его привлекаются при этом к изучению в последнюю очередь, – хотя вряд ли где нагляднее выявляется поэтическая индивидуальность Анненского, чем при сравнении с подлинниками его переводов – будь то переводы из «парнасцев и проклятых» или из Еврипида. Это – тема для будущих исследований. Но две самые внешние особенности его стиля в Еврипиде бросаются в глаза даже при самом поверхностном чтении. Первая – это многословие: следя за нумерацией стихов на полях, мы видим, что сплошь и рядом 10 стихов подлинника превращаются у Анненского в 13–15 стихов перевода; конечно, все метрико-синтаксические соответствия при этом теряются. Вторая – это разорванность синтаксиса: там, где в подлиннике развертываются связные логические цепи мыслей, в переводе мы видим разорванные эмоциональные куски: восклицания, вопросы, медитативные недоговорки. Ярче всего сказал об этом один из первых критиков Анненского – Ф. Ф. Зелинский (Из жизни людей. 3‐е изд. СПб., 1911. Т. 2. С. 375): «Рассудочный характер античной поэзии ведет к тому, что ее мысли сцеплены между собою либо взаимной подчиненностью, либо всякого рода союзами и частицами. Это для переводчика один из главных камней преткновения. Русская поэзия периодизации не терпит и бедна союзами; приходится сплошь и рядом нанизывать там, где античный поэт сцеплял, разбивая его цепи на их отдельные звенья… Как издатель античных текстов, я люблю пользоваться всеми знаками современного препинания, включая и многоточие. И тут я убедился, как редко удается вставить этот знак в текст подлинной греческой трагедии: по-видимому, такие места сознавались и авторов и его публикой как места сильного драматического эффекта. У переводчика [И. Анненского], напротив, это один из наиболее встречаемых знаков: в одном монологе… он встречается 19 раз, занимая место непосредственно после запятой (32 раза). Отсюда видно, что дикционная физиономия Еврипида, если можно так выразиться, у его переводчика должна была сильно измениться».

Зелинский привел и примеры; один из них – знаменитый монолог Федры в первом действии. Его рассудочность вырастает из самого характера героини; она так естественна, что с ее устранением пропадает и поэзия. Вот точный прозаический перевод начала (стк. 374 сл.): «Уже и раньше в долгие часы ночи я размышляла о том, что именно разрушает человеческую жизнь. И я решила, что не в природе своего разума люди поступают дурно – благоразумие ведь свойственно многим – нет, но вот как должно смотреть на дело. Мы и знаем и распознаем благо; но мы его не осуществляем, одни из вялости, другие потому, что они вместо блага признали другую отраду жизни». У И. Ф. мы читаем:

Уже давно в безмолвии ночей

Я думою томилась: в жизни смертных

Откуда ж эта язва? Иль ума

Природа виновата в заблужденьях?..

Нет – рассужденья мало – дело в том,

Что к доброму мы не стремимся вовсе,

Не в том, что мы его не знаем. Да,

Одним мешает леность, а другой

Не знает даже вкуса в наслажденье

Исполненного долга.

Редактируя перевод Анненского для издания Сабашниковых (1917. Т. 2), Зелинский перевел этот кусок заново; читатель может сличить приведенные тексты и убедиться, что в переводе Зелинского точности прибавилось, но дробности не убавилось. Насколько собственные переводы Зелинского страдают теми же двумя пороками, многословием и дробностью, давно отмечено В. Нилендером в послесловии к изданию Софокла 1936 года (с. 194). Но интересно не это. Интересно, читая соображения Ф. Зелинского о рассудочности, логичности и связности самых страстных излияний Федры, вспомнить, что именно эту особенность античной мысли и чувства заметила и замечательно передала в одном из своих стихотворений на тему «Федры» (1923) Марина Цветаева:

Ипполиту от Матери – Федры – Царицы – весть.

Прихотливому мальчику, чья красота, как воск

От державного Феба, от Федры бежит… Итак,

Ипполиту от Федры: стенание нежных уст.

Утоли мою душу! (Нельзя, не коснувшись уст,

Утолить нашу душу!) Нельзя, припадя к устам,

Не припасть и к Психее, порхающей гостье уст…

Утоли мою душу: итак, утоли уста.

Сжатость вместо многословия и связность вместо эмоциональной разорванности – вот цели, которые мы преследовали в нашем опыте перевода начала «Ифигении в Тавриде». Именно так, казалось нам, лучше всего можно передать на русском языке то сочетание мужественности и рассудочности, которое так специфично для стиля греческой трагедии. Ради сжатости мы намеренно взяли размером перевода пятистопный ямб с преимущественно мужскими окончаниями – стих более короткий, чем стих подлинника и обычных русских переводов; для переводчиков, привыкших жаловаться на громоздкую длину русских слов, подобное самоограничение всегда бывало полезной дисциплинарной мерой. Конечно, при малом мастерстве переводчика сжатость всего грозит обернуться сухостью, а логичность – вялостью; вероятно, и мы не избегли этих недостатков. Пусть читатель смотрит на них как на издержки эксперимента – ибо этот перевод является только экспериментом, который, может быть, пригодится тому будущему переводчику, какому суждено дать нам нового Еврипида на русском языке.

ПРОЛОГ
Ифигения

И. Сын Тантала, Пелоп, примчавшись в Пису,

Дочь Эномая в жены залучил.

Их сыном был Атрей, а сын Атрея,

Царь Агамемнон, Менелаев брат,

Стал зятем Леды и моим отцом.

Мне имя – Ифигения. Меня

У пенных крутней синего Еврипа

Заклал отец – так верит он и все —

Елене в честь и в жертву Артемиде.

10 Там тысячную стаю кораблей

Собрал в Авлиде Агамемнон-царь,

Чтобы отбить ахейцам у троян

Венец побед и чтобы дерзкий брак

Елены отомстить за Менелая.

Но лишь ветров закрыла путь судам,

И, глядя в пламя жертв, промолвил жрец:

«Знай, Агамемнон, вождь ахейских войск,

Что не поднять причалов кораблям,

Пока твое дитя не примет смерть

20 На алтаре богини светоносной.

Был год – ты обещал ей лучший плод,

И плод сей – дочь твоя и Клитемнестры:

Он лучше всех, и жертвой должен пасть».

Так обо мне сказал он. Одиссей

Меня увез на мнимый брак с Пелидом,

И, вскинута на жертвенный костер,

Я, слабая, ждала уже меча,

Как вдруг, в замену мне, простерлась лань

На алтаре, а я сквозь блеск небес

30 Умчалась вдаль, умчалась в землю скифов.

Здесь варварский над варварами царь,

Фоант, чье имя значит «быстроногий»

И чьи стопы быстрей, чем крылья птиц,

Меня поставил жрицей в этом храме,

Где Артемиде правится обряд,

По имени лишь сходный, а в ином —

Но не сужу: не мне гневить богиню.

Всех эллинов, каких сюда прибьет,

Велит обычай в жертву приносить —

40 И я вершу обряд, а страшный нож

Заносит тот, кто чужд ее святыням.

И вот я вышла, чтобы солнце дня

Мне осветило тайну снов ночных.

Мне снилось, что, покинув этот край,

Я в Аргосе спала среди подруг,

Как вдруг удар сотряс земную грудь.

Я в ужасе бросаюсь из дворца

И вижу: пали в прах зубцы стен

И рухнула возвышенная кровля.

50 Где отчий дом стоял, там столп стоит,

И русые с него свисают кудри,

И голос человеческий звучит.

А я, служить привыкшая смертям,

Его последней влагой омываю,

Рыдающая. – Ясен этот сон!

Орест погиб: его я обряжала!

Ведь всем домам опора – сыновья,

А омовения мои – предсмертны.

И сон грозит не ближнему, а мне:

60 Ведь Строфий был бездетен в год Авлиды.

Но в память брата я хочу свершить

Чин возлияний, дальняя о дальнем,

И жду прислужниц эллинских моих,

Которых мне пожаловал Фоант,

А их все нет. Войду в святой чертог,

Где я живу, хранимая богиней.

Орест и Пилад

О. – Смотри, смотри, не выслежен ли след?

П. – Смотрю, повсюду обращая взор.

О. – Не это ли, Пилад, богини сень?

П. – Мы об одном подумали, Орест.

О. – Вот жертвенник для эллинских смертей…

П. – На нем темна запекшаяся кровь.

О. – Доспехи ко стенам пригвождены…

П. – Добыча с тех, кто жертвой здесь погиб.

О. – Но будем чтить на все глядящий глаз.

О, Феб! в какую сеть меня вели

Твои глаголы вещие, когда,

Кровь матери пролив за кровь отца,

80 Эриниями мстящими гоним,

Без счету исходив окольных троп,

К тебе припал я внять, когда конец

Безумью этих мук, чей тяжкий бег

Преследует меня по всей Элладе?

Ты мне велел достичь Таврийских круч,

Где Артемиде высится алтарь,

И где когда-то, говорят, с небес

Ниспал святой кумир твоей сестры.

Его я должен взять или отбить

90 И с ним отплыть к аттической земле —

Избыв свой труд, я там найду покой.

Вот все, что ты позволил мне узнать.

И я, твоим покорствуя словам,

Причалил здесь, в краю чужом и злом.

Но что нам делать дальше, друг Пилад,

Товарищ мой по всем моим бедам?

Ты видишь сам: ограда высока.

Взойти к дверям? но медный их затвор

Неведом нам и дастся только лому.

100 А если нас застигнут у дверей

На приступе ко взлому, что нас ждет?

Смерть! Убежим от гибели, Пилад,

На тот корабль, что нас сюда принес.

П. – Бежать нельзя: бежать нам не к лицу.

Мы божью волю преступить не в праве.

Укроемся в пещере, в стороне,

Где в своды брызжет пеной черный вал,

Вдали от корабля, чтоб нас никто

Не высмотрел, не выдал, не схватил.

110 А в час ночной всезрящей тишины

Любая хитрость будет нам путем

Добыть из храма тесаный кумир.

Ты видишь: там меж балок есть проем —

Готовый лаз для тех, кто смел: храбрец

Дерзнет на все, а трус – повсюду трус.

Затем ли мы гребли в морскую даль,

Чтоб воротиться вспять от самой цели?

О. – Ты правду молвил, друг. Да будет так.

Найдем приют и скроемся от глаз.

120 Коль божий зов ответа не найдет

В делах людей – не бог тому виной.

Дерзнем: опасность юношам отрада.

Ифигения, хор

Х. – Благоговейно

     Будьте безмолвны,

     О насельницы скал Эвксинских!

     К горной Диктинне,

     Дщери Латоны,

В пышноколонный, золотом крытый

     Храм священный

130 Я вступаю девичьей стопой,

Честной жрице честно служа

     Вдали от родного края,

Многооконных равнин, многоплодных садов,

     Где плещет Еврот,

     Где наших отцов хоромы.

Для каких вестей, для каких речей

Созвала ты нас во священный храм,

     О достойная дочь

140 Того, кто вел к троянским стенам

Строй тысяч весел и тысяч щитов,

     Атридово славное племя?

И. – Увы, друзья,

В горе, в горе – горшего нет!

Незвучным голосом скорбный напев

     Завожу сквозь стон

     – Увы! – погребальных жалоб

О жизни того, кто со мной рожден,

Ибо злая сбылась надо мной судьба,

150 Ибо в ночь, явившую черный сон,

     Пробудилась я сиротою.

          О, смерть моя, смерть!

Рухнул в прах отеческий дом,

Иссяк, угас знаменитый род —

     Горе Аргосу, горе!

Увы, увы, беспощадный бог,

Кем отнят, кем брошен в аидов мрак

Кровный мой, единственный брат,

160 Которому я на земную грудь

     Пришла возлить приношенья:

Струю молока от горных телиц,

Сок винных лоз – Дионисов плод

И сладкий дар черно-желтых пчел

     Из чаши, желанной мертвым.

Дайте же мне золотой потир,

     Тройным возлияньем полный!

170 О, Агамемнона лучший цвет,

Прими в загробной твоей сени

Посмертный дар! Не пролить мне слез,

Не рассыпать русых моих кудрей

Над прахом твоим; не вернуться мне

          В родной наш край,

     Где я под мечом трепетала!

Х. – Песня на песню, звук на звук,

180 Варварский отклик, азийский лад

     Тебе, госпожа, ответит

     Тем заунывным плачем,

Каким полна аидова ночь,

     Где радость навеки молкнет.

Горе, горе! Угас, угас

Атреева скиптра царственный блеск —

     Горе отчему дому!

Где аргивских блаженных царей

190      Державная длань?

     Беда беду нагоняет

С тех пор, как солнце, в бегу вихревом

С колеи рванув окрыленных коней,

Помрачило священный лучистый зрак,

И на каждый чертог напала напасть —

За смертью смерть и за скорбью скорбь —

Злой приплод золотого овна:

200      Сбывается казнь

     За грехи отцов Танталидов

Над домом твоим: злой местью мстя,

     Над тобой свирепствует демон.

И. – Демон, демон! От первых дней

Злополучен был матери брачный одр

И брачная ночь; от первых дней

Суровую пряжу моих родин

     Пряли бдящие Судьбы,

Меж тем как у Леды в покоях цвело

210      Детство мое,

     Обетный плод отеческих клятв,

Зачат, повит, взращен, обречен

     Серпу нерадостной жертвы

     На горьком песке Авлиды,

Куда примчал колесничий бег,

Увы, не невесту на брачный пир —

     Меня к Нереидину сыну,

Чужой мне жить на чужом берегу,

Где сад не цветет, где нет у меня

220 Ни дома, ни мужа, ни детей, ни друзей —

У самой желанной из эллинских дев! —

     Не петь мне аргивскую Геру,

По струнной основе снуя челноком,

     Не ткать мне лик

Паллады, разящей титанов,

Нет: кровь и стоны, неладный лад,

Алтарный удел чужеземных жертв,

          О них мне рыдать,

     О них проливая слезы.

И лишь сейчас, о них позабыв,

230 Я плачу о том, кто погиб вдали,

О брате, которого так давно

Юнцом, птенцом, цветком, сосунком

Оставила я на чужих руках —

     Оресте, царе аргивском.

ЕВРИПИД. ЭЛЕКТРА

Текст дается по изданию: Еврипид. Электра. Перевод с предисловием М. Л. Гаспарова // Литературная учеба. 1994. № 2. С. 161–190.

ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА

Всякое перечисление классиков европейской литературы неминуемо начинается именем Гомера. А за ним столь же неминуемо следуют три великих афинских драматурга V века до н. э., сочинители трагедий: старший – Эсхил, средний – Софокл, младший – Еврипид. Эсхил был могуч и величав, Софокл мудр и гармоничен, Еврипид изыскан и страстен. К русскому читателю они пришли поздно: в начале ХХ века. Трем трагикам повезло на трех переводчиков: два поэта-филолога и один филолог-поэт нечаянно сумели сделать эту разницу стилей еще выпуклее. Эсхил у Вячеслава Иванова стал архаичен и таинствен, как пророк; Софокл у Фаддея Зелинского – складен и доходчив, как адвокат; Еврипид у Иннокентия Анненского – томен и болезнен, как салонный декадент. Такими они и запомнились современному русскому читателю.

Последующие русские переводы мало что изменили в этих образах. А. Пиотровский в своем Эсхиле вплотную следовал за Вяч. Ивановым и только усиливал в нем первобытную грубость. С. Шервинский в своем Софокле продолжил Ф. Ф. Зелинского и только старался быть проще и точнее. За Еврипида же практически никто не брался. От Еврипида сохранилось больше драм, чем от Эсхила и Софокла вместе взятых, перевод такой громады – подвиг, для Анненского этот перевод был делом всей жизни: все его собственные стихи, которыми мы так любуемся, были писаны лишь для отвода души в промежутках работы над Еврипидом. Повторить такой подвиг было некому.

Между тем уже современникам Анненского – тем из них, кто читал по-гречески, – было ясно: переводы его искажают подлинник, пожалуй, больше, чем переводы Иванова и Зелинского. Всякий перевод деформирует подлинник, но у каждого переводчика по-своему. Как это получилось у Анненского, лучше всего описал его товарищ и соперник, профессор Ф. Ф. Зелинский. Анненскому был неприятен «рассудочный характер античной поэзии», где «мысли сцеплены между собой взаимной подчиненностью, либо всякого рода союзами и частицами». А «русская поэзия периодизации не терпит и бедна союзами: приходится сплошь и рядом нанизывать там, где античный поэт сцеплял, – разбивая его цепи на их отдельные звенья». Этот «соблазн расчленения», пишет Зелинский, воочию виден вот по какой примете. Древние греки писали, как известно, без знаков препинания; но современные филологи, печатая их тексты, стараются пользоваться всем набором современных знаков препинания, включая и многоточие. И вот оказывается, что в текст подлинной греческой трагедии вставить многоточие удается крайне редко: слишком связны в них мысли и чувства. У Анненского же многоточие – один из самых любимых знаков: местами он уступает по частоте только запятой. «Отсюда видно, что дикционная физиономия Еврипида, если можно так выразиться, у его переводчика должна была сильно измениться». Вот пример – пять начальных строчек последней сцены «Электры» (1164–1168) у Анненского звучат так:

Идут, идут… Пропитанные кровью

Их матери зарезанной… О, вид

Трофея их победы нечестивой…

Нет дома, нет несчастнее тебя,

Дом Тантала… злосчастней и не будет…

Можно добавить еще одну примету: многословие. Анненский был очень лаконичен в своих оригинальных стихах, но не жалел слов для оттенков чувств и мыслей в переводах Еврипида. Что перевод нерифмованного драматического стиха оказывается длиннее подлинника – дело обычное; но у Анненского почти систематически каждые десять стихов подлинника разрастались до тринадцати-пятнадцати. Фразы, удлиняясь, переставали укладываться своими звеньями в отведенные им строки и полустишия, начинали прихотливо перебрасываться из строки в строку, и от этого «дикционная физиономия» Еврипида терялась окончательно. «Наверное, Анненский испытывал садистическое наслаждение, когда изламывал длинные еврипидовские фразы по ступенькам анжамбманов», – сказал однажды С. С. Аверинцев. («А Фет испытывал махозистское наслаждение, вбивая русские слова в латинский ритм и синтаксис своих гекзаметров», – ответил я.)

Когда я был молодой и читал трех трагиков в русских переводах, я очень радовался, что они стилистически так индивидуальны. Когда я вырос и стал читать их по-гречески, я увидел, что в основе они гораздо более схожи между собой – тем самым общим «рассудочным характером античной поэзии», – а стилистические их различия гораздо более тонки, чем выглядят у Иванова, Зелинского и Анненского. «Рассудочный характер» в поэзии всегда мне близок, поэтому мне захотелось что-нибудь перевести из Еврипида, чтобы в противоположность Анненскому подчеркнуть именно это: логичность, а не эмоциональность; связность, а не отрывистость; четкость, а не изломанность; сжатость, а не многословие. И чтобы показать, что при всем этом Еврипид остается Еврипидом и нимало не теряет своей поэтической индивидуальности. Я нарочно взял для перевода 5-стопный ямб с преимущественно мужскими окончаниями: он на два слога короче греческого размера, такое упражнение в краткости всегда дисциплинирует переводчика. Так я перевел сперва пролог из «Ифигении в Тавриде» (напечатано в сб. «Античность и современность», М., «Наука», 1972), а потом трагедию «Электра», предлагаемую сейчас читателю.

Сюжет «Электры» – один из мифов о конце сказочного «века героев». Главных фигур в нем три: великий Агамемнон, царь Микен и Аргоса, предводитель греков в Троянской войне, жена его Клитемнестра и сын их Орест. На Агамемноне лежат три древних проклятия. Во-первых, прадед его Тантал, друг богов, обманывал их и обкрадывал и за это был наказан «танталовыми муками» в аду и несчастьями в потомстве. Во-вторых, дед его Пелоп хитростью приобрел себе жену и царство, а пособника своего погубил, и тот, погибая, успел его проклясть. В-третьих, отец его Атрей преступно враждовал со своим братом Фиестом, и этим они тоже навлекли на себя гнев богов. За грехи этих предков Агамемнон погибает на вершине своего величия – с победою вернувшись из-под Трои. Его убивают Эгисф, сын Фиеста, и собственная жена его Клитемнестра, дочь Тиндара и сестра Елены, виновницы Троянской войны. Эгисф мстит ему за страдания отца, а Клитемнестра – во-первых, за то, что, отправляясь на Трою, Агамемнон ради попутного ветра принес в жертву богам их дочь Ифигению, а во-вторых, за то, что вернулся он из-под Трои с новой любовницей, «вещей девой» Кассандрой, дочерью троянского царя. После Агамемнона остаются двое детей: дочь Электра и маленький сын Орест. Ореста удается спасти и отправить на воспитание к Строфию, царю Фокиды (сын этого Строфия Пилад станет верным другом Ореста). Проходит лет десять, и Орест, выросши, возвращается, неузнанный, чтобы мстить родной матери за отца. Здесь начинается трагедия.

В трагедии Еврипида – шесть драматических частей, между которыми вставлены лирические части – песни персонажей или хора. В первой части главное лицо – пахарь, за которого выдана Электра; он рассказывает зрителям предысторию событий. Во второй части главное лицо – Электра: к ней приходит неузнанный Орест с вестью, что брат ее жив и готов к мести. В третьей части главный – старик, когда-то спасший маленького Ореста; теперь он узнает Ореста по детскому шраму на лбу, и после общей радости все трое сочиняют план действий. В четвертой части главный – Эгисф: на сцене он не появляется, но вестник подробно рассказывает, как его убил Орест. В пятой части, самой длинной, главная – Клитемнестра; ее вызывает Электра будто бы для помощи после (мнимых) родов, они ведут спор, а потом Орест за сценой убивает мать. После общего плача следует финал, шестая часть: «боги из машины», Диоскуры, братья убитой Клитемнестры, объясняют героям и зрителям, что должно случиться дальше. На Ореста нападут Керы (Эринии), богини мщения за мать; он убежит в Афины, там предстанет с Керами перед людским судом на Аресовом холме (ареопагом) и будет ими оправдан, вереница отмщений кончится. Друг его Пилад возьмет в жены Электру, а тела убитых будут погребены там-то и там-то.

Еврипид не первый разрабатывал сюжет «Электры»: им пользовались все три великих трагика, и каждый вносил свои подробности. Когда у Еврипида Электра говорит, что ни по пряди волос, ни по следу на кургане нельзя опознать человека (стк. 520 сл.), то это запоздалый спор с Эсхилом, именно по пряди и следу догадывалась о возвращении Ореста. Новых мотивов у Еврипида было три. Во-первых, фигура пахаря, за которого унизительно выдана Электра: обычно считалось, что она оставалась в девицах. Во-вторых, Орест убивает Эгисфа, будучи принят им как гость гостеприимцем. В-третьих, Электра зазывает Клитемнестру на смерть, вызвав ее человеческую жалость мнимыми родами. От этого в зрителе сильнее сострадание и к Электре, и даже к злодеям Эгисфу и Клитемнестре; недаром Еврипида называли «трагичнейшим из трагиков». И, конечно, только Еврипиду принадлежит в конце (стк. 1233, 1290) упрек богу Фебу-Аполлону, который приказал Оресту мстить и тем толкнул его на столько мук: у Еврипида была прочная слава рационалиста-богохульника.

Мимоходом в трагедии коротко упоминаются и другие мифы. Например, в песне о походе на Трою назван миф о Персее, победителе чудовищной Горгоны, изображенной на Ахилловом щите (стк. 455 сл.). В песне о предках Агамемнона речь о том, как когда-то Фиест обольстил Атрееву жену и похитил его золотого ягненка, дававшего право на царство, но Атрей взмолился, чтобы в знак его правоты солнце в небе пошло вспять, и этим отстоял свою власть (стк. 695 сл.). А в финальной речи Диоскуров упомянут и древний миф о том, как бог Арес держал ответ перед земными судьями за убийство героя Галиррофия, и свежий миф о том, что Елена будто бы все время Троянской войны находилась не в Трое, а в Египте, где ее и нашел ее муж Менелай, брат Агамемнона. Кроме того, трагедия любит (особенно в песнях хора) перифрастические и синонимические выражения: Агамемнон – Атрид, Клитемнестра – Тиндарида, Аргос – инахийский край (по названию реки), в Микенах – киклоповы стены (по их строителям), Троя – Пергам, Илион, дарданский, фригийский, идейский, симоисский край, крылатый Пегас – «пиренский скакун», алфейские венки – венки Олимпийских игр близ города Писы, и т. п.

Читатель заметит некоторые особенности трагедии, связанные с устройством греческого театра. Действие идет непрерывно, потому что занавеса нет. Актеры одеты так, что им трудно двигаться, поэтому убийство, например, не разыгрывается на сцене, а предполагается за сценой, и о нем рассказывает вестник. Во временной труппе – не больше трех актеров, поэтому сцены построены так, чтобы первый мог играть Электру, второй – Ореста, а третий – попеременно и пахаря, и старика, и вестника, и Клитемнестру, и Диоскуров. Перед появлением каждого нового лица непременно говорится «вот идет такой-то», чтобы зритель не запутался. Чтобы расчленить события песнями, на сцене все время находится хор (подруги Электры): в стк. 270 сам поэт обыгрывает эту условность. Песни хора написаны строфами (собственно «строфами», «антистрофами», «месодами» и «эподами»: на левом поле это помечено буквами с., а., м. и э.). А когда хор подает реплику в диалоге, то предполагается, что за хор говорит его запевала, «корифей». Бросается в глаза, как четко различаются монологи и диалоги, а в диалогах длинные реплики и короткие. Несколько раз диалог состоит из вереницы реплик по одной строке («стихомифия»). А в длинных речах обычно выделяются концовки: они содержат сентенцию, т. е. мысль, относящуюся не к данной ситуации, а к человеческой жизни вообще.

И последнее. Когда я брался за этот перевод, конечно, я не помышлял вступать в соперничество с Анненским. Его перевод, видимо, еще долго будет единственным русским Еврипидом. Я предлагаю не альтернативу, а корректив: если читатель сравнит хотя бы одну страницу в переводе Анненского и в этом и представит себе, что подлинный Еврипид находится посредине, то это, может быть, позволит ему лучше представлять себе ту настоящую греческую поэзию, которая лежит за русскими переводами.

ЕВРИПИД. ЭЛЕКТРА
Пахарь

П. О древний Аргос, инахийский край,

Откуда строй Аресовых судов

Царь Агамемнон вел на Илион,

И вновь куда приплыл он, сокрушив

5 Властителя дарданского, Приама,

В высокие святилища сложить

Безмерную от варваров добычу!

Там победив, здесь, в собственном дворце,

Коварством Клитемнестры он погиб

10 От рук Эгисфа, отпрыска Фиеста,

И уронил танталов древний скиптр;

И ныне здесь державствует Эгисф,

На ложе взяв царицу Тиндариду.

А как в дому отплывшего царя

15 Остались сын Орест и дочь Электра,

То сына старый царский дядька спас

От рук Эгисфовых, суливших смерть,

Укрыв к фокейцам, в Строфиев удел;

Электра же осталась во дворце,

20 И расцвела годами, и ее

Искали в жены лучшие мужья

Меж эллинов; но чтоб ни от кого

Не породить отмстителя Атриду,

Ее Эгисф не выдавал на брак;

25 А опасаясь, что и в терему

Ей будет тайный муж и знатный сын,

Уже и ей приготовлял он казнь, —

Но мать сурово вызволила дочь:

С ее обидой в ней мешался страх

30 Стать ненавистной через смерть детей.

И вот что изобрел тогда Эгисф:

Кто сына Агамемнона убьет,

Тому назначил он богатый дар,

Электру же он отдал в жены мне,

35 Микенских предков позднему потомку —

Да, род мой светел, не в чем упрекнуть,

Но дом мой скуден, а по нищете

И благородство ставится в ничто:

Кто с виду слаб, пред тем и страх слабей.

40 Будь у Электры именитый муж,

Он разбудил бы память об убитом,

И на Эгисфа грянула бы месть.

Но и Киприде ведомо, и мне —

Муж деву не сквернил, она чиста:

45 Мне стыд претит бесчестить дочь владык,

Взяв в жены ту, которой я не ровня;

И жаль Ореста, если, воротясь,

Он, мнимый родич в аргосском дому,

Увидит горький брак своей сестры.

А если кто мне скажет, что смешно

50 Взять и не трогать девушку, тот знай:

Дурною мерой мерит он добро

И, верно, сам под стать подобной мере.

Пахарь, Электра

Э. – Темная ночь, мать сонма светлых звезд,

55 Ты видишь ли кувшин над этим лбом,

С которым я схожу к речной струе

Не от нужды, а чтоб явить богам

Обиду мне от гордого Эгисфа,

И слышишь ли мой стон к отцу в эфир?

60 Меня из дому выбросила мать,

Всепогубляющая Тиндарида,

Родив детей от нового отца,

А нас с Орестом отлучив от рода.

П. – Ты, выросшая в неге, для чего

65 Томишь себя ненужным мне трудом?

Послушайся меня и отступись.

Э. – Ты добр ко мне, как боги лишь добры:

Ты пожалел меня в моей беде,

А это счастье – в горе обрести

70 Целителя, подобного тебе.

Но я должна с тобой нести свой груз,

Пока достанет сил моих. И так

Твои заботы в поле тяжелы —

75 Так будь хоть дом на мне. Придя домой,

Рад труженик, что дом благополучен.

П. – Что ж, коли так – источник недалек,

Ступай. А мне чуть свет вести быков

В поля, где просят борозды семян.

80 Не потрудясь, никто не проживет,

Хоть всех богов он призывай в молитвах.

Орест и Пилад

О. – Пилад! Ты мне единственный из всех

Надежный друг и преданный товарищ:

Один лишь ты остался тверд в любви,

85 Когда я претерпел, что претерпел,

Когда Эгисф и гибельная мать

Отца повергли моего. Теперь

По тайной воле бога я пришел,

Неведомый, воздать им смерть за смерть,

90 Но в эту ночь почтил курган отца

Слезою, и отрезал прядь волос,

И агнчей кровью пепел оросил,

Таясь от тех, кто ныне здесь царит.

А этот замысел крепя другим,

95 От города держусь я в стороне,

Чтобы уйти через рубеж, когда

Меня застигнут в поисках сестры:

Мне говорили, что она уже

Не в девушках, а замужем живет:

100 Она со мной мою разделит месть

И мне расскажет все, что нужно знать.

Но полно! Блещет светлый взгляд зари —

Пора свернуть с протоптанной тропы.

Дождемся встречных: выйдет ли мужик

105 Или рабыня, я ее спрошу,

Не в этих ли местах живет сестра.

Смотри, уже какая-то из слуг

Бредет сюда, речной студеный груз

На стриженой вздымая голове.

110 Засядем и расспросим, друг Пилад,

О том, зачем пришли мы в эту землю.

Электра

1с. Э. Крепче, крепче напор ноги:

     Некогда плакать!

     Горе мне, горе!

115      Дочь Агамемнона,

Рожденная Клитемнестрою,

Леденящей меж Тиндарид,

Убогая, в людях

Слыву я Электрой —

120 О, злые труды мои

И стылая жизнь!

     А ты – в могиле.

От меча жены и Эгисфа,

О мой родитель Агамемнон!

м. 125 Вновь вскинь стон —

Слезную оживи радость!

1а. Крепче, крепче напор ноги:

     Некогда плакать!

          Горе мое, горе!

130 Где дом, где город

Неволи бедного брата,

Несчастную в тереме

На злые муки

Бросившего сестру?

135 К страждущей – избавителем,

     О Зевс, Зевс,

Отчей крови заступником

Приди он в Аргос

Блуждающею своею стопою!

2с. 140 С темени прочь кувшин —

Стонами в ночь к отцу

     Проплачу

Скорбную надгробную песню!

     Отец подземный,

145 К тебе – стенанья,

     Которым вслед

     В кожу рвутся ногти,

     В волосы – пальцы

     О смерти твоей!

150 А! а! в стриженое темя!

     Как певчий лебедь

     Из струй влажных

     Милого отца кличет,

155 Сгинувшего в силке лживом,

     Так и я плачу

     О тебе, отрадный, —

2а. В последнюю сшедший купель,

На смертную восшедший постель, —

     Горе мое, горе!

160 В рушащемся ударе – горе!

Не повязями, не венками

Встретила жена мужа —

Мечом двуострым!

165 Бросив его на поруганье,

На лукавое взошла она ложе!

Электра, хор

3с. Х.  – Дочь Агамемнона!

Я спешу к твоей, Электра, хижине!

     К нам пришел, к нам пришел

170 Горный ходок, выпоен молоком,

    С вестью,

     Что в Аргосе праздник

     Через два дня в третий,

     И все девицы

Сходятся к мощной Гере!

м. Э.  – Не ликует сердце мое

175 Ни о блеске одежд,

     Ни о золоте ожерелий;

     В хоровом кругу

     Меж аргосских невест

     Не завьются гулкие ноги,

180 Слезами пляшу, о слезах дышу

     Денно и нощно:

     Волосы грязны,

     Платье рвано —

185 Это ли впору

     Дочери Агамемнона

     И Трое,

Не забывшей его оружий?

3а. Х.      – Могуча богиня;

190 А у нас для тебя есть и платье тканое,

     И утешное золото!

     Слезами ли без богов

     Одолеть тебе врагов?

     Не стоном,

195 А набожною мольбой

     Вернешь ты светлые дни,

     Подруга!

Э.  – Не слышит бог

     Ни криков моих,

     Ни крови отца —

200 Горе убитому,

Горе бродящему

     В чужой земле

     По рабской тропе

Отпрыску такого родителя!

205 А мне – томиться

     В дому рукодельца,

     В каменных предгорьях,

Изгнаннице отеческих сеней,

     Меж тем как мать

210 С новым мужем делит ложе убийства!

Х. – Недаром, знать, Елена ей сестра —

Вина всех бед для вас и всей Эллады.

Электра, Орест

Э. – Беда, подруги! Некогда рыдать:

Два чужеземца были здесь в ночи

215 И из засады вышли на меня.

Бегите прочь, а я укроюсь в дом:

Спасайте, ноги, от злодейских рук!

О. – Помедли, бедная: не бойся нас.

Э. – Феб Аполлон! не дай мне умереть!

О. 220 – Ты не умрешь: умрут мои враги.

Э. – Не смей меня касаться: руки прочь!

О. – По праву я хочу тебя обнять.

Э. – С мечом в руках зачем ты здесь стерег?

О. – Остановись, и ты узнаешь все.

Э. 225 – Стою и повинуюсь: ты сильней.

О. – Меня к тебе гонцом прислал твой брат.

Э. – О милый странник! Жив он или мертв?

О. – Утешу сразу: брат твой жив и здрав.

Э. – Век счастлив будь за то, что ты сказал!

О. 230 – Обоим нам отрада эта весть.

Э. – Где бедствует он в бедственном пути?

О. – Томясь в уставах разных городов.

Э. – Хватает ли насущного ему?

О. – Он сыт, но слаб: на то он и беглец.

Э. 235 – Какую весть ты от него принес?

О. – Узнать, как ты живешь в твоей беде.

Э. – Иссохнувши всем телом: видишь сам.

О. – Истаявши от горя: слезный вид!

Э. – Ножом остригши кудри с головы.

О. 240 – От горя ли о брате и отце?

Э. – О, не они ли мне дороже всех?

О. – Но и не ты ли всех дороже брату?

Э. – Он издали мне друг, а не вблизи.

О. – Зачем сама живешь в такой дали?

Э. 245 – Затем, что смертный брак меня сковал.

О. – О бедный брат твой! муж твой из Микен?

Э. – Не тот, кому сулил меня отец.

О. – Скажи, и все я брату передам.

Э. – Вот дом, где я тоскую без него.

О. 250 – Батрак или пастух в таком жилец?

Э. – Он беден, но хорош ко мне и добр.

О. – Но в чем же доброта его к тебе?

Э. – Он не касался ложа моего.

О. – Гнушаясь или чистый дав зарок?

Э. 255 – Он оскорблять не хочет род жены.

О. – Ужель ему такой не в радость брак?

Э. – Без права выдал выдавший меня.

О. – Боится муж, что отомстит Орест?

Э. – Да: потому что сам он духом здрав.

О. 260 – Впрямь, муж твой добр и будет награжден.

Э. – …Когда вернется тот, кого здесь нет.

О. – А матери твоей тебя не жаль?

Э. – Жене дороже муж, а не дитя.

О. – За что же так казнит тебя Эгисф?

Э. 265 – Убогих он желает нам детей.

О. – Чтобы они не в силах были мстить?

Э. – О, будь ему по умыслу и мзда!

О. – Он знает ли, что дева ты досель?

Э. – Нет: мы о том молчали и молчим.

О. 270 – А слышащие нас тебе верны?

Э. – Да: наших слов они не разгласят.

О. – Скажи: что может сделать здесь Орест?

Э. – Стыдись вопроса! Не настал ли час?

О. – Но как ему убить убийц отца?

Э. 275 – Дерзнув на то, на что дерзнули те.

О. – И ты с ним руку занесешь на мать?

Э. – И тот топор, что был в ее руке!

О. – Сказать ли так Оресту? Ты тверда?

Э. – Кровь матери пролью – и пусть умру!

О. 280 – О, если б это слышал здесь Орест!

Э. – Будь он и здесь – его мне не узнать.

О. – Конечно: ведь расстались вы детьми.

Э. – Его узнать бы мог один мой друг.

О. – Не тот ли, что его от смерти спас?

Э. 285 – Да, старый дядька моего отца.

О. – А твой отец хотя бы погребен?

Э. – Ни да, ни нет: в гробу, но не в дому.

О. – Увы, что слышу? Таковы сердца:

Нам гложет душу и чужая боль.

290 Но говори, и брату отнесу

Я скорбный твой, но нужный твой рассказ.

Сочувствие живет не в тех, кто груб,

А в тех, кто мудр, и часто мудрецу

Бывает в тягость слишком тонкий ум.

Х. 295 – Об этом же и я тебя прошу.

Здесь, вдалеке от всех аргосских бед,

Я их не знала, а хочу узнать.

Э. – Тогда скажу; не скрою от друзей

Моей и отчей горестной судьбы.

300 Ты, чужеземец, вызвал эту речь —

Скажи Оресту обо мне и нем!

Скажи, в каком я рубище хожу,

В какую хижину, в какую грязь

Я выброшена из палат царей,

305 Как этими руками на станке

Тку плащ себе, чтоб голой не ходить,

Как воду в дом ношу я из реки,

Как нет мне празднеств, хороводов, жертв,

Как стыдно мне, девице, между жен,

310 Как горько мне, что Кастор, ныне – бог,

Когда-то был мне родич и жених;

А мать моя воссела на престол,

Фригийскими добычами красна,

И азиатки, пленницы отца,

315 В индейских тканях, в пряжках золотых

Стоят вокруг, а сень еще черна

От крови отчей, и проливший кровь

На колеснице павшего стоит

И оскверняет чванною рукой

320 Жезл, предводивший эллинскую рать.

Гроб Агамемнона никем не чтим

Ни веткой мирта, ни струей вина,

Ни блеском дара над золой костра;

А ставший мужем матери моей,

325 Пьянея в блеске, топчет этот прах,

В надгробный столб дробящим камнем бьет

И наглым словом оскорбляет нас:

«Где ваш Орест? Достойно ли блюдет

Он отчий гроб?» А брата здесь и нет!

330 Так передай же брату моему:

Моею речью все его зовут:

Ладони, губы, сдавленная грудь,

Лоб стриженный сестры, и сам отец!

Для сына Агамемнона позор

335 Не выйти одному на одного:

Он юн и сын того, кто взял Пергам.

Электра, Орест, пахарь

Х. – Но вот я вижу: твой, царевна, муж

Окончил труд и движется домой.

П. – Как? Чужеземцы у моих дверей?

340 Зачем они пришли в убогий дом?

Не я ли вдруг им нужен? Для жены

Нестаточно с юнцами говорить.

Э. – О, друг, не думай дурно обо мне!

Сейчас ты все узнаешь сам: они

345 Гонцами от Ореста к нам пришли.

Простите, гости, нам крутую речь.

П. – Как? жив Орест и видит божий свет?

Э. – Они сказали: жив; я верю им.

П. – И помнит об отце и о тебе?

Э. 350 – Надеюсь – да; но он беглец и слаб.

П. – Какую весть передает Орест?

Э. – Он их послал узнать, как мы живем.

П. – Всю видели, всю слышали беду?

Э. – Все знают: я не скрыла ничего.

П. 355 – Зачем же не впустила ты их в дом?

Войдите, гости! За благую весть

Хозяин вам отплатит, чем богат.

Несите, слуги, вещи в дом! А вы,

Пришедшие от друга как друзья,

360 Не спорьте: хоть достаток мой и мал,

Но нет порока на моей душе.

О. – Скажи, не скрой: не тот ли это муж,

Кто в честь Ореста бережет тебя?

Э. – Да, муж-хранитель страждущей жены.

О. – Ах!

365 Не распознать, кто плох и кто хорош:

Добро и зло сплелись в роду людском.

Бывает низок сын больших отцов

И благороден сын убогих. Сам

Я видел дух голодный в богаче,

370 А в бедняке – возвышенную мысль.

Как различить, как оценить людей?

Богатством? Этот признак лишь собьет.

Так бедностью? Но в ней своя беда —

Нужда толкает смертных на порок.

375 По доблести в бою? Но не копье

Свидетель о достоинствах души.

О нет, вернее вовсе не гадать!

Вот человек: он меж аргивян мал,

Его не виден и не славен дом,

380 Он из толпы, но он один хорош.

Вы, ложным видом сбитые с пути,

Учитесь: благородство там лишь, где

Нрав и обычай говорят о нем.

Такие крепко держат дом и град;

385 А те, в ком плоть сильна, а духу нет,

Как статуи, стоят лишь для красы,

Кто слаб, кто нет – у всех одно копье,

А дар и сила духа – не у всех.

Скажу я так: будь здесь или не здесь

390 Сын Агамемнона, пославший нас, —

Его достоин этот дом. Войдем;

И вы за нами, слуги. Мне милей

Приязненный бедняк, чем злой богач.

Я рад тому, как принял нас твой муж;

395 Но больше был бы рад, когда бы твой

Счастливый брат нас ввел в счастливый дом.

Быть может, так и будет? Феб не лжив,

Людские же гадания – ничто.

Х. – Теперь, царевна, мне, как никогда,

400 Отрада греет сердце. Неужель

Шагнет к добру неспешная судьба?

Э. – Зачем, несчастный, ты в убогий дом

Знатней себя зовешь к себе гостей?

П. – Затем, что если впрямь они знатны,

405 То бедность за обиду не почтут.

Э. – Для бедности не впору так судить.

Ступай же к дядьке моего отца —

Туда, где на Танайском берегу

Меж Аргосом и Спартою теперь

410 Он, изгнанный старик, пасет овец,

И попроси, чтоб из своих он средств

Принес нам угощенье для гостей.

Он будет сам благодарить богов,

Что тот, кого он спас, доселе жив.

415 А из дворца я помощи не жду:

Беда, коли узнает наша мать,

Несчастная, что сын ее – в живых.

П. – Иду и передам твои слова.

А ты сама ступай скорее в дом

420 И приготовь, что есть. Когда жена

Усердна, то и стол ее не пуст.

У нас еще достаточно добра,

Чтоб на день прокормить таких гостей.

Да, вот когда и я готов сказать,

425 Что деньги – сила: одарить друзей

Или расходом одолеть болезнь —

Вот польза их; но на поденный корм

В них нужды нет: и бедный, и богач

430 Одной и той же сытостью живет.

Хор

1с.  – Славные корабли,

Несчетными веслами выгребшие на Трою,

Выводя с собой хор Нереид,

Где под флейту плясал дельфин,

435 Огибая синие ваши бивни, —

Вы несли Фетидина сына,

Легконогого на бегу Ахилла,

За Атридом

К Симоисскому прибрежью Трои!

1а. 440 Нереиды,

Евбейские покидая угодья,

Золотой несли ему вслед Гефестов труд —

Щит и броню; а искали они героя

И на Пелионе,

445 И в дозоре нимф на дубравной Оссе,

Где конный его родитель

Выпестовал светоч Эллады

Для Атридов —

Легконогого морского сына Фетиды!

2с. 450 От приплывших из Троады в нашу Навплию

Слышали мы:

На щите твоем славном, сын Фетиды,

По кругу, на страх фригийцам,

Резаны знаки:

455 Огибая срединный горб,

Персей, над зыбью

Окрылив подошвы,

Отсеченный держит образ Горгоны,

460 А при нем – Гермес, гонец богов, сын ловчей Майи.

2а. В середине щита пылает огненный

Солнечный круг,

Крылоногими устремляемый конями

465 В эфирные сонмы Плеяд и Гиад,

Отвращающих очи Приамиду;

А на шлеме в выпуклом золоте

Вещие сфинксы

Когтят добычу;

470 А на панцире огнедышащая львица

Мчится когтем вслед пиренскому скакуну;

А на древке, несущем смерть,

В черной пыли рвутся четверо коней. —

475 И таких вождя копьеносцев,

     Зло помыслив,

Умертвила ты, неверная Тиндарида!

     Но знаю: вышние боги

     Бросят и тебя в гибель,

480 И под смертным горлом

Кровь мне сверкнет из-под железа!

Старик, Электра

С. – Где, где моя хозяйка молодая,

Дочь царская, питомица моя?

Ах, крут ведет подъем к ее жилью

485 Стопам морщинистого старика!

Но ради тех, кто любит нас, не жаль

Ни дрожи ног, ни сгорбленной спины.

О дочь моя, ты вышла на порог,

А я тебе несу из наших стад

490 Ягненка-сосунка из-под овцы,

Сыр из корзин, плетеные венки

И старый дар Лиэевой лозы,

Который скуден, но душист, и всласть

Прибавит вкуса слабому питью.

495 Пусть это подадут твоим гостям;

А я овчиной этого плаща

Утру сначала слезы на глазах.

Э. – Откуда слезы, добрый мой старик?

Мою ли вновь припомнил ты беду,

500 Ореста ли изгнанника печаль

Или отца, которого ты сам

Взрастил не в прок ни ближним, ни себе?

С. – Не в прок; но вот причина этих слез.

Я шел дорогой, где курган царя,

505 И, одинокий, пал пред ним в слезах,

И развязал суму, что нес гостям,

И с возлияньем возложил венок,

Как вдруг увидел: на кургане кровь,

И мертвый черный жертвенный баран,

510 И пряди русых срезанных волос.

И я подумал: кто посмел почтить

Гробницу? Вряд ли кто из аргивян;

Так уж не твой ли, о царевна, брат

Пришел тайком на скорбный прах отца?

515 Взгляни на прядь и приложи к своим:

У срезанных волос не тот же ль цвет?

А ведь обычно схожи видом те,

В чьих жилах кровь от одного отца.

Э. – Ты неразумно, старец, говоришь:

520 Мой брат не трус, Эгисф ему не в страх,

Ему ль таиться в отческой земле?

И меж волос ведь пряди прядям рознь,

Когда одну питала пыль палестр,

Другую – женский гребень. А потом,

525 Нередко неотличен цвет кудрей

И там, где нет меж стригшихся родства.

С. – Там, верно, есть следы: примерься к ним

И посмотри, не схожа ли ступня?

Э. – Следам ли быть на каменной земле?

530 Но если там и есть печать стопы,

То брат с сестрой на ней не совпадут —

Мужская больше девичьей нога.

С. – Но если бы твой брат сюда пришел,

Ты бы узнала ткань свою, покров,

535 В котором я его от смерти спас?

Э. – Ты знаешь: я была еще мала,

Лишаясь брата. Тканный на дитя,

Не надобен для юноши покров:

Одежды вместе с телом не растут.

540 Нет: это добрый странник срезал прядь

Или аргосец обманул надзор.

С. – Но где же гости? Я и сам хочу

Их увидать и расспросить о брате.

Э. – Они уже спешат к нам из дверей.

Старик, Электра, Орест

С. 545 – Да, вид их благороден; но душа

И в благородном может быть дурна.

И все же, чужестранцы, вам – привет!

О. – Как и тебе, старик. Скажи, Электра:

Какого друга перед нами тень?

Э. 550 – Он – раб, вскормивший моего отца.

О. – Как? Тот, кто вынес брата из беды?

Э. – Да: если он спасен, то спасший – вот.

О. – А!

Но почему он смотрит на меня,

Как будто я чеканом с кем-то схож?

Э. 555 – Быть может рад, что ты Оресту сверстник.

О. – И почему так топчется кругом?

Э. – Сама гляжу и удивляюсь, гость.

С. – О дочь моя, воздай хвалу богам!

Э. – За тех, кто здесь, или кого здесь нет?

С. 560 – За то, что драгоценнее всего.

Э. – Хвала богам! Но объяснись, старик.

С. – Взгляни: вот тот, кто всех тебе дороже.

Э. – Боюсь, старик, ты не в своем уме.

С. – Как не в своем уме? Да это – брат!

Э. 565 – Что ты сказал? Не смею повторить.

С. – Орест, сын Агамемнона, он – вот!

Э. – Какой примете верить я должна?

С. – Вот этот шрам над бровью – с тех времен,

Как маленьким ловил он лань царя.

Э. 570 – Не может быть! Да, вот – паденья след.

С. – И медлишь ты припасть к нему, любя?

Э. – О, нет, старик! Красноречив твой знак:

Сомнений в сердце нет. О, наконец

Я обняла тебя!

О.       – А я – тебя!

Э. – Не думав, не гадав!

О. 575       – Ни ты, ни я.

Э. – Ужели это ты?

О.       – Споборник твой,

Коль вытащу закинутую сеть.

И вытащу! Ложь правды не сильней —

Иначе кто бы веровал в богов?

Х. 580  – Ты пришел, пришел,

Ты факелом вскинулся над городом,

     Долгожданный день

Давнего скитальца из отчих мест!

     Это бог, бог

585 Вывел нам победу, подруга!

     Руки ввысь, клики ввысь,

     Громче богу молись,

     Чтобы брат вступил в град

     Счастливо, счастливо!

О. 590 – Да будет так. Отраден ваш привет,

А моему еще настанет срок.

Ты вовремя пришел, старик. Скажи:

Как отомстить убившему отца

И матери, делившей ложе зла?

595 Есть в Аргосе у нас еще друзья,

Или судьба лишила нас всего?

Кого мне встретить? Ночью или днем?

Как проложить мне путь к моим врагам?

С. – Дитя! У несчастливца нет друзей.

600 Легко ль найти такого, кто пойдет

Делить с тобой и радость и беду?

Пойми, услышав: за тобою нет

Ни дружбы, ни надежды на нее.

Теперь отбить ли град, вернуть ли дом, —

605 Твоя судьба крепка тобой одним.

О. – Как мне достичь того, что ты сказал?

С. – Убей Эгисфа, и с Эгисфом – мать.

О. – Я с этим и пришел сюда; но как?

С. – Не во дворце: там взять их мудрено.

О. 610 – Там всюду стража с копьями в руках?

С. – Да: там тебя боятся и не спят.

О. – Так что же ты советуешь, старик?

С. – Послушай: у меня явилась мысль.

О. – Благую мысль и я принять готов.

С. – Я шел сюда и видел я Эгисфа.

О. 615 – Я понял, что хотел сказать ты. Где?

С. – На конских пастбищах, невдалеке.

О. – Надежда есть! Но что же делал он?

С. – Готовил приношения для нимф.

О. 620 – Он ждет или дождался сыновей?

С. – Не знаю, но готов заклать тельца.

О. – Людей там много? иль одни рабы?

С. – Свободных – нет, невольников – толпа.

О. – Они меня узнают или нет?

С. 625 – Они тебя не видели, Орест.

О. – А если победим, они – за нас?

С. – Как все рабы; и это нам с руки.

О. – Но как же мне приблизиться к нему?

С. – Так, чтобы издали попасть на вид.

О. 630 – Вдоль пастбища пойду я по тропе.

С. – И сам он позовет тебя на пир.

О. – Дай бог, чтобы я был недобрый гость!

С. – О том, что делать дальше, думай сам.

О. – Ты хорошо сказал. Но где же мать?

С. 635 – Ждет в городе; но будет и она.

О. – А почему она не там, где муж?

С. – Таится, трепеща дурной молвы.

О. – Ее не любит, стало быть, народ.

С. – Ее нечестье ненавистно всем.

О. 640 – Но как убить и мужа и жену?

Э. – О матери оставь заботу мне!

О. – Я вижу, что удача к нам щедра.

Э. – А этот друг подмогой будет нам.

С. – Да будет так! Но в чем же твой расчет?

Э. 645 – Ты скажешь Клитемнестре от меня,

Что я ей внука родила и жду.

С. – Давно или недавно родила?

Э. – Сегодня – очищенье от родов.

С. 650 – Но разве это принесет ей смерть?

Э. – Она придет ослабнувшей помочь.

С. – Ты думаешь, ты так ей дорога?

Э. – Ей будет жаль, что в скудной доле внук.

С. – Пусть так. Но к цели речь свою направь!

Э. 655 – Она придет, и это ей конец.

С. – Так дай ей бог вступить на твой порог!

Э. – И станет он порогом гробовым.

С. – Дожить бы, увидать и умереть!

Э. – Ты прежде, старец, брата проводи.

С. 660 – Туда, где встал Эгисф у алтаря?

Э. – А после – с вестью к матери скорей.

С. – Все передам верней, чем ты сама.

Э. – А твой, Орест, единый долг – разить!

О. – Иду разить; пусть мне укажут путь!

С. 665 – Я быть твоим вожатаем готов.

О. – Ты, отчий Зевс, гроза моих врагов,

Сжалься над нами: жалок наш удел!

Э. – Сжалься над нами: от тебя наш род!

О. – Ты, Гера всех микенских алтарей,

Дай в правом деле правде победить!

Э. 670 – Дай правде стать возмездьем за отца!

О. – А ты, отец, подземный узник зла,

И ты, земля, к которой я припал,

Будь милым детям помощью, отец!

675 Приди с подземным полчищем бойцов,

Которые низвергли Илион,

И для которых нечестивец – враг!

Ты слышишь нас, погибший от жены?

Э. – Он слышит, знаю; но пора вперед!

680 И помни мой завет: Эгисфу – смерть!

Знай, если ты не выстоишь в борьбе,

То и меня не почитай в живых:

На жизнь мою готов двуострый меч,

С ним в хижине я буду ждать вестей,

685 И если радость долетит до нас,

То криком счастья огласится дом,

А если смерть – иным. Таков мой сказ.

О. – Я понял.

Э.  – Будь же настоящий муж!

А вы, подруги, шум его борьбы

690 Домчите до меня. Здесь, за стеной

Я буду сторожить с клинком в руке,

Чтоб недруг и в победе бы не смог

Натешиться глумленьем надо мной.

Хор

1с. В седой молве Аргосских гор

695 Жив слух:

Пан, блюститель стад,

Сладкую дышащий песнь

В слаженную славно свирель,

     От кроткой овцы

700 Златорунного вынес людям ягненка,

     И с каменных ступеней

     Вестник возвестил:

Все сюда, микенские граждане!

Вот оно – блаженству наших владык

705 Знамое знаменье!

И дворец царей взгремел хороводами.

1а. В золоте для жертв распахнулся храм,

По аргосским алтарям

     Взыграл огонь,

710 Звонкой отрадой зацвел

Стебель, служитель Муз,

     Распускаясь в песнь

Золотому агнцу Фиеста, —

     Ибо это он,

715 На тайный склонив союз

     Милую Атрееву жену,

Выкрал золотобокое чудо

     И крикнул в народ,

Что в дому своем пасет круторогое.

2с. Тогда, тогда

720 Заворотил Зевес

     Светлые тропы светил,

     И солнечные лучи,

     И белое лицо зари;

Тогда солнце занесло бич божьего огня

725 На закатные хребты,

Тогда хлынули тучи к Медведицам,

     И без вышнего дождя

Иссохли Аммоновы обитатели.

2а. Такова молва;

730 Только верить ли молве?

     Впрямь ли сбит с пути

     Златоезжий солнечный жар

     Ради смертных обид

На горе земнородному люду?

735 Страшные сказки

Сложены учить нас почитать богов, —

     И о них-то позабыв,

Мать общих детей, ты сгубила мужа!

Электра, вестник

Х. – Но чу!

740 Я слышу крик, подруги; или мне

Почудилось? Он как подземный гром!

Донес встающий ветер внятный звук.

Электра! Госпожа! Покинь свой дом!

Э. – Что, что, подруги? как свершился бой?

Х. 745 – Не знаем; но звучал нам смертный стон.

Э. – Звучал и мне: далекий, но звучал.

Х. – Аргивянин кричал или друзья?

Э. – Не знаю: вдалеке не различить.

Х. 750 – Ты мне вещаешь смерть – да будет смерть!

Э. – Помедли: не ясна еще судьба.

Х. – Ясна: мы все погибли! Где гонцы?

Э. – Придут: убить царя не легкий труд.

В. – С победой вас, о дочери Микен

755 И все друзья, – победа за Орестом!

Убийца Агамемнона Эгисф

Простерт во прахе. Чествуйте богов!

Э. – Но кто ты? Веры нет твоим словам.

В. – Служитель брата: посмотри, признай!

Э. 760 – О дорогой! испуг мне помешал

Узнать твое лицо. Да, это ты;

Так повтори: погиб злодей отца?

В. – Погиб; скажи, и снова повторю.

Х. – О весть, о бог, о Правды зрячий взор!

Э. 765 – Но как Орест нанес ему удар?

Скажи: я обо всем желаю знать.

В. – Когда мы вышли из твоих сеней,

То двинулись проезжей колеей

Туда, где именитый царь Микен

770 В своем саду над берегом ручья

Срезал цветущий мирт на свой венок.

Он крикнул нам: «О странники, привет!

Откуда вы, и кто вы, и куда?»

«Мы фессалийцы, – отвечал Орест, —

775 И к Зевсу в Пису с жертвою идем».

Эгисф, услыша это, молвил так:

«Останьтесь, гости, на моем пиру:

Я нынче нимфам приношу тельца;

Вы завтра утром снова троньтесь в путь,

780 А нынче дом мой ожидает вас».

И за руку берет нас, и ведет,

Не слушая отказов, за ограду.

Когда вошли мы в сени, он велит

Подать воды – омыть своих гостей,

785 Чтоб с чистыми руками им предстать

У алтаря. Орест ему в ответ:

«Мы только что омылись у ручья

И мы готовы к жертве, если царь

Сзывает к ней и граждан и гостей».

790 Эгисф не спорит. Царские рабы,

Хранительные копья отложив,

Хватаются за нужные дела:

Ведут тельца, несут в корзине нож,

Огонь разводят, ставят к очагу

795 Котлы из бронзы, – дом гремит, как гром.

Муж матери твоей, святым зерном

Алтарь осыпав, возглашает так:

«О нимфы скал, пусть не в последний раз

800 Мы с Тиндаридой жертвами вас чтим,

Себе на благо и врагам во зло!» —

То есть, тебе с Орестом. А Орест

Молился, но безгласно, об ином —

Об отчем доме. Взявши длинный нож,

Эгисф срезает тельчей шерсти клок,

Ее бросает в пламя алтаря

805 И вскинутого слугами тельца

Разит в затылок. А потом сказал:

«Две славы есть у фессалийских рук —

Уздать коней и свежевать быков;

810 Возьми же, странник, нож и докажи,

Что не напрасна эта похвала!»

Орест берет дорийский крепкий нож,

Расстегивает и роняет плащ,

Зовет Пилада к помощи, а слуг

815 Всех отстраняет, за ноги тельца

Берет, с размаху вспарывает жир

И, обнажив от шкуры торс быстрей,

Чем конник дважды огибает круг,

Вскрывает взгляду внутренность. Эгисф

820 Берет в ладони печень. Лопастей

В ней не было, а жила и пузырь

Срослись, суля смотрящему беду.

Царь помрачнел лицом. Тогда Орест:

«Чем ты смущен?» – «О странник, я боюсь

825 Засады у дверей. Мой злейший враг,

Сын Агамемнона, еще в живых».

Орест в ответ: «Ты царь, а он беглец:

Тебе ль бояться? Прикажи подать

Мне фтийский нож дорийского взамен —

830 Я вскрою грудь, и добрым станет мир!»

Он рубит. В руки внутренность схватив,

Эгисф над нею голову склонил.

Тогда Орест, привставши на носки,

Бьет в позвонок, дробит ему хребет,

835 Тот, рухнув, бьется телом вверх и вниз

И в корчах принимает злую смерть.

Рабы хватают копья и толпой

Бросаются на них двоих; но те

Стоят, бесстрашно выставив клинки.

840 Орест кричит напавшим: «Я не враг

Ни гражданам, ни челяди моей,

А эта смерть – лишь месть за смерть отца:

Не троньте нас, Атридовы рабы,

Я – злополучный ваш Орест!» И вот

845 Они сдержали копья, и один

Старик, давно служивший во дворце,

Его признал. Все в радости кричат

И возлагают на него венок.

Теперь и сам он шествует сюда

850 Явить, как лик Горгоны, труп Эгисфа,

Чья кровь была лихой лихвой за кровь.

Хор

– В пляс, в пляс —

     Как легкий олень

Ввысь, ввысь мечет блещущие ноги!

855 Алфейских венков

Краше, краше братняя победа!

     Пой, пой

Следу в лад победительную песню!

Э. – О день мой, о четвероконный блеск,

860 О прах, о ночь, мне застившая взгляд,

Как вольно я гляжу на белый свет

С тех пор, как пал Эгисф, злодей отца!

Пусть вынесут из горницы моей

Все, все, что красит гордое чело,

865 Чтоб увенчать победоносца брата!

Х. – Вознеси, вознеси красу

     Для его чела,

И я выпляшу пляс на радость Музам!

     Наши древние цари

870 Вновь взойдут над аргосскими землями,

     Правдою неправду поправ!

Сердцу в лад гряньте радостные клики!

Электра, Орест

Э. – Победный сын победного отца,

Перед которым рухнул Илион,

875 Прими, Орест, венок твоим кудрям!

Не в праздном беге ты его стяжал —

Ты поразил того, кто поразил

Отца и твоего и моего!

И ты, стоявший с ним плечом к плечу,

880 Сын набожного Строфия, Пилад,

Прими венок – вы бились наравне,

И будьте оба счастливы вовек!

О. – Сперва богам, подателям удач,

Хвала твоя, Электра, а потом —

885 И мне, кто служит богу и судьбе.

Не словом я, а делом победил,

И чтобы каждый видел, что Эгисф

Погиб, вот труп его передо мной:

Брось, если хочешь, хищному зверью

Или распни гвоздями на столбе

890 Стервятникам подоблачным на снедь:

Он был твой господин – теперь твой раб.

Э. – Робею, но хотела бы сказать…

О. – О чем? Бояться нечего – скажи!

Э. – Обиду мертвым вменят мне в вину.

О. 895 – Никто тебя не смеет упрекнуть.

Э. – Недобр наш город и готов к хуле.

О. – Скажи, о чем желаешь. Мы с тобой

Равны в непримиримой с ним вражде.

Э. 900 – Да будет так. С чего начну? чем кончу?

Как поведу перечисленье зол?

О, я встречала каждую зарю,

Лелея речь, которую швырну

Тебе в лицо, когда избуду страх!

905 Страх кончился; теперь, не жив, так мертв,

Ты выслушаешь все, что я скажу.

Ты погубил нас и осиротил,

Лишив невинных милого отца,

Ты гнусно взял на ложе нашу мать,

910 Убив вождя тех войск, где ты не шел;

Ты думал, в темной слепоте ума,

Что та, с кем осквернил ты отчий одр,

Не будет вероломна твоему?

О, нет: творивший блуд с чужой женой,

915 А после вставший с ней в невольный брак —

Несчастен, если верит, что она

Там не блюла стыда, а здесь блюдет.

Ты жил во зле, не замечая зла,

Затем, что знал – нечестен ваш союз,

920 И знала мать, что муж ее – злодей.

Два нечестивца под одной судьбой,

Ты – ей, она – бедой была тебе.

Ты слышал изо всех аргосских уст:

«Он – при жене, а не при нем жена!» —

925 А это стыд, когда жена берет

Над мужем верх, и это срам, когда

Детей, живущих при живом отце,

Не по отцу – по матери зовут:

Затем, что где жена знатней, чем муж,

930 Там счет идет по ней, не по нему.

Но хуже обманулся ты, решив,

Что станешь человеком, став богат:

Богатство в доме – мимолетный гость;

В природе наша сила, не в деньгах,

935 Она всегда при нас против всех бед,

А деньги, нажитые не путем,

Недолго поцветут и улетят.

О женщинах не стану говорить —

Мне, девушке, приличен лишь намек:

940 Ты вольничал, как царь в своем дому

И как красавец в красоте своей.

А мне в мужах милей не вид, а нрав:

Чтоб сыновьям их богом был Арес,

А не досужий хороводный круг.

945 Умри же, сам не ведая, за что,

Злодей, не помышлявший о расплате!

Кто сделал, не споткнувшись, первый шаг,

Тот не гордись, что Правду превозмог,

Пока не миновал ты смертной грани!

Х. 950 – Он делал зло и поплатился злом:

Великую имеет силу Правда.

О. – Да будет так. Рабы, внесите в дом

И в темном месте скройте мертвеца:

Пусть не увидит мать, пока жива.

Э. 955 – Остановись! изменим разговор.

О. – Что видишь ты? Подмогу из Микен?

Э. – Нет: мать, что родила меня на свет.

О. – Она сама идет к нам прямо в сеть.

Э. – На колеснице, в блещущем плаще!

О. 960 – Что делать? Как убить родную мать?

Э. – Едва увидел – и готов жалеть?

О. – Родившую, вскормившую – убить?

Э. – Да: как она убила нам отца.

О. – О Феб! ты неразумное вещал…

Э. 965 – Но если Феб безумен – кто же мудр?

О. – Безумен, кто велит зарезать мать.

Э. – Мстить за отца – какой же в этом грех?

О. – Мать умертвить – сквернейшая из скверн.

Э. – Бесчестен, кто не защитит отца.

О. 970 – Мать взыщет воздаяние за смерть.

Э. – А кто – за неотмщенного отца?

О. – Не дух ли мести в боге говорил?

Э. – С священного треножника? Не верю!

О. – А я не верю, что приказ тот благ.

Э. 975 – Поддавшись на дурное, станешь трус.

О. – Раскинуть перед нею ту же сеть?

Э. – Да, ту же сеть, в какую пал Эгисф.

О. – Иду. Ужасен долг, ужасен труд,

Но если боги так хотят – будь так.

980 О, горькая и сладкая борьба!

Хор

– Тиндарида, царица аргосской земли,

     Родная сестра

Двух славных юношей Зевса-отца,

Чей дом – в эфире меж огненных звезд,

985 Чей долг – в морских соленых валах

     Спасать пловцов, —

Привет! для нас ты подобна богам

По блеску богатств, по большой судьбе;

Спешим, спешим в уделе твоем

990 Тебе мы служить, царица.

Клитемнестра, Электра

К. – Фригиянки, сойдите с колесницы;

Подайте руку; я за вами вслед.

Из всех добыч, что блещут в честь богам,

Удел мой за погубленную дочь —

995 Рабыни эти из пергамских стен:

Непышный дар, но дому не в позор.

Э. – А я, изгнанница, а я, раба,

Сменивши отчий дом на жалкий кров,

Коснусь ли, мать, твоих блаженных рук?

К. 1000 – Рабыни мне помогут: не трудись.

Э. – Но почему? И я – в чужом плену,

И дом мой взят, и я взята на щит,

И тоже сиротею без отца.

К. – Отец твой злое мыслил против тех,

1005 Кто был ему всех лучше и родней.

Так говорю, хоть знаю и сама:

Когда худа о женщине молва,

То кажется недобр ее язык.

И зря: кто знает, в чем исток вражды,

1010 Тот прав, а кто не знает, пусть молчит.

Тиндар, Атриду дав меня женой,

Ни мне, ни детям не назначил смерть;

А он, Ахиллу высватавши дочь,

Увез ее к авлидским кораблям

1015 И там на Ифигению мою

Занес над белым горлом смертный серп.

Добро бы он, спасая от врага

И град, и дом, и остальных детей,

Убил одну во имя всех; но нет —

1020 За то, что у Елены низок нрав,

А муж был слаб неверную казнить,

Для них он погубил мое дитя.

Но я и эту вынести беду

Сумела бы, и муж остался б жив,

1025 Когда бы он не взял к себе на одр

Вещунью-деву, вестницу богов,

Двух пожелавши жен в одном дому.

Не спорю, неразумен женский род,

И если муж, неверный сделав шаг,

1030 Минует ложе брачное, тогда

Жене, как мужу, новый нужен друг.

Но муж, виновник, от упреков чист,

А нам грозит согласная хула.

Ведь будь похищен муж моей сестры,

1035 Царь Менелай, и чтоб его спасти,

Я на Ореста занесла бы нож, —

Отец стерпел бы? Мне была бы казнь —

Будь и ему за смерть моих детей!

И я казнила, а чтобы казнить,

1040 Я обратила путь к его врагам —

Кто из друзей бы встал со мной вдвоем?

Ответь же, если хочешь, и смелей:

Не справедливо ли погиб отец?

Э. – Ты правду говоришь, но в правде срам.

1045 Жена должна покорна быть во всем

Перед супругом, ежели умна;

А кто глупа, о той и речи нет.

Не забудь же, мать, что ты сама

Мне приказала говорить смелей!

К. 1050 – Так я сказала и не отрекусь.

Э. – Но, выслушав, не сделаешь ли зла?

К. – Нет: я к твоей душе пришла с добром.

Э. – Тогда начну, и вот с чего начну:

Дай бог тебе красивей быть душой!

1055 Лицо твое достойно всех похвал,

Как у сестры, но суетен ваш дух,

И Кастор вам не по заслугам брат.

Сестра твоя дала себя украсть,

А ты на мужа, лучшего меж всех,

1060 Напала, словно мстя ему за дочь;

Но я-то знаю, как никто другой:

Еще не ведав, что постигнет дочь,

Едва ты мужа проводила в путь,

Как ты уже у зеркала плела

1065 Прядь к русой пряди; мой же сказ – жена

Дурна, коль не для мужа хороша:

Зачем ей выставлять свою красу

Всем напоказ, как не замыслив зло?

Я знаю, ты меж эллинок одна

1070 Туманилась от эллинских побед

И радовалась вражеским, в мечте,

Что не вернется в дом к себе Атрид.

О, разве трудно верной быть женой,

Когда твой муж, избранник общих сил, —

1075 Заведомо не хуже, чем Эгисф,

Когда Елена тенью скверных дел

Лишь ярче славу делает твою,

И добродетель учится на зле?

Ты говоришь: он дочь твою убил.

1080 Но чем виновны брат мой или я?

Зачем, убив отца, ты отчий дом

Не уступила детям, а взяла

Корыстного наложника в мужья?

Зачем не он в изгнании, а сын?

1085 Зачем не он казнен, а я казнюсь,

И вдвое злейшей казнью, чем сестра?

О, если смерть – возмездие за смерть,

То я и брат должны тебя убить,

И правда – с нами, как была с тобой!

1090 Нет: глуп, кто ради чести и богатств

Берет дурную за себя жену —

Простым, но чистым браком крепче дом.

Х. – Что правит браком? Случай: одному

Хорошая жена, другому – нет.

К. 1095 – Дитя! ты рождена любить отца.

Так водится на свете: для одних

Дороже мать, а для других – отец.

Я не сержусь. Не в радость мне самой

Все, с чем пришлось мне встретиться в пути.

1100 Но ты, дитя, ты, только что родив, —

И не омыта, не облачена?

Увы! несчастной волею моей

Ввела я мужа в слишком сильный гнев.

Э. – К чему стенать? В стенаньях проку нет.

1105 Отец мой мертв; но почему досель

Ты терпишь, что в изгнании Орест?

К. – Боюсь не за него, а за себя:

Он гневен, говорят, за смерть отца.

Э. – Зачем ты терпишь, что жесток твой муж?

К. 1110 – Крут нрав его; и ты ведь такова.

Э. – Боль жжет меня; но я сменю свой гнев.

К. – Тогда к тебе смягчится и Эгисф.

Э. – Он слишком горд, что захватил мой дом.

К. – Теперь сама ты разжигаешь брань?

Э. 1115 – Молчу: каков Эгисф – таков мой страх.

К. – Оставим спор. Зачем меня звала?

Э. – Ты знаешь, мать: я нынче родила,

И время жертвам о десятом дне,

А я не знаю чина: услужи

Неопытной, родящей в первый раз.

К. 1120 – Обряд вершит помогшая родить.

Э. – Я родила без помощи, одна.

К. – Неужто без соседей этот дом?

Э. – Кому желанны нищие друзья?

К. 1125 – Иду. Да будет свят урочный срок.

А совершивши жертву за тебя,

Я выйду в поле, где сейчас мой муж

Справляет службу нимфам. Вы, рабы,

Коням задайте корму; а когда

1130 Закончу я обряд, то будьте здесь:

Жена должна и мужу угодить.

Э. – Войди же в скудный дом. Не запятнай

Одежды сажей с закопченных стен.

Да, полной жертвой ты почтишь богов:

1135 Корзина здесь, отточен нож, и бык

Пал под ножом, и рядом рухнешь ты,

И в смерти будешь ты ему жена,

Как ты ему была при свете дня.

Вот дань моя тебе за жизнь отца!

Хор

с. 1140  – Казнь за казнь —

Перемен ветер над этим домом!

     Был час:

Пал мой царь над купелью,

     Восстенали стены,

Отгрянули каменные башни:

1145 «Жена, жена!

Погубила ты меня без жалости,

О десятом вернувшегося севе!»

Перебежчицу настигает Правда —

1150 Тщетную жену,

Нескорого сразившую супругу

     Меж киклоповых стен,

Сжав двуручьем точеную секиру.

     Несчастный муж,

1155 В несчастной жене нашедший гибель —

э. Грянувшей, как львица напав,

Как насельница горных дубрав!..

К. – О дети, ради богов, не троньте мать!

Х. – Ты слышишь? в доме кричат!

К.  – Смерть моя, смерть!

Х. 1160 – Так плачу я над павшей от детей своих:

Приходит час, и бог свой правит суд.

Жестокое мужу терпеть, бесчестное дело свершив,

     Жене – за мужа!

Орест, Электра

Х. – Но вот они выходят из дверей,

1165 Кровь матери на их руках свежа —

Победный знак за тот последний вскрик.

О, не было и нет на всей земле

Несчастней рода, чем Танталов род!

1с. О.  – Ты, земля,

Ты, всезрящий над смертными Зевс,

1170 Киньте взгляд на погибель и проклятие —

Два трупа в прахе от нашей руки,

Переплату мук моих!

Э. – Слезам о них нет меры, брат, и я – виной!

Злополучная,

1175 Шла в огонь я на мать, меня носившую!

Х. – Горе тебе, в страшной судьбе,

Страдная, безотрадная,

От родимой перетерпевшая крови,

За отцову смерть платясь перед Правдой!

1а. О.1180  – Феб, Феб,

Ты мне пропел месть,

Ты воочию свершил несказуемое,

Смертоносный брак

Из земли выкорчевав эллинской!

1185 А мне куда? Кто, чтящий богов,

Вскинет взор на убийцу матери?

Э. – А мне, увы? мне куда?

В какой край? в какой брак?

Какой муж

1190 Меня примет на радостное ложе?

Х. – Новый ветер

По-новому взвеял твои мысли!

Ныне ум твой благ, а было не так,

Когда в страшный удар

1195 Вздымала ты невольного брата!

2с. О.  – Видела ты, как распахнула она грудь

И швырнула в смертный прах

Тело, носившее меня,

И душа моя обессилела!

Х. 1200 – Знаю, знаю: ты шагнул в ужас,

Слезные услыхав стоны

Матери, тебя отстрадавшей!

2а. О.  – Руки протянув мне к подбородку,

Выкрикнув: «Молю, сын мой!..» —

1205 На щеках она моих повисла,

И из рук моих выпало железо!

Х. – Горе мое, горе! Как вынесли вы, глаза,

Смертные материнские вздохи?

3с. О. – Я накинул на очи плащ,

1210 Я вскинул над жертвой меч,

Я в шею ударил мать.

Э. – А я тебя выкликнула в бой,

Я с тобой твою сжимала рукоять.

Х. – Злейшую ты выполнила из бед.

3а. О.1215 – Накинь же на тело ткань,

Сень для ран

Породившей на себя же кончину!

Э. – Милая наша и немилая,

Вот тебе ткань…

Х. 1220 – Наших бедствий последняя грань.

Диоскуры, Орест, Электра

Х. – Ввысь очи, ввысь! над кровлей дворца

Какие нам демоны предстают

Или небесные божества?

Их путь – несмертный; зачем, зачем

1225 Они являются взорам?

Д. – Сын Агамемнона! услышь: к тебе

Речь держат братья матери твоей —

Я, Кастор, и близнец мой Полидевк.

Оставив бурям корабли в морях,

1230 Мы Аргосу предстали, видя смерть

Сестры моей и матери твоей.

Убийство – праведно, убийца – нет,

А Феб, а Феб… но он – мой царь; молчу:

Бог мудр, но он немудрое прорек,

1235 А наш удел – согласие. Сверши,

Что о тебе судили рок и Зевс.

Электру пусть возьмет женой Пилад;

А ты, Орест, покинь Аргосский край:

Здесь места нет для матереубийц.

1240 Богини Керы, зоркие, как псы,

Тебя погонят по тропе безумств,

Пока в Афинах ты не припадешь

К богине-деве и пока она,

Тебя щитом Горгоны оградив,

1245 Змеиным страхом ловчих не спугнет.

Там есть Аресов холм, где в оны дни

Был суд богов о крови пролитой,

Когда за обесчещенную дочь

Зарезал Галиррофия Арес —

1250 Того, кто был царю морскому сын;

И у бессмертных нет суда святей.

Туда твой путь, там лягут голоса

За жизнь твою и смерть твою равны,

И ты спасешься, ибо примет Феб

1255 Вину за то, что вел тебя на мать;

И с той поры останется закон,

Что равный голос означает жизнь.

А гнавшие богини скроют стыд

Под тем холмом в расщелинах земли,

1260 Став чтимым прорицалищем для всех.

Ты сам пойдешь к алфейским берегам,

Где ждут тебя ликейский храм и град,

Который будет зваться по тебе, —

Вот твой удел. Зарубленный Эгисф

1265 Аргивянами будет погребен;

А мать твою схоронит Менелай,

Из покоренной Трои возвратясь

С Еленою, которую найдет

В Протеевой египетской земле,

1270 А не в Пергаме, где вражду и смерть

Лишь призраком Елены сеял Зевс.

Твой друг Пилад, муж девственной жены,

К родной Фокиде обратит стопы,

А названного зятя твоего

1275 Возьмет с собою, щедро одарив.

Итак, Орест, за перешейный Истм

Спеши спастись к Кекропову холму,

Избудь свой рок за пролитую кровь

И, отрешась от мук, пребудь блажен.

Х. 1280 – О чада Зевса! А нам, а нам

Дозволено ль вторгнуться в вашу речь?

Д. – Дозволено: вас не пятнает кровь.

О.       – А я, Тиндариды, решусь ли сказать?

Д.       – Решись: убийству причиною – Феб,

1285 Вот слово мое.

Х. – Вы, двое богов, вы, братья сестры,

          Павшей под меч,

     Почему не отвратили вы Керу?

Д. – Неизбежность вершила ее судьбу

1290 И неладная весть из Фебовых уст.

Э. – А мне, а мне какой Аполлон

Назначил в удел убить мою мать?

Д. – Общему делу – общий удел:

     От одних отцов

1295 Одна обуяла вас злоба.

О. – Поздно мы свиделись, сестра, сестра,

И вновь я лишаюсь твоей любви —

Теряю тебя, потерян тобой!

Д. – У нее есть муж, у нее есть дом,

1300 И только Аргоса больше нет;

     О чем горевать?

О. – Горевать, лишаясь отчей земли, —

Какие стенания тяжелей?

Ведь и мне, и мне из родимых стен

1305 Идти предстать пред чужим судом

За убитую мать!

Д.       – Смелей, твой путь —

К святыне Паллады; умей терпеть.

Э. – Грудью на грудь прильни ко мне,

     Любимый брат:

1310 Разводит нас из отчих сеней

Смертным призраком наша мать.

О. – Обойми, сожми и заплачь, заплачь,

Как плачут, милого хороня!

Д. – Увы, увы! тяжелы и богам

1315 Слова твоих уст:

И нам и не нам в небесах врожденна

Тоска о страждущих смертных!

О.       – Не увидеть мне тебя!

Э.       – Не припасть к твоим очам!

О. 1320 – Последние слышу твои слова!

Э.       – Мой Аргос, прости!

     Простите, аргивянки-подруги!

О. – О, верная моя, и ты уже в путь?

Э. – Иду, и слезы висят в глазах!

О. 1325  – Прости, Пилад!

     Будь мужем моей Электре.

Д. – Да будет так; а ты поспеши

От гончих богинь в афинский предел:

Вот они, вот – по твоим пятам,

1330 Их руки – змеи, их кожа – как ночь,

Их пища – боль человеческих мук!

А нам – лететь по эфирным полям

Плечом к плечу в Сицилийский понт

Спасать суда в соленых валах;

1335 От нас нечестивец подмоги не жди —

Лишь тех, кто в жизни своей земной

Правду чтит и святыню чтит,

Вызволяем мы из невзгод и бед.

Никто не смей неправды желать,

1340 Никто не смей с преступником плыть, —

     Так, бог, говорю я смертным.

Х. – Прощайте и радуйтесь! О, кто мог

Радость знать, а беды не знать, —

Тот истинно ведал счастье.

ОБ ОДНОМ ЗАНИМАТЕЛЬНОМ ЖАНРЕ