Том 1. Греция — страница 119 из 132

1

Римский поэт I века нашей эры Федр и греческий поэт II века нашей эры Бабрий – два классика античной литературной басни. Собственно, к их именам сводится почти вся история античной басни как самостоятельного литературного жанра. Конечно, басня в древности существовала и до них, и после них; но до них она не имела законченного литературного оформления, а после них она оставалась достоянием их подражателей. В истории басенного жанра имена Федра и Бабрия стоят рядом: Федр был основоположником литературной басни в римской поэзии, Бабрий – в греческой. И в то же время во всей античности трудно найти двух других поэтов, которые бы столь отличались и по идейной направленности, и по содержанию, и по стилю своего творчества.

Чтобы это объяснить, нужно начать издалека.

Басня впервые появляется в Греции в VIII–VI веках до н. э. – за много веков до Федра и Бабрия. Это было бурное время ожесточенной общественной борьбы в греческих городах – борьбы, сокрушившей господство старой знати и положившей начало демократическому строю. Басня была оружием народа в этой борьбе против знати; иносказательность басенной формы позволяла пользоваться ею там, где прямой социальный протест был невозможен. Память об этом периоде истории басни навсегда сохранилась в народе. Именно к VI веку до н. э. предание относит жизнь легендарного родоначальника басни – Эзопа. Имя Эзопа навсегда закрепилось за басенным жанром: где мы говорим «басня», грек говорил «Эзопова басня».

Эти «Эзоповы басни» были еще всецело устным жанром. Твердо установившейся формы они не имели: каждый рассказывал их своими словами и на свой лад. Рассказывались они непременно по какому-нибудь конкретному поводу: только так они могли служить орудием общественной борьбы. Басня вплеталась в связную речь, служа доводом или пояснением, и форма изложения басни полностью определялась требованиями контекста. В таком виде басня переходит из устной речи и в первые произведения письменной литературы. Мы находим кстати рассказанные басни и в поэме Гесиода (VIII век), и в ямбах Архилоха (VII век), и в комедиях Аристофана, и в истории Геродота, и в философских выступлениях софистов и сократиков.

Текст дается по изданию: Гаспаров М. Л. Избранные труды. Т. 1. О поэтах. М., 1997. С. 268–290.

Этот расцвет устной басни был, однако, недолгим. Борьба между аристократией и демосом закончилась победой демоса, боевой пафос басенной морали потускнел, иносказательность стала ненужной. Философские течения V–IV веков принесли с собой новые идейные искания: доморощенный практицизм басенной мудрости не мог более никого удовлетворить. Басня не перестает существовать, но она меняет аудиторию. Из народного собрания она переходит в школу, вместо взрослых обращается к детям. И школа осталась основным питомником басни и в Греции, и в эллинистических государствах, и в Риме – вплоть до конца античности.

Здесь, в школе, для учебных нужд начинают составляться первые сборники басен. Самый ранний сборник, о котором мы имеем сведения, был составлен на рубеже IV и III веков Деметрием Фалерским – философом, оратором и политиком, имя которого мы встретим в одной из басен Федра. Школьные сборники представляли собой краткие прозаические записи басенных сюжетов и моралей, изложенные сухо и схематично. Самостоятельными литературными произведениями эти записи не считались, твердого текста не имели, и каждый переписчик перерабатывал их по своему вкусу. Такие сборники впоследствии получили распространение и за пределами школы, стали общедоступным народным чтением и после ряда переработок дошли до нас под условным заглавием «Басен Эзопа». При всей своей непритязательности школьные записи имели огромное значение для становления басенного жанра. Басня здесь впервые отделяется от контекста и выступает в свободном виде.

До создания басни как самостоятельного литературного жанра оставался только один шаг. Но этот шаг был трудным. По самой своей природе басня представляет собой сочетание двух элементов: развлекательного и поучительного, морали и повествования. Пока басня была средством общественной борьбы, основным в басне был ее социальный и моральный смысл; когда басня стала школьным упражнением, основным в басне стала манера изложения. А что должно оказаться основным в басне, когда она станет литературным произведением? Будет ли эта басня рассказом, дополненным моралью, или моралью, проиллюстрированной рассказом? Этот вопрос предстояло решить тому писателю, который первый взялся бы придать басне законченную литературную обработку и ввести басню в круг традиционных литературных жанров.

Такими писателями оказались Федр и Бабрий.

2

К сожалению, о жизни Федра и Бабрия мы знаем очень мало. Античные авторы молчат о них. Имя Федра мимоходом упоминает Марциал (III, 20, 5), имя Бабрия – Юлиан Отступник («Письма», 58 [59], 5); потом их обоих перечисляет среди своих предшественников баснописец конца IV века Авиан; вот и все. Поэтому все наши сведения о жизни Федра и Бабрия приходится извлекать из их же стихов.

Федр говорит о себе охотно, особенно в прологах и эпилогах своих книг; благодаря этому его биография известна нам хотя бы в общих чертах.

Федр жил в начале I века н. э. и был современником римских императоров Августа, Тиберия, Калигулы, Клавдия и Нерона. Он родился около 15 года до н. э. в македонской области Пиерии (III, пролог, 17), принадлежал к числу императорских рабов и затем был отпущен на волю Августом. «Федр, вольноотпущеник Августа» – назван он в заглавии басен. По-видимому, он с детства жил в Риме и получил римское образование. Во всяком случае, себя он считает римлянином, к грекам относится пренебрежительно (А, 28, 2–4) и пишет свои басни для того, чтобы Рим и в этой области поэзии мог соперничать с Грецией (II, эпилог, 8–9).

Вероятно, Федр начинает писать басни и издает две первые книги уже после смерти Августа. Затем он чем-то вызывает гнев всесильного Сеяна, временщика императора Тиберия; в этом – причина тех «бедствий», о которых глухо говорится в прологе к III книге (стк. 38–44), а может быть, уже в эпилоге II книги (стк. 18–19). При Эзопе, говорит Федр,

          …Угнетенность рабская,

Не смевшая сказать всего, что хочется,

Все чувства изливала в этих басенках,

Где были ей защитой смех и вымысел.

Я дальше этой тропки протоптал свой путь

И приумножил замыслы наследные,

Коснувшись кое в чем и бедствий собственных .

Вот если б не Сеян и обвинял меня,

И показания давал, и суд творил, —

Быть может, я б и примирился с карою,

И не смягчал бы скорбь такими средствами…

(III, пр., 33–44)

Что вменялось Федру в вину и какому он подвергся наказанию, мы не знаем. Стих 40 пролога к III книге «in calamitatem deligens quaedam meam» – может быть понят двояко: «Кое-что я выбрал <в своих дополнениях к Эзопу> себе же на беду» или «Кое-что я выбрал применительно к своей беде». Если принять первое толкование, то слова Федра следует отнести к каким-то басням двух первых книг, не понравившимся Сеяну (может быть, это I, 2; 15; 30: «Лягушки, просящие царя», «Осел и старик-пастух», «Лягушки в страхе перед дракою быков» – с их отчетливым политическим смыслом): они-то и могли быть причиной несчастий баснописца. Если же принять второе толкование, то слова Федра следует отнести к каким-то басням III книги, содержащим намеки на эти несчастья (может быть, это III, 2; 7; 12: «Барс и пастухи» – «Обиженные мстят своим обидчикам»; «Волк и собака» – «А мне свобода царской власти сладостней»; «Петух и жемчужина»– «Узнай о тебе умеющий ценить тебя – / Тотчас бы ты вернулась к блеску прежнему). В таком случае причина несчастий Федра остается неизвестной.

Сеян пал в 31 году, Тиберий умер в 37 году; около этого времени Федр пишет и издает III книгу басен с пространным прологом и эпилогом, обращенными к некоему Евтиху, которого он просит избавить его от последствий Сеянова приговора (III, эпилог, 22–23). По-видимому, просьбы достигли цели: больше Федр не упоминает о своем бедственном положении и жалуется только на происки литературных завистников (IV, 7; IV, 22; V, пролог). Однако печальный опыт не прошел даром: Федр продолжает искать покровительства влиятельных лиц и посвящает IV книгу Партикулону, а V книгу Филету. Обо всех этих людях мы ничего не знаем: судя по именам, они были вольноотпущенниками. Из басни V, 10, в которой Федр упоминает имя Филета, видно, что баснописец дожил до преклонных лет; однако точное время его смерти неизвестно. Так как одна из басен последней, пятой книги (V, 7, «Флейтист Принцепс») в эпоху Нерона (54–68 годы) должна была казаться явной насмешкой над сценическими выступлениями этого императора, то следует предположить, что эта книга была издана до 54 (самое большее – до 59) года или, напротив, уже после падения Нерона в 68 году.

Вот все, что мы знаем о Федре; это совсем немало, особенно по сравнению с той неизвестностью, которая окружает имя Бабрия. В противоположность Федру Бабрий нигде, за единственным исключением (в басне 57), не говорит о себе. Поэтому его биографии мы не знаем и лишь по косвенным признакам можем предположительно определить его происхождение, время и обстоятельства его жизни.

Имя поэта – Валерий Бабрий. Это имя – не греческое, а римское или, во всяком случае, италийское: род Валериев был одним из древнейших в Риме, а имена Бабриев не раз упоминаются в надписях Средней Италии. Поэт знаком с римскими обычаями и нравами; в его речи попадаются обороты, явно заимствованные из латинского языка; его метрика отличается некоторыми особенностями, не связанными с греческой стихотворной традицией, но легко объясняемыми метрикой латинских поэтов. Все это указывает на то, что Бабрий был римлянин, хотя и писал по-гречески.

Время жизни Бабрия – начало II века н. э. Отнести поэта к более ранней эпохе не позволяют черты его языка, общие с другими греческими писателями позднего времени – Лукианом, Алкифроном, эпиграмматистами и пр. Отнести же Бабрия к более поздней эпохе (как делали многие ученые XIX века) невозможно после того, как в 1914 году был опубликован египетский папирус, датируемый II веком н. э. и содержащий список нескольких басен Бабрия. Вероятно, Бабрий жил в самом начале II века и был современником императоров Нервы, Траяна и, может быть, Адриана.

Бабрий жил, по-видимому, в восточных провинциях Римской империи (скорее всего, в Сирии). На это указывают его слова (57, 12) о том, что он знаком по собственному опыту с нравами арабов (57, 11–12): «Вот почему арабы – испытал сам я!– / Все, как один, обманщики, лжецы, воры…» Об этом же свидетельствует то, что он в отличие от большинства античных писателей подчеркивает происхождение басни из стран Востока – Сирии и Ливии (во II прологе). Не случайно и то, что именно в Сирии были найдены восковые таблички III века с ученической записью нескольких басен Бабрия.

Первый пролог Бабрия обращен к некоему мальчику Бранху, второй – к «сыну царя Александра»; можно предположить, что Бранх и был сыном царя Александра, а Бабрий – судя по тону обращения – его учителем или наставником. Имя Александра было популярно на греческом Востоке, и его легко мог носить во II веке н. э. какой-нибудь сирийский или малоазиатский царек, подчиненный Риму. О положении Бабрия при его дворе мы опять-таки ничего не знаем: совершенно произвольны попытки автобиографически истолковать басни 74 («Человек, конь, бык и собака»: желчен старик, обиженный жизнью и людьми), 106 («Гостеприимный лев»: лиса-советница тревожится, что случайные гости в львином застолье получают куски лучше, чем она) и т. д.

Итак, Федр – грек, пишущий по-латыни, а Бабрий – римлянин, пишущий по-гречески. Уже эти скудные биографические данные указывают на глубокие различия между двумя баснописцами. Рассмотрение творчества обоих поэтов еще ярче раскрывает эту противоположность.

3

Сравним две басни, написанные Федром и Бабрием на один и тот же хорошо известный сюжет: «Лягушка и бык».

Федр I, 24:

     Бессильный гибнет, подражая сильному.

     Лягушка на лугу быка увидела

И, росту столь огромному завидуя,

Надула дряблую шкуру, а детей своих

Спросила: «Превзошла ль быка я тучностью?»

Те говорят, что нет. Сильней напыжилась

Всем животом, и прежний задает вопрос

О том, кто больше. «Бык»,– они ответили.

Тогда еще сильнее, возмущенная,

Хотела вздуться, но упала, лопнувши.


Бабрий, 28:

     Однажды бык, придя на водопой к пруду,

Своим копытом раздавил сынка жабы.

Вернувшись из отлучки, жаба-мать деток

Спросила, где их брат. «Ах, он лежит мертвый:

Огромный толстый зверь на четырех лапах

Ступил и раздавил его». Раздув брюхо,

Спросила мать, такого ли был зверь роста?

Но те в ответ: «Не надо, не трудись лучше:

Поверь, что ты скорее пополам лопнешь,

Чем сможешь уподобиться тому зверю».

Обе басни одинаково кратки. Но Федр начинает свою басню в упор, а Бабрий – издалека. Изложение Федра – повествовательное, прямолинейное, четко расчлененное; изложение Бабрия – наполовину диалогическое, естественное и гибкое. Тон Федра – рассудочный («…и, росту столь огромному завидуя…»); тон Бабрия – наивно-живописный («огромный толстый зверь на четырех лапах…»). У Федра поведение лягушки нелепо с самого начала; у Бабрия оно заботливо мотивировано всей первой половиной басни. У Федра басня кончается логически – гибелью лягушки; Бабрий же, исчерпав художественные возможности сюжета, ограничивается лишь намеком на этот исход. Басня Федра проще, басня Бабрия богаче. Конечно, нельзя все подробности, вносимые Бабрием, приписывать только ему: излагаемая им завязка была уже в басне Эзопа, послужившей образцом для обоих поэтов. Но от этого образца каждый берет то, что ближе его таланту.

Вот другой пример – басня о пастухе, сломавшем рог козе:

Федр, А, 22:

     Пастух, козе дубинкой обломавши рог,

Просил не выдавать его хозяину.

«Смолчу, хотя поступок твой и мерзостен;

Но сами вопиют его последствия».


Бабрий, 3:

Пастух в загон однажды козье вел стадо

(Одни охотно шли, других он гнал силой).

И вот одной козе, что забрела в яму

И там щипала клевер и траву козью,

Сломал он рог, швырнув издалека камнем,

И просит: «Козочка, ведь мы в одном рабстве —

Так ты уж хоть во имя бога рощ, Пана,

Хозяину меня не выдавай: право,

Я вовсе не хотел в тебя попасть камнем».

Коза в ответ: «Но как такое скрыть дело?

Пусть я смолчу, но сам красноречив рог мой».

У Эзопа (в поздней, сокращенной редакции, дошедшей до нас) эта басня читается так (№ 317): «Отставшую от стада козу пастух пробовал пригнать к остальным; ничего не добившись криком и свистом, он запустил в нее камнем, но сломал ей рог и просил не выдавать его хозяину. „Глупый ты пастух, – сказала коза, – ведь даже если я смолчу, рог мой будет вопиять“». Федр сокращает басню Эзопа еще больше, чем это сделано в приведенном позднем сокращении; он отбрасывает всю завязку и прямо начинает: «Пастух, козе дубинкой обломавши рог…». Бабрий, напротив, не сокращает, а распространяет басню; упоминает, где и какие травки щипала отставшая коза, вводит трогательные слова пастуха, умоляющего козу не выдавать его («Ах, козочка, ведь мы с тобой в одном рабстве!…»). Результат – тот же: у Федра получается краткий и ясный отчет о событии, у Бабрия – живая, выразительная сценка.

Вот третий пример – басня о свадьбе Солнца:

Федр, 1, 6:

     Соседа-вора видя свадьбу пышную,

Эзоп немедля принялся рассказывать:

     Однажды Солнце взять жену задумало,

На что лягушки крик до неба подняли.

Спросил Юпитер, гамом потревоженный,

В чем дело? Молвят жители болотные:

«Оно и в одиночку сушит заводи,

Нас заставляя гибнуть на сухих местах;

Что ж будет, если оно еще детей родит?»


Бабрий, 24:

     Справляло Солнце в жаркий летний день свадьбу,

Веселый это был для всей земли праздник.

В пруду лягушки тоже завели пляску,

Но их такою речью уняла жаба:

«Не песни бы нам петь, а проливать слезы:

И в одиночку Солнце нам пруды сушит,

Так что же с нами станется, когда в браке

Оно родит подобного себе сына?»

Здесь эзоповский образец не сохранился. Но отношение между версиями Федра и Бабрия – прежнее. Федр ограничивается минимумом необходимых мотивов: свадьба Солнца, жалоба лягушек. Бабрий вводит оживляющие действие подробности: всеобщий праздник, преждевременное ликование лягушек, вразумляющая отповедь жабы.

Можно привести и другие примеры различной трактовки двумя баснописцами одних и тех же сюжетов; и все они подтвердят уже отмеченные особенности. Федр и Бабрий исходят из одного и того же принципа античной поэтики – принципа краткости (brevitas): недаром Федр не раз с гордостью говорит о краткости своих басен (II, пролог, 12; III, 40, 59–60; III, эпилог, 8; IV, эпилог, 7). Но этот принцип они понимают по-разному. Федр в погоне за краткостью отбрасывает второстепенные мотивы, сохраняя лишь ядро сюжета; Бабрий не жертвует ничем, но сокращает все мотивы, сжимая их до намеков. Стиль Федра – схематичный, сухой, рассудочный; стиль Бабрия – естественный, обстоятельный, живописный. Эти черты заметны не только в общем строении их басен, но и в трактовке отдельных мотивов.

Стремясь к живости и естественности изображаемых картин, Бабрий заботится о мотивировке даже таких подробностей, которые Федром оставляются без внимания в ряду прочих басенных условностей. Так, Федр в басне о мышах и ласках (IV, 6) сообщает, что мышиные вожди привязали себе рога к головам, но не задумывается, что это были за рога и откуда они взялись; а Бабрий, обрабатывая тот же сюжет (басня 31), не забывает сказать, что это были прутья, вырванные из плетня. Так, ни в одном из вариантов Эзоповой басни о споре дуба с тростником не возникает вопрос, почему, собственно, дубу пришла странная мысль тягаться с тростником силою; а Бабрий (басня 36), изображая вырванный бурею дуб плывущим по пенной реке, отлично подготавливает встречу этих несхожих растений. Так, Федр (I, 3), рассказывая о галке в чужих перьях, не объясняет, откуда галка набрала эти перья; а Бабрий (басня 72) пользуется этим, чтобы дать красивое описание ручейка, возле которого птицы прихорашивались перед состязанием в красоте: тут-то и подбирала галка чужие перья.

Заботясь о связности мотивов, Бабрий заботится и об их правдоподобии; Федр к этому вовсе равнодушен. У Эзопа и Федра (I, 4) собака видит свое отражение в воде, по которой она плывет, хотя это физически невозможно; Бабрий обращает на это внимание (басня 79), и у него собака не переплывает реку, а бежит по ее берегу. Федр (I, 5) заставляет травоядных корову,овцу и козу вместе со львом охотиться на оленя; а Бабрий старательно заменяет в басне 97 эзоповский мотив угощения мотивом жертвоприношения, чтобы не заставлять льва предлагать быку на обед мясо. В другом месте Федр без колебаний дает льву в товарищи по охоте осла (I, 11); Бабрий же для такого сообщества приискивает особую мотивировку (басня 67): «лев был сильнее, а осел быстрей бегал».

Слог обоих поэтов соответствует общим особенностям их стиля. Федр пишет длинными, сложными, педантически правильно построенными предложениями, которые кажутся перенесенными в стих из прозы. Все содержание уже упоминавшейся басни IV, 6 о мышах и ласках (10 стихов!) он умещает в двух пространных фразах. У Бабрия, напротив, фразы короткие и простые, естественно следующие друг за другом. Там, где Федр написал бы: «Лев встретил лису, которая сказала ему…», Бабрий напишет: «Лев встретил лису, и лиса сказала ему…» Федр любит отвлеченные выражения: вместо «глупый ворон» он говорит «воронья дурь», вместо «длинная шея»– «длина шеи». Бабрий этого тщательно избегает, его речь всегда конкретна.

Эпитетами, метафорами и прочими украшениями слога оба баснописца пользуются в одинаковой мере, но по-разному: Федр рассыпает их лишь для того, чтобы придать общий поэтический оттенок своей речи, Бабрий же умело распределяет их, отмечая важнейшие места рассказа, чтобы придать ему яркость и выразительность.

4

Все, что было сказано, относится к различиям в трактовке стиля. Но не менее, если не более значительна разница между Федром и Бабрием и в трактовке самого жанра басни.

Основным источником басенных сюжетов для обоих писателей был Эзоп. Точно установить степень их зависимости от Эзопа невозможно. Известные нам сборники Эзоповых басен менее полны, чем те, которыми пользовались Федр и Бабрий: например, Федр прямо приписывает Эзопу свою басню I, 10 «Волк и лиса перед судом обезьяны», а в дошедшем до нас тексте Эзопа такой басни нет. Однако даже приблизительное сопоставление показывает, что Федр реже пользуется Эзопом, чем Бабрий. Из басен Федра к Эзопу восходит около одной трети, из басен Бабрия – около двух третей. При этом большинство эзоповских сюжетов сосредоточено в ранних, ученических баснях Федра, а в поздних они – редкость. Федр этого не скрывает и даже гордится своей самостоятельностью. Тема соперничества с Эзопом проходит по прологам всех пяти книг; и если в I книге Федр называет себя лишь перелагателем Эзоповых сюжетов, то в V книге он уже заявляет, что имя Эзопа поставлено им только «ради важности». У Бабрия ничего подобного нет: он не пытается соперничать с Эзопом и тщательно скрывает долю своего труда в обработке традиционных сюжетов.

Дополнительные источники сюжетов Федра и Бабрия были двоякого рода. С одной стороны, это сборники притч, аллегорий и моралистических примеров, служившие обычно материалом для риторов и проповедников-философов; к таким сборникам восходят, например, басни Федра III, 8, А, 20 («Сестра и брат»: красивый смотрись в зеркало, чтобы нрав не портил красоты, некрасивый – чтобы нрав возмещал красоту; «Голодный медведь»: голод и медведя учит разуму) или Бабрия 58, 70 («Бочка Зевса»: все божьи дары человек упустил, кроме лишь надежды; «Браки богов»: Спесь – жена Войны, и за Спесью всегда приходит война). С другой стороны, это сборники новелл и анекдотов; к ним восходят басни Федра I, 14; А, 14 («Сапожник-врач»: дурной сапожник мучился бедностью, а притворился врачом – и сразу разбогател; «Юноши-женихи, богатый и бедный»: невесту должны были выдать за богатого, но неожиданный случай сам привел ее под венец к влюбленному бедному) или Бабрия 75, 116 («Неумелый врач» пугается, что Плутон выморит всех врачей, чтобы не спасали умирающих, но ему говорят: «уж тебе-то это не грозит!»; «Муж и любовник»: жена изменила мужу с мальчиком, а муж в ответ изменил жене с тем же мальчиком). Возникал вопрос, каким образом соединить новые сюжеты со старыми, выработанными школьной традицией формами эзоповской басни. Этот вопрос Федр и Бабрий решали противоположным образом. У Федра Эзопова басня теряет свои традиционные черты и все более приближается то к проповеди, то к анекдоту. Бабрий, напротив, всегда старается держаться золотой середины между этими крайностями и подчиняет новое содержание нормам обычного басенного сюжета.

Мы можем проследить, как постепенно происходит преобразование басенного жанра в творчестве Федра. Равновесие между повествовательной и нравоучительной частью басни нарушается, мораль, как правило, вытесняет повествование. Сперва это замечается в таких баснях, как IV, 21 «Лиса и дракон» и V, 4 «Осел и боров», где моралистическая концовка становится пространнее и обретает неожиданную страстность («Зачем терзаешь слепо ты свой жалкий дух, / Скажи, скупец…» и т. д.). Затем появляется особый вид басни, в которой главным становится моральная сентенция, вложенная в уста одного из персонажей, а предшествующий рассказ коротко обрисовывает ситуацию, в которой она была высказана. Такая форма – афоризм и обстоятельства его произнесения – называется «хрией» и очень часто встречалась в античной моралистической литературе. Иногда Федр высказывает свои сентенции устами традиционных басенных персонажей (например, отец в «Сестре и брате», III, 8; ягненок в «Волке и ягненке», III, 15; оса в «Мотыльке и осе», А, 29), иногда же, следуя обычаю писателей-моралистов, приписывает их историческим (или мнимо историческим) лицам: Симониду, Сократу, Эзопу (IV, 23; III, 9, 19 и т. д.). Наконец мораль приобретает в басне такой вес, что повествовательная часть становится вовсе необязательной. В баснях А, 20 («Голодный медведь»), А, 28 («Бобер») сюжетный рассказ заменяется картинкой из естественной истории, в басне V, 8 («Время») – описанием аллегорической статуи. Басня А, 5 содержит иносказательное толкование мифов о загробных наказаниях, басня А, 3 – рассуждения о дарах природы человеку и животным, басня А, 6 – перечисление божеских заветов, нарушаемых людьми. Здесь басня уже перестает быть басней, обращаясь в простой монолог на моральные темы – вроде тех проповедей философов, какие назывались у древних «диатрибами»:

Внимайте, люди, Фебовым вещаниям!

Блюдите благочестье; жгите тук богам;

Отечество, родителей, детей и жен

Мечом защищайте; отражайте недруга,

Помогайте другу, милуйте несчастного;

Дружите с добрым, хитрому препятствуйте;

За обиду мстите, нечестивцев сдерживайте…

Одновременно с этой концентрацией моралистического элемента в баснях Федра происходит концентрация противоположного, развлекательного элемента – процесс, представляющий собой изнанку первого. Там мораль вытесняла повествование, здесь повествование вытесняет мораль. Центром басни становится чье-нибудь остроумное слово или поступок (I, 14 «Сапожник-врач»; I, 29 «Осел, насмехающийся над вепрем» – «признай хотя б, / Что сзади я таков, каков ты спереди!»; А, 15 «Эзоп и хозяйка» – «За правду-то как раз меня и высекли»). Разрастаясь, такие басни превращаются в сказки (А, 3 «Меркурий и две женщины», о неразумных желаниях), в легенды (IV «Симонид, спасенный богами»; А, 14 «Юноши-женихи, богатый и бедный»), в анекдоты (V, 1 «Царь Деметрий и поэт Менандр»; V, 5 «Шут и мужик»). Мораль при них сохраняется лишь по традиции, да и то по временам она уступает место этиологии – комическому объяснению, «откуда произошло» то или другое явление (IV, 19 «Посольство собак к Юпитеру»; IV, 16 «Прометей»). Некоторые из этих анекдотов почерпнуты Федром из римской действительности недавнего времени: таков рассказ о Помпее и его воине (А, 8), о флейтисте Принцепсе (V, 7), о сложном судебном казусе, разобранном императором Августом (III, 5).

У Бабрия такого разрыва между баснями поучительными и баснями развлекательными нет. Мы можем найти у него и сказку (95 «Больной лев, лиса и олень»), и миф (58 «Бочка Зевса»), и аллегорию (70 «Браки богов»), и хрию (40 «Верблюд»), и эротический анекдот (116 «Муж и любовник»). Но все они теряются в массе традиционных эзоповских басен и сами приобретают черты этих басен. Федр подчеркивает жанровую новизну своих басен, Бабрий ее затушевывает: чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить басни Федра А, 5 «Загробные кары» и Бабрия 70 «Свадьбы богов» (аллегории) или Федра А, 20 «Голодный медведь» и Бабрия 14 «Медведь и лиса» (зоологические курьезы).

Федр, А, 20:

     Когда медведю есть бывает нечего,

Он из лесу бежит к морскому берегу

И, держась за камни, в воду погружается.

Когда в мохнатые ляжки раки вцепятся,

Морскую он добычу тащит на берег

И, отряхнувшись, ею насыщается.

     Так даже и глупцы умнеют с голоду.


Бабрий, 14:

Медведь хвалился тем, что он людей любит

И никогда не трогает людских трупов.

Лиса ему ответила: «Уж ты лучше

Жалел бы их живыми и терзал мертвых».

Завещанная школьной традицией форма эзоповских басен для Бабрия важнее всего: ни поучение, ни комизм сами по себе не интересуют его. Вот почему и мораль Бабрия не достигает такой остроты, как у Федра: не случайно переписчики с такой легкостью отбрасывали у басен Бабрия нравоучительные концовки или заменяли их другими, собственного сочинения. По той же причине и комизм Бабрия сдержан, поэт не смешит читателя, как это делает Федр в своих анекдотах: басня о неумелом враче у Федра оборачивается грубой насмешкой (А, 14), а у Бабрия – изящной колкостью (75). По той же причине и свою ученость Бабрий не выставляет напоказ, как Федр (IV, 11: «Полезных сколько истин в этой басенке, / Откроет только тот, кто сочинил ее…»; ср. IV, 7; А, 28), а скрывает в мимоходных намеках: на благочестие аиста (13, аист оправдывается перед крестьянином), на воронье долголетие (46 «Больной олень»), на легенду о вражде льва с петухом (97, именно петуха лев хочет принести в жертву перед пиром), на миф о Прокне-ласточке (72 «ласточка – недаром из Афин родом!» – первая догадалась о хитрости галки в чужих перьях) и пр.

Основной композиционный принцип как для Федра, так и для Бабрия – это принцип разнообразия (variatio): «чтоб слух порадовать речей разнообразием…» (Федр, II, пролог 9–10). Но и этот принцип два баснописца понимают по-разному. Федр, стремясь к разнообразию, дает в своих пяти книгах пестрое чередование басен в собственном смысле слова с легендами, хриями, новеллами, историческими анекдотами; можно даже предположить, что он имел прямое намерение возродить древний жанр «смеси», образцами которого были греческие диатрибы Мениппа и римские сатуры Энния. Бабрий же ищет средств для разнообразия не вне избранного им жанра, а внутри его, и заботливо комбинирует мотивы, чтобы узкий мир басенных образов и ситуаций каждый раз представал перед читателем по-новому.

5

Именно поэтому нам гораздо труднее составить впечатление о взглядах Бабрия, чем о взглядах Федра. Федр говорит о своих мнениях открыто или хотя бы намеком; Бабрий скрывает свои за толстым слоем басенной условности. Общим для обоих поэтов является критический взгляд на современность: этого требовала сама природа басенной поучительности. И Федр, и Бабрий рисуют мрачную картину мира, где царит несправедливость (Бабрий, 117, 126), где сильные гнетут слабых (Федр, I, 1; 3, 5; I, 30; Бабрий, 21, 67, 89), коварство торжествует над простотой (Федр, I, 13, 19; II, 4; Бабрий, 17, 77, 93), где женщины порочны (Федр, II, 2; А, 9, 13; Бабрий, 16, 22), а гадатели и врачи невежественны (Федр, I, 14; III, 3; Бабрий, 54, 75), где нет ни благодарности (Федр, 1, 8; IV, 20; Бабрий, 94), ни дружбы (Федр, III, 9; V, 2; Бабрий, 46, 50, 130), и где злой рок сулит перемены только к худшему (Федр, I, 2,15; IV, 1; Бабрий, 123, 124, 141). Осуждая этот мир, поэты призывают людей не обманываться видимостью, а смотреть на сущность (Федр, 1, 12, 23; III, 4; V, 1, 5 и т. д.; Бабрий, 13, 43, 107, 139), а для этого не ослепляться страстями (Федр, IV, 4; Бабрий, 11, 35) и прежде всего – алчностью (Федр, I, 27; IV, 21; Бабрий, 34, 45, 123) и тщеславием (Федр, I, 3; III, 6; IV, 6; V, 7; Бабрий, 81, 84, 104, 114). Тогда люди поймут, что нет ничего лучше их скромной доли (Федр, II, 7; IV, 6; А, 28; Бабрий, 4, 5, 36, 64) и что каждый должен довольствоваться тем, что ему дано, и не посягать на большее (Федр, I, 3, 27; III, J.8; А, 2; Бабрий, 32, 55, 62, 101, 115 и т. д.). Все это – обычный арсенал басенной мудрости, унаследованный от эзоповских времен и лишь слегка подновленный в духе популярной философии стоицизма и кинизма. Но идейное содержание басен Федра далеко не исчерпывается этими мотивами, тогда как об идейном содержании басен Бабрия, собственно, больше почти нечего сказать.

Пожалуй, единственная область, где Бабрий обнаруживает несомненное своеобразие, – это религиозная тема. У Федра она затрагивается лишь изредка, и о богах он говорит с неизменным почтением (даже в шутливой басне А, 9 о Юноне, Венере и курице), хотя и считает, что миром правят не боги, а Судьба (IV, 11, 18–19). У Бабрия боги появляются в баснях чаще, и отношение к ним далеко не столь почтительное. То у него собаки пачкают статую Гермеса, и бог бессилен им помешать (48), то у него грабят божий храм, и никакое всеведение не помогает богу найти святотатца (2); Геракл предлагает погонщику не надеяться на божью помощь, а лучше самому понатужиться (20); божество Случай жалуется, что люди валят на него беды, в которых виноваты только они сами (49); и даже оказывается, что не бог решает судьбу человека, а человек – судьбу бога (30). Мало того, что боги бессильны: они вдобавок и злы, и мстительны, и несправедливы (10 «Рабыня и Афродита»; 63 «Герой»; 117 «Человек и Гермес»). Люди, преданные таким богам, заслуживают только осмеяния (15 «Афинянин и фиванец»). Поэтому лучшим способом обращаться с богами оказывается способ ремесленника из басни 119:

     У мастера дубовый был Гермес в доме,

И каждый день ему он приносил жертвы,

Но жил убого. Как-то раз, вскипев гневом,

Схватил кумир он за ноги и хвать оземь,

А из разбитой головы дождем – деньги!

Хозяин, подобрав их, говорит: «Эрмий,

Как видно, не умеешь ты ценить дружбу!

Молясь тебе, не знал я от тебя пользы,

А рассердился – сразу же ты стал щедрым.

Такого я обычая не знал прежде».

Эзоп к себе в рассказ самих богов вставил,

Желая этим вот что показать людям:

Добром ты не добьешься от глупца проку,

А поступи по-свойски – сразу толк будет.

Этот иронический скептицизм Бабрия – признак упадка традиционной религии древности; нередко он заставляет вспомнить религиозную сатиру Лукиана. Может быть, некоторые особенности такого отношения к богам – например, критика идолопоклонства – объясняются знакомством с восточными культами: ведь Бабрий, по-видимому, жил в Сирии.

Социальная тема, напротив, едва затронута Бабрием, а у Федра занимает очень много места. Даже когда оба баснописца берутся за один и тот же сюжет о сладости свободы и горести рабства («Волк и собака»), то, против обыкновения, басня Федра оказывается и пространнее, и живее, и красочнее басни Бабрия:

Федр, III, 7:

Скажу я вкратце, как свобода сладостна.

Волк отощавший с жирною собакою

Однажды повстречались, поздоровались,

Разговорились. «Отчего так лоснишься?

С какого это корма так отъелась ты?

Ведь я тебя сильнее, а гибну с голоду».

Собака спросту: «Так же заживешь и ты,

Коль будешь моему служить хозяину». —

«А что за служба?» – «Охраняй порог его

И к дому по ночам не подпускай воров».—

«Ну что же, я готов: ведь мне приходится

Терпеть и дождь и снег, по лесу рыская, —

Насколько же лучше будет жить под крышею,

Беспечно наслаждаясь пищей щедрою!» —

«Ну так пойдем же».– По дороге видит волк,

Что у собаки шея стерта привязью.

«Откуда это?» – «Пустяки!» – «Признайся-ка!» —

«Кажусь я злою, и меня привязывают,

Чтобы спала я днем, а ночью бодрствовала.

Отвяжут на ночь – брожу, куда глаза глядят.

Дают мне хлеба; со стола хозяин мне

Бросает кости; а потом домашние

Куски швыряют и объедки всякие:

Так без труда и брюхо наполняется». —

«А можно ли убежать, куда захочется?» —

«Конечно, нет». – «Что хвалишь, тем и пользуйся;

А мне свобода царской власти сладостней».


Бабрий, 100:

На диво толстый повстречался пес волку,

И волк его спросил: с каких кормов мог он

Отъесться так, что этаким заплыл жиром?

Пес отвечал: «Меня один богач кормит».—

«А отчего, скажи, блестит твоя холка?» —

«Всю шерсть на ней железное кольцо стерло,

В которое хозяин мне замкнул шею».

Со смехом волк собаке отвечал: «Ладно,

Тогда прощай, богатая еда, если

Из-за нее железо мне сожмет горло».

Чтобы подчеркнуть социальные мотивы, Федр смело перекраивает традиционные басенные сюжеты: в этом легко убедиться, сравнив его версии басен I, 3 «Чванная галка и павлин», или I, 28 «Лиса и орел», или II, 6 «Орел и ворона» с бабриевскими версиями (72, 186, 115), более близкими к эзоповскому образцу. Нападая на современный мир, Федр никогда не забывает показать, что добродетель и талант пребывают в нищете (III, 1, 12; А, 12), а ничтожество – в блеске и силе (I, 7; II, 3; III, 13; IV, 12); у Бабрия такие мотивы – редкость. Читая басни Федра, все время видишь, что их действие происходит в обществе, разделенном на рабов и господ, что рабы наглы (II, 5; III, 10; А, 25), а хозяева жестоки (А, 15, 18); у Бабрия же «рабыня» появляется на сцене один только раз, и то как любовница хозяина (10). Сам Федр – вольноотпущенник, уже не раб и еще не полноправный свободный, – пытается занять промежуточную позицию между рабами и хозяевами: он предостерегает господ, напоминая им, что рабы могут взбунтоваться (А, 16 «Петух и коты-носильщики»), и увещевает рабов, убеждая, что лучше терпеть хозяйские жестокости, чем пытаться избавиться от них (А, 18 «Эзоп и беглый раб»). Однако его отношение к труду – отношение не рабовладельца, а труженика (III, 17 «Деревья под покровительством богов» – «Нелепа слава, если в деле проку нет: / Трудись лишь с пользой, – учит эта басенка»; ср. IV, 25 «Муравей и муха» о труде и тунеядстве). Именно Федру принадлежит едва ли не впервые высказанная в античной литературе мысль о том, что плоды труда должны принадлежать тем, кто трудится (III, 13 «Пчелы и трутни перед судом осы»).

Политические мотивы в баснях Федра и Бабрия лишь с трудом поддаются анализу и сопоставлению. Здесь нужно различать общие политические высказывания и конкретные намеки на современность. Первых мы находим очень немного, но они достаточно показательны. Федр изображает, как «страдает чернь, когда враждуют сильные» (I, 30) и как «при перемене власти государственной / Бедняк меняет имя лишь хозяина» (I, 15) – и там и тут поэт смотрит с точки зрения угнетенного простонародья. У Бабрия политическая тема затрагивается дважды (40 «Верблюд» и 134 «Змеиная голова и змеиный хвост» – вариация на тему легендарной притчи Менения Агриппы), и оба раза говорится о нерушимости господства «лучших» и подчинения «низших» – иными словами, поэт смотрит с точки зрения правящего сословия:

Верблюд горбатый, вброд переходя реку,

Стал испражняться в воду, и поток вынес

Его навоз к его ноздрям. Верблюд молвил:

«Беда пришла, коль заднее вперед лезет!»

[Об этой басне не мешает там вспомнить,

Где худшие над лучшими вольны править.]

Таким образом, и здесь взгляды Федра и Бабрия оказываются противоположны. Что касается конкретных исторических намеков, то у Федра исследователи находят их больше, чем у Бабрия. Отчасти это указывает на то, что Федр был более чуток к современным событиям; отчасти же просто объясняется тем, что время Федра нам известно лучше, чем время Бабрия. Так, по мнению некоторых ученых, в басне I, 2 царь-чурбан изображает Тиберия, а царь-дракон – Сеяна, в I, 6 свадьба Солнца представляется намеком на предполагавшийся в 25 году н. э. брак Сеяна с племянницей Тиберия, в IV, 17 предполагается отклик на возвышение императорских вольноотпущенников при Клавдии и пр. Легко, однако, понять, насколько ненадежны все сближения такого рода.

Наконец, еще одна тема, которая занимает много места у Федра и почти отсутствует у Бабрия, – тема личная. Федр беседует с покровителями (III, IV – прологи и эпилоги), рассказывает о своей жизни и беде (III, пролог), излагает свои идейные и художественные задачи (прологи и эпилоги всех книг), спорит с завистниками (IV, 7, 22), намекает смыслом басен он на свою судьбу (III, 1, 12; V, 10) и даже вставляет в середину басни неожиданное признание в своей любви к славе (III, 9). В моралях своих басенон сплошь и рядом говорит от своего лица, дает пояснения к басням (порой довольно пространные – II, 5; IV, 2, 11 и др.), и эти пояснения подчас придают басням прямо противоположный смысл (II, 1; III, 4, 13). О таких открытых проповеднических выступлениях Федра, как IV, 21; V, 4; А, 2, 5, 6, уже говорилось. У Бабрия ничего подобного нет: несколько слов о соперниках-подражателях (II, пролог) да загадочная обмолвка о коварстве арабов, которое пришлось ему испытать (57), – вот и все, что мы узнаем о баснописце из его басен.

Так как Бабрий уклоняется от социальных и политических тем и так как его басни лишены всякой личной окраски, то в целом их тон кажется более спокойным и мягким, а их настроенность – более оптимистичной, чем у Федра. Бабрий сам содействует такому впечатлению: он избегает трагических ситуаций, у него не найти таких мрачных и кровавых басен, как I, 9 или II, 4 Федра («Воробей и заяц», «Орлица, кошка и свинья»), чванная лягушка у него не лопается (28), хитрый осел не тонет (111), а волки не успевают перерезать овец (93). Если у Эзопа аист умоляет мужика: «Пощади меня, я птица полезная и склевываю на твоем поле жуков и червяков», то у Бабрия мольба аиста трогательнее: «Пощади меня, я птица благочестивая, чту богов и кормлю своих старых родителей» (13). Во всех баснях Бабрия присутствует тонкий, но ощутимый оттенок идиллии: не случайно действующие в его баснях люди по большей части оказываются крестьянами, тогда как у Федра они почти исключительно горожане.

6

Все прослеженные нами многочисленные различия между поэзией Федра и поэзией Бабрия в конечном счете сводятся к одному главному – к тому, что Федр идет по пути морализации, Бабрий – по пути эстетизации басни. Федр стремится к осуждению и поучению, Бабрий – к тому, чтобы доставить читателю художественное наслаждение. Для Федра басня – средство, для Бабрия – цель. Вот почему Федр в угоду своим задачам без колебания разрушает традиционные формы басни, а Бабрий их бережно сохраняет. Вот почему у Федра рассказ оказывается лишь схематичной иллюстрацией к моральному тезису, а у Бабрия – самодовлеющей, заботливо выписанной картинкой из сказки или из жизни. Вот почему у Федра авторская оценка в морали приобретает такую резкость, а у Бабрия теряет всякое значение. Вот почему Федр так чуток, а Бабрий так глух к социальным проблемам современности. Вот почему басни Федра оказываются грубоватыми и неуклюжими, но напряженными и живыми, а басни Бабрия – изящными и стройными, но холодными.

Эту коренную противоположность между творческими установками Федра и Бабрия лучше всего показывает описание происхождения басни, сделанное тем и другим поэтом (III пролог Федра, I пролог Бабрия). Федр говорит о том, как рабское бесправие толкнуло Эзопа на мысль излить свои тайные чувства под прикрытием басенной условности («…Угнетенность рабская, / Не смевшая сказать всего, что хочется, / Все чувства изливала в этих басенках, / Где были ей защитою смех и выдумки…»). А Бабрий рассказывает, что некогда был золотой век, когда звери умели разговаривать, «и камень говорил, и на сосне иглы, / И рыбаку понятен был язык рыбы, / И слову воробьиному внимал пахарь; / Земля давала людям все плоды даром, / И меж богами и людьми была дружба», – и что об этом-то золотом веке простодушно поведал потомкам Эзоп. Басня Федра – это иносказательное суждение о слишком опасной современности; басня Бабрия – бесхитростное повествование о сказочном веке всеобщего счастья.

Чем объяснить, что два античных поэта, два создателя литературной басни пошли по двум столь противоположным направлениям? Причин этому по крайней мере две: разница во времени и разница в социальном положении.

Эпоха Федра – начало I века н. э.– была временем укрепления и оформления императорской власти в Риме. Если при Августе видимость сохранения республиканского строя еще могла вводить в обман, то при его преемниках монархическая сущность нового режима стала очевидной. Новая обстановка заставила римское общество пересмотреть привычные взгляды на человека, его место и назначение в жизни. Предметом внимания становится не человек-гражданин с его правами и обязанностями, а человек как таковой, с его природными добродетелями и пороками. Философия стоиков, ближе всего отвечавшая такому взгляду на человека, приобретает невиданную популярность во всех слоях общества. По-видимому, еще при жизни Федра появились этические трактаты Сенеки и философские сатиры Персия. Федр был их предшественником. От стоических проповедников он воспринял интерес к моральным проблемам и перенес его в свои басни. Это было тем легче, что притчи, хрии, аллегории были ходовым иллюстративным материалом у мастеров диатрибы. Впрочем, стоическая догматика не оказала на Федра большого влияния – у него нет и следа того культа самодовлеющей добродетели, который так характерен для стоиков, и он явно предпочитает ей простонародный здравый смысл («Сама добродетель уступает хитрости» – I, 13, 14). Но традиционные мотивы басенных нравоучений получают у него отчетливую окраску вульгарного стоицизма.

Эпоха Бабрия – начало II века н. э. – отстоит от эпохи Федра на целое столетие. За это время изменилось многое. Римская империя начинала медленно клониться к упадку. В условиях монархического режима значение общественного мнения постепенно сошло на нет. Литература перестает откликаться на современные проблемы и замыкается в кругу формальных задач и чистой развлекательности. Центральной фигурой культурной жизни становится уже не философ, а ритор. Изящество слога превращается в самоцель. Греческий язык с его многовековой литературной традицией представлял больше возможностей для культивирования изящного слога – и римские писатели начинают писать по-гречески, снискивая похвалы правильности своего языка и чистоте стиля. Неумелые писатели в погоне за изяществом слога впадали в манерность; избегая этого, лучшие мастера слова провозгласили своим идеалом простоту – но не грубую простоту бытописательства, а изысканную простоту идиллии, скрывающую за собой глубокую ученость и искусственность, окрашенную легкой иронией. Все это – и безразличие к современности, и греческий язык, и изящество стиля, и вкус к простоте, и скрытая ученость, и тонкий юмор – самые характерные черты поэзии Бабрия. Этот баснописец также всецело принадлежит своему веку: он достойный современник Диона Хрисостома и Антония Полемона и предшественник Лукиана и риторов второй софистики.

Говорить о разнице социального положения Федра и Бабрия труднее: мы слишком плохо знаем их биографии. Несомненно одно: басни Федра и басни Бабрия писались для разного круга читателей. Федр – один из очень немногих дошедших до нас представителей массовой, «народной» литературы античности. Читающая публика в эпоху Римской империи была многочисленна и неоднородна. Небогатые землевладельцы, ремесленники, торговцы, офицеры, канцелярские чиновники – все, кто получил когда-то скромное образование, но остался чужд высокой культуре знати, – они составляли совершенно особый читательский круг со своими вкусами и запросами. Их искусством были картинки на стенах харчевен (Федр, IV, 6, 2), их зрелищем – мим, их наукой – краткие компендиумы «достопамятностей», их философией – уличные проповеди. Низкое положение в обществе делало их чуткими ко всем социальным мотивам, но для сколько-нибудь активной общественной борьбы они не имели сил. Именно этому массовому читателю были ближе всего басни Федра с их грубоватым юмором, практическим морализмом и отчетливыми социальными мотивами. Ничего общего с этой публикой не имели читатели Бабрия. Бабрий пишет для тех, кто в состоянии оценить изящество его стиля, чистоту языка, искусство владеть трудным стихом, тонкие мифологические намеки, – словом, для той немногочисленной избранной интеллигенции, которая задавала тон в духовной жизни высшего общества. На грубую чернь он смотрит с высокомерным презрением; отсюда – аристократический пафос его басен о верблюде и о змеином хвосте.

Не лишено правдоподобия предположение, что Федр был школьным учителем – грамматиком, как это называлось в древности. Многие грамматики были вольноотпущенниками-греками, как Федр, многие из них сочиняли стихи и прозу. Басня, как уже говорилось, была обычным материалом для школьного преподавания, и многие особенности манеры Федра можно возвести к школьной привычке чтения, пересказа и толкования басен. Бабрий тоже, по-видимому, был преподавателем, но не грамматиком, а ритором. Это была более высокая ступень, более почетная профессия. Грамматик знакомил подростков с классической литературой, ритор учил искусству слова юношей, готовившихся к политической или судебной карьере. Учениками Федра были дети римского простонародья, учеником Бабрия был сын царя Александра.

Неудивительно, что литературная судьба двух баснописцев также сложилась различно. Федру пришлось долго пробиваться в «большую» литературу, представители которой отказывались признать своим этого вольноотпущенника и народного писателя. Федр жалуется на завистников, спорит с критиками, отстаивает свою заслугу – утверждение в римской поэзии еще не испробованного в ней греческого жанра, – и все-таки образованная публика его не читает. Даже в 43 году н. э. Сенека не знает или не желает знать о нем, когда советует своему другу заняться сочинением басен, так как этот жанр «еще не тронут римским гением» («Утешение к Полибию», 8, 3). Напротив, к Бабрию известность пришла немедленно, и ему приходится жаловаться не на враждебность критиков, а на чрезмерную ретивость подражателей, ищущих поживиться за счет его славы. Его басни выходят полными и сокращенными изданиями, переводятся на латинский язык, изучаются в школах.

7

Так наметились в литературе Римской империи два противоположных направления в развитии басенного жанра: моралистическое, плебейское направление Федра и эстетизирующее, аристократическое направление Бабрия. Однако дальнейшего углубления эта противоположность не получила. Общий упадок античной культуры остановил развитие обоих направлений: ни у Федра, ни у Бабрия не было продолжателей, были только подражатели. В их творчестве разница между двумя тенденциями начинает стираться: подражатели Федра отказываются от злободневной резкости, их мысли становятся отвлеченнее, тон спокойнее; а подражатели Бабрия уступают все шире распространяющейся моде на дидактическую поэзию и снова усиливают в басне моралистический элемент, жертвуя простотой и непринужденностью рассказа. Но разница между демократической традицией Федра и аристократической традицией Бабрия сохранилась и, может быть, даже стала еще резче.

Традиция Федра в поздней античной литературе представлена сборником басен, известным под названием «Ромул». Этот сборник сложился приблизительно в IV–V веках; в основе его лежал прозаический пересказ басен Федра, сильно переработанный и дополненный. Характерно направление, в котором шла переработка. Прежде всего она коснулась подбора басен: выпали все анекдоты, хрии, авторские монологи, и состав сборника свелся к басням традиционного, «животного» типа. Далее, как уже сказано, мораль басен смягчилась, стала более спокойной и отвлеченно-общечеловеческой. В баснях появились новые подробности, создававшие впечатление большего бытового правдоподобия; федровская сжатость и сухость уступила место пространному многословному рассказу со следами элементарной школьной риторики. Наконец, вместо классической речи Федра мы находим в «Ромуле» множество вульгаризмов и просторечных оборотов, а безукоризненно построенные периоды Федра рассыпаются на короткие, сбивчивые фразы с изобилием анаколуфов и плеоназмов. Это – яркое свидетельство о характере публики, на которую были рассчитаны эти басни. Вот пример развесистого «ромуловского» стиля» – басня 79 (по Тиле) «Конь и олень»:

Лучше забыть обиду, чем потом, не имея сил для мщения, страдать из‐за этого, – доказывается в настоящей басне.

Конь и олень враждовали друг с другом. Увидел конь, что олень готов ко всему, ловок, и телом пригляден, и ветвистыми рогами хорош, – и, подстрекаемый завистью, обратился к охотнику. И сказал ему: «Есть здесь поблизости олень – всем на диво, как поглядеть; и если ты сумеешь его пронзить дротиком, вдоволь у тебя будет славного мяса, а шкуру, рога и кости продашь ты за немалые деньги». Охотник, воспылавши жадностью, спрашивает: «Как же нам этого оленя поймать?» И конь охотнику сказал: «Я тебе покажу, где этот олень, которого надо поймать моими стараниями, а ты сядь на меня, когда я за ним погонюсь, и, сотрясши рукою дротик, порази оленя и убей: обоим нам будет на радость такой исход охоты». Услыхав такое, садится охотник на коня и, подняв оленя с места, преследует его по пятам; а тот, памятуя, чем наделила его природа, напрягает быстрые ноги и, миновав поля и холмы, невредимый, быстрым бегом скрывается в чаще. Конь, почувствовав, что он устал, измучен и весь в мыле, так, говорят, молвил седоку: «Нет, не в силах я достигнуть, чего хотел. Слезай же и ступай прочь, к твоей привычной жизни». Но на это седок возразил: «Нет, уж не можешь ты убежать, потому что удила у тебя во рту, и ускакать не можешь, потому что седло тебя давит, а если брыкаться вздумаешь, то на это у меня есть хлыст».

При столь основательной переработке своего источника составитель «Ромула», бесспорно, уже имел за собою какую-то традицию народной басни; предполагают, что он пользовался не дошедшим до нас народным сборником латинских прозаических басен (так называемый «Латинский Эзоп»). Любопытно, что имя Федра в сборнике даже не упоминается: книга выдается за перевод непосредственно с греческого текста Эзопа, выполненный неким Ромулом и посвященный им своему сыну Тиберину.

Традицию Бабрия в поздней античной литературе представляет латинский поэт Авиан, живший в конце IV – начале V века. Он оставил сборник из 42 басен, написанных элегическим дистихом и посвященных некоему Феодосию, искушенному ценителю литературы и искусства (может быть, тождественному с известным прозаиком этого времени Макробием Феодосием). Источником этих басен послужило несохранившееся сочинение Юлия Тициана, ритора III века, который перевел латинской прозой басни Бабрия. Судя по предисловию Авиана к своим стихам, они были его первым поэтическим опытом, и опыт оказался не очень удачным. Авиан заменил бабриевскую простоту привычной для римлян торжественностью и этим безнадежно разрушил единство формы и содержания своих произведений. Четкая строфика элегического дистиха нарушает плавное течение басенного повествования; эпические описания замедляют развитие действия; традиционная возвышенность слога, насыщенного реминисценциями из Вергилия, настолько не вяжется с бытовой простотою предметов, что местами звучит прямой пародией. Вот пример – басня «Собака с бубенцом» в бабриевском образце и авиановском подражании; целый стих здесь («О, какое тебя…») представляет собой прямое заимствование из Вергилия:

Бабрий, 104:

Чтоб хитрый пес прохожим не кусал ноги,

Хозяин привязал ему звонок к шее,

Который было всем издалека слышно.

Спесивый пес на площадь с бубенцом вышел,

Но тут седая молвила ему сука:

«Подумай, чем кичишься ты, глупец бедный:

Ведь это не награда за твою доблесть,

А обличенье злого твоего нрава».


Авиан, 7:

Те, чья душа от рожденья дурна, не могут поверить,

Что заслужили они кары, постигшие их.

Некий пес не страшил прохожих заранее лаем

Или оскалом зубов между раздвинутых губ —

Он, подгибая свой хвост, трепещущий робкою дрожью,

Тайно бросался на них, дерзким впиваясь клыком.

Чтоб не вводило в обман напускное смиренье, хозяин

Этому псу привязать к шее решил бубенец:

Дикую глотку ему он украсил звенящею медью,

Чье колебанье могло знаком людей остеречь.

Пес, возомнив, что ноша такая дается в награду,

Стал на подобных себе чванно смотреть свысока.

Тут подошел к гордецу старейший из низкого рода,

Свой обращая к нему увещевающий глас:

«О, какое тебя ослепило безумье, несчастный,

Сей почитающий дар данью заслугам своим?

Нет, то не доблесть твоя красуется в медном уборе —

Это свидетель звучит, злой обличающий нрав!»

И басни «Ромула», и басни Авиана, несмотря на невысокий художественный уровень, имели блестящую судьбу в истории литературы. Именно они донесли традиции двух крупнейших баснописцев древности до средневековья. Только по ним могла средневековая Европа знакомиться с античным басенным наследием. «Ромул» и Авиан пользовались широкой популярностью, неоднократно перелагались прозой и стихами, были предметом многочисленных переработок и подражаний. Даже самая скучная часть басни – мораль – привлекала особое внимание: сборники моралистических вступлений и заключений к басням Авиана имели хождение независимо от самих басен. Такое положение продолжалось вплоть до эпохи Возрождения, когда распространяющееся знание греческого языка открыло европейскому читателю доступ к первоисточнику – к подлинным басням Эзопа. Когда в 1479 году итальянский гуманист Аккурсий выпустил первое печатное издание басен Эзопа – оно было одной из первых греческих книг, напечатанных в Европе, – это явилось переломом в истории басни. С этого времени начинается развитие новоевропейской басни – жанра, которому суждено было возвеличиться именами Лафонтена, Лессинга и Крылова.

P. S. Статья была написана как послесловие к переводу басен Федра и Бабрия (М., 1962). До некоторой степени она была реакцией на попытку тогдашней советской филологии изобразить Федра представителем подлинно демократической античной литературы, голосом рабов и вольноотпущенников («История античной литературы» под ред. Н. Ф. Дератани, М., 1954). Потом статья была расширена до монографии «Античная литературная басня» (М., 1971); там же и литература вопроса. Структурному анализу басен Федра и Бабрия посвящен II том монографии: М. Nøjgaard. La fable antique. København, 1967, но при работе над статьей и книгой он еще не был нам доступен.

СОЦИАЛЬНЫЕ МОТИВЫ АНТИЧНОЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ БАСНИ (ФЕДР И БАБРИЙ)

Текст дается по изданию: Гаспаров М. Л. Социальные мотивы античной литературной басни (Федр и Бабрий) // ВДИ. 1962. № 4. С. 48–66.

Было бы несправедливостью сказать, что античная басня не пользовалась вниманием исследователей. Работы О. Крузиуса, А. Хаусрата, Г. Тиле, Б. Перри многое раскрыли и осветили как в общей картине развития басенного жанра, так и в истории отдельных басенных сюжетов, тем и идей. Однако методика этих исследований была своеобразна. Басня рассматривалась не как литературный, а как фольклорный жанр, басенные тексты изучались не как самостоятельные художественные произведения, а как материал для реконструкции устных версий, лежавших за этими текстами. «Эзоповские басни» школьных сборников, литературные переработки Федра, Бабрия, Авиана, народная книга «Ромула», цитаты из Плутарха и Аристофана, Архилоха и Фемистия – весь этот пестрый материал смешивался в одну кучу, сортировался по сюжетам, из нескольких версий каждого сюжета выделялись «исконная» и «производные» формы, и на этом исследование фактически кончалось. По отношению к прозаическим «Эзоповским сборникам», которые действительно были лишь записями ходовых сюжетов, не притязавшими ни на какую авторитетность текста и служившими только сырым материалом для школьных риторических упражнений, такой подход был еще допустим; но по отношению к басенным сборникам Федра, Бабрия, Авиана, каждый из которых задуман и выполнен как оригинальное художественное произведение, несущее отчетливую печать авторской индивидуальности, такая трактовка оказывается недостаточной. Она сосредоточивает внимание на общем и традиционном, упуская из виду индивидуальное и специфическое в творчестве каждого баснописца. Вот почему приходится сказать, что творчество античных баснописцев изучено еще неудовлетворительно.

Прежде всего это относится к творчеству Федра и Бабрия, основоположников латинской и греческой стихотворной басни. В научной литературе Федр и Бабрий до последнего времени54 всегда перечислялись вместе, рассматривались как явление одного порядка, считалось даже возможным пользоваться текстом Бабрия для исправления текста Федра и наоборот. Между тем во всей античности трудно найти двух других поэтов, так несхожих между собой, как несхожи Федр и Бабрий. Федр и Бабрий противоположны во всем: и в идейной направленности своего творчества, и в содержании, и в стиле.

Федр жил в Риме в первой половине I века н. э., он был современником первых императоров и первых проявлений идейной оппозиции против монархического строя. Бабрий жил в восточных провинциях империи в первой половине II века н. э.55 и был современником расцвета империи и всеобщего примирения с неизбежностью монархии. Время Федра – классический век римского стоицизма, время Бабрия – преддверие классического века греческой риторики. Разрабатывая басенный жанр, Бабрий заслоняет мораль повествованием. Федр выступает как обличитель-сатирик, Бабрий – как добродушный юморист. Рассказ Федра – сухой, схематичный, логически четкий; рассказ Бабрия – живописный, естественный, подробный. Федру дороже всего ясность смысла, Бабрию – яркость образа. Для Федра суть басни – живой урок, для Бабрия – занимательная сценка; у Федра басня служит поучению, у Бабрия – развлечению.

Подробное рассмотрение этой противоположности между поэзией Федра и Бабрия должно быть предметом специального филологического исследования56; здесь же мы ограничимся лишь одним, но важнейшим аспектом этой противоположности – противоположностью идейных взглядов Федра и Бабрия, поскольку они находят выражение в морали их басен57.

Идейное содержание в басне более традиционно, чем в каком-нибудь другом жанре; поэтому неудивительно, что большая часть мыслей, развиваемых баснописцами, является у них общей и одинаково унаследована от эзоповской древности58. Но и в этом наследственном запасе Федр охотнее отбирает одни мысли, а Бабрий – другие; а когда баснописцы выходят за пределы этого запаса, их расхождение во взглядах становится еще заметнее.

Традиционным идейным содержанием басни является практическая житейская мудрость. Мораль басни опирается не на идеальные нормы, а на реальные факты жизненных отношений; в ее основе лежат не отвлеченные принципы, а конкретные обстоятельства. Как несовершенно устроен мир и как должен вести себя человек применительно к этому несовершенству – вот о чем рассказывает басня.

Басни Федра и Бабрия рисуют картину мира мрачного и жестокого. В мире царит насилие: волк губит ягненка (Федр, I, 1; Бабрий, 89); лев присваивает добычу своих помощников по охоте (Федр, I, 5; Бабрий, 67); змея в самом здании суда пожирает ласточкиных птенцов (Бабрий, 118); ворона терзает овцу, зная о своей безнаказанности (Федр, А, 24); и даже сильный грабитель оказывается жертвой сильнейшего грабителя (Бабрий, 105). В мире царит ложь: должники обманывают заимодавцев (Федр, I, 16), заимодавцы должников (Федр, I, 17), когда двое обвиняют друг друга, то лжецами оказываются оба (Федр, I, 10), искренность же приносит человеку только горе (Федр, 13, 14; А, 15). Наглецы и негодяи преуспевают: они владеют богатством (Федр, IV, 12), они не подчиняются приговору суда (Федр, III, 13), не слушаются доброго примера (Федр, II, 1). А все хорошее погибает: боевого коня губит поденщина (Бабрий, 76), жемчужина валяется в навозе (Федр, III, 12), лира достается ослу (Федр, А, 12). Когда кто-нибудь слишком добр или слишком глуп, чтобы делать дурное, всегда вмешиваются злые подстрекатели и советчики (бурные ветры у Бабрия, 71; коварная ворона у Федра, II, 6). Люди зорко видят чужие пороки и не замечают своих (Федр, IV, 10; Бабрий, 66) и бранят других за то, в чем виноваты сами (Бабрий, 49, 110). Благодарности не существует: волк обманывает журавля (Федр, I, 8; Бабрий, 94), змея – мужика (Федр, IV, 20; Бабрий, 147); охотник бранит свою состарившуюся собаку (Федр, V, 10); овца бранит собаку пастуха (Бабрий, 128). Дружбы не существует: настоящих друзей на свете нет, мнимые же друзья ищут в дружбе лишь поживы (Бабрий, 46), в нужде не помогают (Бабрий, 88), а в беде покидают (Федр, V, 2) или предают (Федр, А, 26; Бабрий, 50). В родителях нет любви к детям (овца бросает ягненка – Федр, III, 15), в детях – к родителям (сосновые клинья губят сосну – Бабрий, 38; зажженный от алтаря светильник светит святотатцу – Федр, IV, 11). Толпа низка: она раболепствует перед тиранами (Федр, V, 1) – и глупа: она неспособна разгадать таинственное завещание (Федр, IV, 5), она даже не в силах отличить поросячий визг от фиглярского подражания (Федр, V, 5). Женщины лживы (Федр, А, 27; Бабрий, 16), жадны (Федр, II, 2), развратны (Федр, А, 13; Бабрий, 116). Рабы нерадивы: не замечают оленя в стойле (Федр, II, 8); они глупы, тщеславны и суетливы – таков служитель Тиберия (Федр, II, 5); они развратны: рабыня обольщает хозяина (Бабрий, 10), раб – хозяйку (Федр, А, 25); они коварны и безжалостны – злой вольноотпущенник из жадности губит наговорами благоденствующее семейство (Федр, III, 10), а коты-носильщики при первом случае пожирают своего хозяина-петуха (Федр, I, 16). Хозяева рабов бесчеловечно жестоки: хозяйка Эзопа сечет свою челядь по всякому поводу (Федр, А, 15), другой хозяин доводит до побега даже старого честного раба (Федр, А, 18). Врачи не умеют лечить (Федр, I, 14; Бабрий, 75, ср. 120). Гадатели только дурачат людей (Федр, III, 3; Бабрий, 54). Заветы богов не исполняются (Федр, А, 6). Правда покинула землю (Бабрий, 126). Боги гневаются на людей и обращаются с ними так, как они того заслуживают (Бабрий, 117). Справедливый божий суд есть (Федр, I, 17), но совершается он слишком медленно и долго (Бабрий, 127). И злой рок сулит перемены только к худшему: вместо одного Солнца лягушек будет палить Солнце со своими детьми (Федр, I, 6; Бабрий, 24); вместо умного жестокого царя будет править безумный жестокий царь (Бабрий, 90); если убить мясников, то быков еще мучительнее будут резать другие люди (Бабрий, 21). Тщетно противиться этому порядку: овца, убежавшая от волка, попадает в храм, где ее принесут в жертву (Бабрий, 132); пастух, отправившись искать потерянного быка, чуть не попадает в зубы льва (Бабрий, 23); раба, бежавшего от дурного обращения, ждет после поимки еще худшее обращение (Федр, А, 18).

В этом царстве зла нет места для мирной жизни и добрых чувств. Здесь враждуют все со всеми, и каждый думает лишь о том, как бы перехитрить и одолеть другого. Лишь изредка хитрость служит для самозащиты (крестьянину – против скворцов, Бабрий, 33; ящерице – против змеи, Федр, А, 23); обычно это – орудие нападения. Иногда хитрость оказывается удачной: сова обманывает цикаду (Федр, III, 16), собака – собаку (Федр, I, 19), лиса обманывает ворона, козла, оленя (Федр, I, 13; IV, 19; Бабрий, 77, 95), кошка – орлицу и свинью (Федр, II, 4), лев – всех зверей, кроме лисы (Бабрий, 103). Иногда хитрость разоблачается: мышь разгадывает хитрость ласки (Федр, IV, 2), петух – кошки (Бабрий, 17), птичка – лисы (Федр, А, 30), собака – крокодилов (Федр, I, 25), бык – льва (Бабрий, 97); иногда даже наказывается, но непременно наказывается встречной хитростью: так, погонщик перехитрил осла (Бабрий, 111), осел – волка (Бабрий, 122), аист – лису (Федр, I, 26). Если кто-нибудь в баснях и оказывается неспособным к хитрости, то не потому, что он честен, а потому, что он глуп: глупы те собаки, которые лопнули, выпивая реку (Федр, I, 20), и те собаки, которые весьма своеобразно готовились предстать перед Юпитером (Федр, IV, 19); глупа змея, грызущая напильник (Федр, IV, 8); глуп осел, насмехающийся над вепрем (Федр, I, 29); глупы женщины, которых Меркурий наказал исполнением их нелепых желаний (Федр, А, 3). Хитрость и глупость – таковы два полюса нравственного мира басен.

Как же должен вести себя в этом мире тот разумный человек, к которому обращает свои поучения басня? Он должен одинаково сторониться обеих крайностей: быть умным без хитрости и честным без глупости. Его путь – золотая середина. Проповедь золотой середины заключается в баснях о верблюде, который предпочитал подъему и спуску ровный путь (Бабрий, 8); о старухе и девице, которые, на разный лад выщипывая волосы любовнику, сделали его лысым (Бабрий, 22; у Федра, II, 2, мораль иная); о вдове, которая стригла овцу так коротко, что кровью портила шерсть (Бабрий, 51). Но держаться золотой середины трудно: трудно найти единственный истинный путь среди тысячи ложных. Поэтому нужно прежде всего уметь отличать истинное от ложного, уметь распознать сущность предмета независимо от вида, который он принимает. «Нельзя судить о сущности по внешности» – одна из любимых басенных тем. Уроды бывают достойными людьми, а красавцы – негодяями (Федр, III, 4); добрый нрав возмещает безобразие, а дурной нрав портит красоту (Федр, III, 8); оленя спасают тонкие ноги и губят пышные рога (Федр, I, 12; Бабрий, 43). Иногда басня показывает, что за дурной внешностью бывает скрыто хорошее (Федр, III, 11; V, 1; А, 8), но гораздо чаще – что за пышной внешностью скрыто ничтожество: гора рождает мышь (Федр, IV, 24); трагическая маска величава, но мозгу в ней нет (Федр, I, 7); павлин наряднее журавля, но не в силах летать, как он (Бабрий, 65); козы не делаются козлами, получив бороды (Федр, IV, 17); осел остается ослом и в львиной шкуре (Бабрий, 139), а голодному коню не легче оттого, что конюх его чистит и причесывает (Бабрий, 83). Особенно частый случай расхождения между видом и сутью – расхождение между словами и делами. Добрыми словами прикрывают лицемеры дурные дела (Федр, I, 22; Бабрий, 27) и дурные умыслы (Бабрий, 48, 87; ср.: Федр, А, 17; Бабрий, 121); бранью и угрозами сыплют трусы, находясь в безопасности (Бабрий, 91, 96); красивыми отговорками прикрывают свое незавидное положение лиса в винограднике (Федр, IV, 3; Бабрий, 19), мышь в горшке (Бабрий, 60), собака, выброшенная из кухни (Бабрий, 42); заносчивы на словах и ничтожны на деле тщеславный комар (Бабрий, 84), муха (Федр, III, 6; IV, 25), осел на охоте (Федр, III, 11), обезьяна, чванящаяся мнимыми предками (Бабрий, 81). И все же слова никогда не заменят дел: отговорки не помогут пастуху, сломавшему рог козе (Федр, А, 22; Бабрий, 3), а крестьянин прогонит, наконец, журавлей лишь тогда, когда перейдет от угроз к ударам (Бабрий, 26).

Чтобы за всеми этими прикрасами распознать истинную сущность предметов, следует смотреть на вещи трезво и беспристрастно. А для этого первое условие: нельзя ослеплять себя страстями, которые вводят человека в заблуждение и губят. Самая опасная страсть – алчность: алчность губит собаку, погнавшуюся за отражением мяса (Федр, I, 4; Бабрий, 79), собаку, сдохшую над сокровищем (Федр, I, 27), крестьянина, который зарезал курицу, несшую золотые яйца (Бабрий, 123), во́рона, жившего святотатством (Бабрий, 78), пастуха, который хотел заманить диких коз в свое стадо (Бабрий, 45), объевшуюся лису (Бабрий, 86), объевшегося мальчика (Бабрий, 34); о пагубности алчности говорит от своего лица Федр в басне V, 4. Другая опаснейшая страсть – тщеславие: оно погубило возгордившегося победой петушка (Бабрий, 5), ввело в нелепое заблуждение флейтиста (Федр, V, 7), ослепляет сочинителя (Федр, А, 7) и атлета (Федр, А, 11). Пагубны и другие страсти: жажда мести заставила крестьянина выжечь собственное поле (Бабрий, 11), а коня – подчиниться человеку (Федр, IV, 4); безмерная любовь обезьяны-матери к детенышам не только ослепляет мать (Бабрий, 35), но и губит детеныша (Бабрий, 56), а любовь льва к девушке доводит его до гибели (Бабрий, 98); и, наконец, любопытство человека, выпустившего на волю блага, заключенные в бочке Зевса (Бабрий, 58), принесло горе всему человеческому роду.

Когда человек научится таким образом правильно видеть мир, понимать его и судить о нем, тогда для него станет ясным и основной принцип собственного жизненного поведения. Если зло господствует в мире повсюду как среди простых, так и среди важных людей, если преимущества важных и больших людей сплошь и рядом оказываются лишь мнимыми, а не действительными, если достижение этих преимуществ непременно сопряжено с игрой ослепляющих страстей и с участием в опасной борьбе между хитростью и глупостью, то из этого следует естественный вывод: человек должен удовольствоваться своим уделом и не стремиться ни к какому другому. У каждого есть свое место в жизни, которое он не должен покидать. Это утверждено богами и судьбой (Fatorum arbitrio partes sunt vobis datae, – говорит Юнона павлину у Федра III, 18, 10); может быть, все могло бы быть устроено и иначе, но раз установленный порядок вещей ненарушим (Федр, А, 2, 13–15). Это утверждено самой природой: ласка не в силах быть человеком (Бабрий, 32), волк – львом (Бабрий, 101), галка не может вести себя как орел (Бабрий, 137), осел – как обезьяна или собачка (Бабрий, 125 и 129), павлин не запоет по-соловьиному (Федр, IV, 18) и т. д. (ср.: Федр, А, 9; Бабрий, 73, 115, 109). Поэтому те, кто мал и слаб, не должны посягать ни на что несовместное со своим положением: тщетно пытается галка стать царем птиц (Бабрий, 72), собака – присвоить царские сокровища (Федр, I, 27), рак – выступить примирителем дельфинов и акул (Бабрий, 39), осел – переложить на чужие плечи опостылевшую ношу (Бабрий, 55), и даже бог Аполлон оказывается маленьким и смешным, когда необдуманно вызывает на состязание Зевса (Бабрий, 68). Даже мысленно не следует возноситься выше своей доли: лопнули возгордившиеся лягушка (Федр, I, 24) и ящерица (Бабрий, 41); гаснет самонадеянный светильник (Бабрий, 114); гордыня вовлекает государства в жестокие войны (Бабрий, 70). Скромная доля не хуже, а во многом даже и лучше, чем жизнь богатых и знатных, – маленький человек лишен некоторых жизненных благ, зато он избегает многих опасностей, грозящих большим людям: в битве мышей с ласками полководцы гибнут, а простые мыши остаются целы (Федр, IV, 6; Бабрий, 31); из рыбачьей сети мелкие рыбы уходят, а большие не могут (Бабрий, 4); тростник и ежевика меньше страдают от бурь и топоров, чем сосна и дуб (Бабрий, 36, 64); праздный теленок кончает свои дни хуже, чем рабочий бык (Бабрий, 37); полевой мыши живется спокойнее, чем городской (Бабрий, 108), а мулу, нагруженному зерном, – спокойнее, чем мулу, нагруженному золотом (Федр, II, 7). Иногда малый даже оказывается сильнее большого: лисица отбивает у орла своих детенышей (Федр, I, 28); одна мышь безнаказанно нападает на быка (Бабрий, 112), другая выручает из беды самого льва (Бабрий, 107).

Приняв как должное свою жизненную долю и не пытаясь ее изменить, человек достигает, наконец, высшего блага с точки зрения басенной морали: самостоятельности. Теперь он ни от кого не зависит, ни с кем не связан и создает свое счастье только своими руками. Представление о счастье в басне – самое прозаически-утилитарное: счастье – это польза. Nihil agere quod non prosit, fabella admonet (Федр, III, 17, 13; IV, 25, 1). Реальная, вещественная, ощутимая польза для басенных героев выше всего: лучше малое, да верное, чем большое, да ненадежное (Федр, I, 4; Бабрий, 6, 79). Пользу приносит человеку труд, и поэтому труд – благо: трудолюбивый муравей изображается басней с сочувствием, а бездельничающие муха и цикада – с осуждением (Федр, IV, 25; Бабрий, 140; ср.: Бабрий, 37). Человек должен делать свое дело, а не ныть попусту (безмолвные быки и скрипучая телега – Бабрий, 52). Делу время, потехе час (Федр, III, 14). И тогда плод честных трудов по праву должен принадлежать тому, кто трудился (такой приговор выносит оса спорящим из‐за сот пчелам и трутням – Федр, III, 13)59. Но труд может принести пользу человеку лишь в том случае, если человек сам о себе заботится: никто другой о нем заботиться не станет, и он не должен ждать помощи ни от богов (Бабрий, 20), ни от друзей (Бабрий, 88), ни тем более от рабов (Федр, II, 8). «Хозяйский глаз в делах всего надежнее», – гласит мораль последней басни. По той же причине и сам человек не должен вмешиваться в чужие дела («не учи ученого», – отмечает бык теленку у Федра V, 9) и не должен считаться с чужим мнением о своих делах (все равно злонравие найдет к чему придраться даже в самой лучшей вещи – Бабрий, 59). Вот почему так драгоценна для человека независимость – та независимость, лучшей апологией которой является басня о волке и собаке (Федр, III, 7; Бабрий, 100). Конечно, вполне отъединиться от людей нельзя и незачем, но в отношениях с ними следует быть осторожным. Не нужно водиться с дурными, потому что это опасно (Бабрий, 13; ср.: Федр, IV, 11, 21). Не нужно презирать слабых, потому что за это можно поплатиться (как поплатилась лошадь, не пожелавшая помогать ослу, – Бабрий 2, 7). Лучше действовать не силой, а мягкостью (так Солнце победило в споре ветер – Бабрий, 18). Добро и зло нельзя забывать: на добро надо отвечать благодарностью (барс щадит тех, кто ему помогал в беде, – Федр, III, 2; мышь спасает пожалевшего ее льва – Бабрий, 107), а зло принимать безропотно, когда ты бессилен (иначе будет только хуже, как видно из басни о быках и мясниках, – Бабрий, 21), и мстить за него, когда это возможно (так, человек мстит ласке – Федр, I, 22; Бабрий, 27 – и мухе – Федр, V, 3; Эзоп мстит задире – Федр, III, 5). А самое главное – не быть легковерным, потому что легковерие увлекает человека к гибели: легковерие погубило пылкого отца и невинного сына (Федр, III, 10); легковерие задержало в дороге путника (Федр, А, 21); легковерие заставило страдать от холода юношу-игрока (Бабрий, 131); и, напротив, разумно поступила собака, заподозрив странную щедрость вора (Федр, I, 23), и осел, воздержавшийся от ячменя, которым откармливают, чтобы потом прирезать (Федр, V, 4). Даже божественный оракул, чьи весьма банальные заветы («держитесь доброго, чуждайтесь злого») излагает Федр в басне А, 6, неожиданно заканчивает их заповедью: nulli nimium credite60.

Так разрозненные суждения басен складываются в более или менее связную идейную концепцию. В мире царит зло; судьба изменчива, а видимость обманчива; каждый должен стоять сам за себя и добиваться пользы сам для себя – вот четыре положения, лежащие в основе этой концепции. Практицизм, индивидуализм, скептицизм, пессимизм – таковы основные элементы, из которых складывается басенная идеология. Это – хорошо знакомый истории тип идеологии мелкого собственника: трудящегося, но неспособного к единению, свободного, но экономически угнетенного, обреченного на гибель, но бессильного в борьбе. Первое свое выражение в европейской литературе эта идеология находит у Гесиода; и уже у Гесиода («Труды и дни», 202–212) она встречается с литературной формой (еще не жанром) басни. В басне и получает эта идеология свое классическое воплощение. И если басня среди всех литературных жанров оказалась одним из наиболее долговечных и наименее изменчивых, то причина этому – именно живучесть и стойкость мелкособственнической идеологии.

Конечно, на протяжении веков басенная идеология не раз подвергалась посторонним влияниям и в свою очередь оказывала влияние на смежные идеологические явления. Но эти влияния никогда не были настолько глубоки, чтобы изменить самую сущность басенной идеологии. Это виднее всего из сопоставления морали басен и морали популярно-философской диатрибы, в рамках которой басня прижилась особенно крепко и надолго. Между басней и народной философией было много точек соприкосновения. Но все они, за немногими исключениями, относятся к отрицательной, критической части идейной программы61. Басни и популярная философия одинаково пессимистически смотрят на мир как на царство зла; одинаково подчеркивают, что ни ученость, ни красота, ни сила не являются истинными благами; одинаково учат чуждаться ослепляющих страстей; одинаково видят идеал в независимости от мира, в автаркии. В том же, что касается положительной программы, басня и популярная философия оказываются резко различны. Философии полностью чужда та практическая мораль выгоды, которая образует итог и вывод всей идеологической концепции басен; философ становится аскетом добровольно, басенный герой довольствуется своим скромным уделом по необходимости; для того и для другого почтенен физический труд, но для первого – лишь как символ духовного труда, потребного мудрецу для борьбы со злом, а для второго – как вполне реальный источник вещественных благ. В свою очередь басне совершенно несвойствен составляющий сущность философской этики апофеоз душевной добродетели, перед которой ничтожно всякое благо и бессильно всякое зло. Понятие virtus, ἀρετή если и упоминается в баснях, то лишь в житейском, а не в философском значении; а в одном двустишии Федра (ошибочно приписанном как эпимифий к басне о вороне и лисице) мы находим заявление, немыслимое в устах философа-моралиста:

Hac re probatur quantum ingenium valet:

Virtute semper praevalet sapientia

(I, 13, 13–14).

Из этого противопоставления очевидно, что для баснописца virtus и sapientia не тождественны, как для философа, а противоположны и что sapientia басенного героя – не идеальное знание, а житейская опытность, почти хитрость, sollertia. Самая сущность нравственного идеала, таким образом, понимается философией и басней противоположно. Несмотря на заметное сближение басни с диатрибой, практицизм басенной морали остался не затронутым философскими спекуляциями. И хотя в баснях Федра и Бабрия, принявших эзоповскую традицию из рук философов-проповедников и риторов-учителей, подчас сохраняются следы мотивов и приемов, излюбленных диатрибой (любовь к парадоксам – например, Федр, I, 10; III, 15; упоминание кинического τριβών у Бабрия, 65, 7; собака как кинический символ автора у Федра, V, 10), влияние популярной философии на идейную концепцию басен не следует переоценивать: оно было в достаточной мере поверхностным.

Таким образом, идейный комплекс, характерный для басенного жанра, сохранился неизменным в своей основе с эзоповских времен и в таком виде был воспринят Федром и Бабрием. Приведенные примеры показывают, что все основные положения басенной морали в равной мере усвоены как Федром, так и Бабрием. Однако отдельные идеи этого комплекса получают у Федра и Бабрия неодинаковое развитие. Во-первых, можно заметить, что мораль басен Федра более конкретна и практична, мораль басен Бабрия более отвлеченно-идеалистична. Во-вторых, общий взгляд на мир у Федра более оптимистичен, у Бабрия – более пессимистичен. Это в достаточной степени явствует из следующих примеров.

Культ пользы, играющий в идейной концепции басни такую важную роль, выражен у Федра гораздо отчетливее, чем у Бабрия. Федр дважды повторяет уже цитированную мораль: nihil agere quod non prosit, fabella admonet (III, 17, 13; IV, 25, 1; впрочем, во втором месте возможна интерполяция); он пишет целую басню на тему «хозяйский глаз в делах всего надежнее» (II, 8); когда он противопоставляет муравья и муху, он противопоставляет не труд вообще безделью вообще (как Бабрий, 140), а труд полезный труду бесполезному (ср. обличение ardaliones, бесполезных хлопотунов в II, 5). Все мотивы у Бабрия выражены гораздо менее ярко. Решительно утверждая идеал пользы, Федр столь же решительно осуждает все, что отвлекает от этого идеала: тщеславие (I, 11; V, 7 и т. д. – всего шесть примеров на 123 басни, тогда как у Бабрия – три примера на 145 басен), легковерие (пять примеров, тогда как у Бабрия – один пример) и прежде всего – глупость (I, 20; А, 3 и т. д. – у Федра глупец сам себя губит, тогда как у Бабрия глупца губит только столкновение с хитрецом). В соответствии с этим практическим духом басен Федра царящее в мире зло выступает у него исключительно в конкретных проявлениях; Бабрий же, разрабатывая эту тему, дважды прибегает к отвлеченным аллегориям (126, 127), чего Федр не делает ни разу. Бабрий в нескольких баснях отступает от традиционного утилитаризма: для него оскорбление чувствительнее физической боли (поэтому гневается лев на пробежавшую по его гриве мышь, 82), дружба выше пользы (поэтому хозяин режет для гостя петуха, который ему служит, 124), измена наказывается вопреки выгоде (охотник убивает куропатку, готовую служить подманной птицей, 138); между тем Федр, даже когда восхваляет ученость, по-видимому не имеющую ничего общего с практической пользой (басни о Симониде IV, 23 и 26), все же видит в ней лишь своего рода богатство, ценное тем, что его нельзя потерять. Вместе с практицизмом у Бабрия смягчается и индивидуализм басенной морали: в трех баснях он утверждает, что единение лучше, чем одиночество (44, 47, 85), тогда как у Федра такая мысль не возникает ни разу. Наконец, некоторые басни у Бабрия имеют содержанием психологические наблюдения, не сводимые к какому-либо практическому уроку: «привычка притупляет чувство», «страх придает сил» и т. п. (61, 69, 12, 25, 38); Федру такая умозрительность несвойственна.

Оптимизм Федра во многом связан с его практицизмом. Так как Федр воспринимает действительность в ее конкретных проявлениях, а не в умопостигаемых закономерностях, то он радуется при всякой жизненной удаче и печалится при всякой неудаче, не задумываясь, который из этих случаев следует считать типичным, а который – нетипичным для общего порядка вещей. Отсюда – программное утверждение: totam aeque vitam miscet dolor et gaudium (IV, 18, 10) и вывод: ergo contenti munere invicti Iovis fatalis annos decurramus temporis, nec plus conemur quam sinit mortalitas (А, 2, 12–14). Поэтому, противопоставляя вид и сущность предмета, Федр показывает, что человек может быть не только хуже, чем кажется, но и лучше, чем кажется (V, 1; А, 8). Поэтому же Федр охотнее утверждает активное отношение к жизни – по крайней мере постольку, поскольку это позволяют традиционные рамки: он призывает защищаться в беде и мстить за обиду (I, 22 и 28; III, 3 и 5; V, 2 и 3)62, считает, что воспитание может сделать доброе из злого (А, 10), и даже провозглашает: non qui fuerimus, sed qui nunc sumus, vide (А, 29, 10) – очевидное нарушение принципа «довольствуйся своей долей и не посягай на большее», нарушение, объясняемое убеждением в том, что удача все оправдывает. Для Бабрия же господство зла в этом мире бесспорно в самом принципе (126, 127), и никакие счастливые случайности его не колеблют. Вместо мести он призывает к терпению (басня 21; у Федра столь отчетливой апологии терпения нет), с особенной охотой разрабатывает тему «довольствуйся своей долей» (вариациям этой темы посвящены 23 басни: 4, 5, 28, 31, 32, 36, 39, 40, 41, 55, 62, 64, 72, 73, 86, 101, 108, 115, 125, 129, 134, 137, 139, тогда как у Федра только семь: I, 3, 24, 27; II, 7; III, 18; IV, 6; V, 4) и не устает повторять, что все перемены на свете совершаются только к худшему (11 басен: 11, 21, 23, 24, 29, 35, 79, 86, 90, 123, 141, тогда как у Федра четыре: I, 4, 6; IV, 4; А, 18).

Традиционный комплекс басенных идей почти полностью сводится к проблемам этическим, к проблемам практической нравственности. Вся иная проблематика – религиозная, метафизическая, социально-политическая, эстетическая – или вовсе не затрагивается басней, или затрагивается лишь в связи с основной этической проблемой. Федр и Бабрий, откликаясь на интересы своего времени, расширяют кругозор басни и чаще выходят за пределы чисто этической проблематики. Но и здесь не только направления их интересов расходятся – Бабрий развивает преимущественно религиозные (точнее, антирелигиозные) темы, Федр – социально-политические темы, – но даже в разработке одной и той же темы позиции поэтов оказываются, как мы увидим, противоположны.

Правда, метафизические взгляды Федра и Бабрия в основе своей, по-видимому, тождественны. Высшей силой, господствующей в мире, является судьба (τύχη, fortuna – разница между fatum и fortuna у Федра не поддается определению)63. Того, что назначено судьбой, избежать нельзя: юноша, укрытый от встречи с живым львом, погибает от льва нарисованного (Бабрий, 136); осел даже смертью не спасает свою шкуру от предопределенных побоев (Федр, IV, 1). Человек не повинен в том, что с ним случается по воле судьбы (quid fortunae, stulte, delictum arguis? – говорит евнух негодяю у Федра, III, 11, 6). Против судьбы бессилен не только людской род (vulgus fictilis, qui simul offendit ad fortunam, frangitur, – Федр, IV, 16, 3–4), но даже боги. Об этом особенно усердно напоминает Федр: божество даже в гневе не властно ускорить гибель святотатца (IV, 11), сам Юпитер не в силах воротить промчавшийся Случай (V, 8), и когда боги желают людям доброго, а судьба – недоброго, то пересиливает судьба (V, 6). Однако такой культ судьбы не мешает Федру говорить о богах с большим почтением (I, 2, 13; IV, 19, 22; III, 17, 10; V, 4, 1 и др.); боги в его баснях никогда не выступают в ситуациях, могущих уронить их божеское достоинство, и даже когда Венера нескромно шутит с Юноной (А, 9), то шутка преподносится с большим изяществом и принимается с большим достоинством. У Бабрия отношение к богам прямо противоположное: кажется, что он только и стремится выставить олимпийцев в смешном и недостойном положении. В басне 30 оказывается, что не над человеком властен бог, а над богом человек: от мастера зависит, назовется ли изваянная им фигура изображением смертного или бога. В басне 48 кумир Гермеса бессилен против непочтительного поведения собаки, а в басне 57 сам Гермес бессилен против грабителей-арабов. Нравы богов ничуть не лучше, чем нравы людей: поступки богов бывают безрассудны (68: Аполлон состязается с Зевсом), коварны (10: Афродита наказывает человека любовью к безобразной женщине), несправедливы (117: с одним виноватым они губят много невинных). Всеведение богов мнимо: они даже не знают, кто ограбил их же храм (2). Лучшее, чем может помочь бог человеку, – это посоветовать ему самому делать свое дело (20). Почитать таких богов глупо: посмеяния достоин суеверный хозяин, который молится герою, не зная даже, на что способен этот герой (63). Поэтому лучшим способом обращаться с богами оказывается способ ремесленника из басни 119, который молился своему Гермесу долго и чинно, но ничего не мог вымолить, а потом хватил его статую головой оземь и сразу разбогател. Все басни Бабрия, в которых выступают боги, окрашены этой непочтительной иронией: даже над всемогущей судьбою он подсмеивается, когда она принимает конкретный образ богини Тихи (басня 49: люди валят на судьбу даже то, в чем виноваты только они сами)64.

Не менее резка и серьезна разница и между социально-политическими взглядами Федра и Бабрия. Здесь прежде всего бросается в глаза, что Бабрий заметно избегает социальной тематики, а Федр, напротив, разрабатывает ее с особенной любовью. Даже когда оба баснописца берутся за один и тот же сюжет о сладости свободы и горечи рабства («Волк и собака» – Федр, III, 7; Бабрий, 100), то, против обыкновения, басня Федра оказывается и пространнее, и живее, и красочнее басни Бабрия. Чтобы подчеркнуть социальные мотивы, Федр переосмысливает традиционные сюжеты: из этического плана мораль перемещается в социальный план. Так, басня о львиной доле в прозаической традиции (154) имеет мораль: «надо учиться на ошибках ближнего», а у Федра (I, 5) – «сообщество с сильными ненадежно»; басня «Змея в кузнице» (95) имеет мораль «у жадного не поживишься», а у Федра (IV, 8) – «с сильнейшим не поборешься»; басня «Лиса и маска» в прозаической традиции (27) направлена против тех, кто красив, да глуп, а у Федра (I, 7) – против тех, кто сановит, да глуп. Подчас такое переосмысление заставляет Федра основательно перекраивать традиционные сюжеты65. В басне о галке в павлиньих перьях (I, 3; ср.: Эзоп, 103) Федр отбрасывает сказочный мотив выбора птичьего царя, чтобы обнаженнее выступило обличение выскочек; в басне о вороне (А, 24; ср.: Эзоп, 2) Федр отбрасывает концовку (наказание вороны), «чтобы не смягчать картины насилия». Еще дальше отступает Федр от эзоповского образца в басне о лисе и орле (I, 28; ср.: Эзоп, 1), где утрачивается основной мотив клятвопреступления и божьего возмездия, и в басне об орле и черепахе (II, 6; ср.: Эзоп, 259), где выпадает мотив противоестественного желания черепахи и вводится мотив вороны – злой советницы. В обоих случаях у Федра сюжет упрощается до грубой элементарности, а мотив приобретает отчетливую социальную остроту.

Читая басни Федра, все время помнишь, что их действие происходит в обществе, разделенном на рабов и господ. У Федра рабы выступают в восьми баснях (II, 5, 8; III, 10, 19; А, 15, 16, 18, 25), у Бабрия – только в двух (3, 10). Какова позиция Федра в основном социальном вопросе – по отношению к классовой борьбе рабов и рабовладельцев? Скудость материала и затушеванность авторской точки зрения (выше было показано, что и рабы, и хозяева изображаются Федром в одинаково черных красках) позволяют судить об этом лишь с большой осторожностью; но предположительный ответ все-таки возможен. Ключом к нему являются басни А, 18 и А, 16. В басне А, 18 беглый раб-старик трогательно жалуется Эзопу на хозяина, который незаслуженно жесток с ним и довел его до побега; Эзоп отвечает: «Ты невинен и так страдаешь; каково же тебе придется, когда ты провинишься?» – и раб отказывается от побега. В басне А, 16 глупого петуха несут в носилках его рабы – дикие коты; лиса предупреждает петуха: «Берегись, у них такие лица, словно они несут добычу, а не поклажу», – и действительно, при первом удобном случае коты пожирают хозяина. В первой басне Федр обращается (не буквально, конечно) к рабам, шире – ко всем угнетенным; во второй басне – к рабовладельцам, к угнетателям. Он выражает глубокое сочувствие рабам в их горестном положении, но увещевает их не восставать против этого положения; и в то же время он предостерегает хозяев от жестокого обращения с рабами, напоминая, что при первом удобном случае рабы могут отомстить, расправившись со своими угнетателями. И жестокость рабовладельцев, и мятеж рабов одинаково претят Федру. Он сочувствует страдающему рабу как человеку, но не помышляет о протесте против рабства как строя: нравственная проповедь, обращенная и к хозяевам, и к рабам, – его единственная надежда на смягчение классовых противоречий. Этот пассивный гуманизм – характерная черта времени: немного лет спустя эта же программа прозвучит в знаменитой декларации Сенеки (письмо 47). В устах Федра она кажется еще более естественной: вольноотпущенник, уже не раб и еще не полноправный свободный, Федр занимал в общественном строе зыбкое положение между двумя борющимися классами и больше чем кто-нибудь чувствовал себя призванным нести обеим сторонам проповедь надклассового примирения66. Любопытно, что своему легендарному предтече, Эзопу, Федр тоже приписывает свое неопределенное положение между рабами и свободными: в одних баснях он выступает рабом (III, 19; А, 15), в других – свободным (I, 2; IV, 5 – Эзоп высказывает свое мнение в народном собрании), по большей же части – без всяких указаний на социальное положение (III, 3, 56, 14; А, 7, 10, 11, 18)67.

Для суждения о политической позиции Федра основным материалом служат три басни: I, 15 «Осел и старик-пастух»; I, 30 «Лягушки и драка быков»; I, 31 «Коршун и голубки». В первой басне осел заявляет, что ему все равно, служить ли старому хозяину или стать добычей нового: мораль – In principatu commutando saepius nil praeter domini nomen mutant pauperes (стк. 1–2). Во второй басне лягушки, видя, как два быка бьются за власть над стадом, с ужасом думают, что жертвами борьбы окажутся они сами: побежденный бык бросится в болото и передавит их; мораль: Humiles laborant, ubi potentes dissident (стк. 1; ср.: Гораций. Послания I, 2, 14; тема боя быков взята, по-видимому, из Вергилия: Георгики III, 228 сл., но у Вергилия быки бьются за самку – политический мотив «власти над стадом» введен самим Федром). В третьей басне голубки, поддавшись на лицемерные уговоры коршуна, делают его своим царем «по договору» (icto foedere, стк. 8), и тот начинает их полновластно избивать и пожирать; мораль: Qui se committit homini tutandum improbo, auxilium dum requirit, exitium invenit (стк. 1–2). Все басни отсутствуют в эзоповских сборниках и, по-видимому, сочинены самим Федром. Все они с достаточной яркостью показывают, что Федр думает прежде всего об угнетенном простонародье, сочувствует ему и смотрит на политические события его глазами. Впрочем, это не мешает Федру относиться критически к суждениям и поведению народа: он не смягчает глупость голубок, которые сами себя доверили коршуну (I, 31), подчеркивает, что один человек подчас умнее толпы (IV, 5), и с презрением пишет о раболепии «черни» перед сильными (V, 1, 3 – о тирании Деметрия Фалерского: Ut mos est vulgi, passim et certatim ruit, «Feliciter!» succlamans)68.

Басни Бабрия дают слишком мало материала, чтобы различить социальную и политическую тему в его творчестве. Но общий подход к этим темам ясен, и он не имеет ничего общего с подходом Федра. Наиболее показательна короткая басня 40, не имеющая параллелей в предании и явно сочиненная самим Бабрием69. Вот ее русский перевод:

Верблюд горбатый, вброд переходя реку,

Стал испражняться в воду, и поток вынес

Его навоз к его ноздрям. Верблюд молвил:

«Беда пришла, коль заднее вперед лезет!»

Об этой басне не мешает там вспомнить,

Где худшие над лучшими вольны править.

Грубая резкость этого выпада особенно выделяется на фоне обычной изящной сдержанности Бабрия. Не столь грубо, но столь же решительно выражена та же мораль в басне 134 – о том, как змеиный хвост взбунтовался против головы, взялся сам вести за собою тело, не слушая никаких уговоров («неразумье победило разум», – комментирует автор, стк. 8–9), но сослепу обрушился в яму и вынужден был униженно просить голову о помощи. Это переработка знаменитой притчи Менения Агриппы (Liv. II, 32; Dion. Hal. VI, 86 и др.) – переработка, по сравнению с подлинником еще более заостряющая и усиливающая парадоксальность ситуации: мятежные члены не только отказываются повиноваться, но и добиваются права повелевать70. Нерушимость господства «лучших» и подчинения «низших» – вот мораль обеих басен. Иными словами, Бабрий стоит на точке зрения правящего сословия и с презрением смотрит на чернь. Этот аристократический пафос чувствуется и в других баснях. Так, в басне 128 (заимствованной из Xen., Mem. II, 7, 13) овцы жалуются пастуху на собаку, обвиняя ее в том, что она ничего не делает, а живет и кормится лучше их, на что собака гордо отвечает: «зато я вас же защищаю от разбойников и волков» (ср. также басню 21). Сами уроки бабриевских басен порою явно рассчитаны на власть имущих: только к ним могла быть адресована политическая аллегория в басне 70 (с характерным отмежеванием от «черни» в морали, стк. 6–7) и, по-видимому, басня 85, о которой – ниже.

В целом же, как сказано, Бабрий избегает социально-политически острых тем и при переработке эзоповских сюжетов не усиливает, как Федр, а ослабляет их социальную окраску. Так, в эзоповской басне 47 мальчик из бедной семьи пользуется случаем вволю поесть на сельском празднике и объедается до тошноты; Бабрий же в своем варианте (34) опускает эту реалистическую мотивировку поведения мальчика и переводит завязку басни из социального плана в этический: речь уже идет не о бедности, а о жадности71.

Остается последний вопрос, связанный с проблемой идейного содержания басен, – это вопрос о так называемом «скрытом смысле» басен. Как правило, идея басни представляет собой общее положение, и применение этого общего положения к конкретным жизненным фактам полностью оставляется читателю. Однако в некоторых случаях конкретное применение басенного рассказа может быть задано самим поэтом – но задано лишь намеком, оставляющим место и для других применений, так как всякая однозначность свела бы басню к аллегории, разрушив ее жанровую сущность. Такое подсказываемое автором конкретное применение басенного урока и называется обычно «скрытым смыслом» басни. Принципиальное отношение Федра и Бабрия к этому приему неясно: Бабрий об этом молчит, Федр противоречит сам себе – с одной стороны, он говорит о своих баснях: rara mens intellegit, quod interiore condidit cura angulo (IV, 2, 6–7); с другой стороны, он заявляет: neque enim notare singulos mens est mihi, verum ipsam vitam et mores hominum ostendere (III, прол., 49–50). Однако по крайней мере один пример политического намека мы можем найти у наших баснописцев – но этот политический намек, как ни странно, относится не к современности, а к событиям давнего прошлого.

Это басня 85 Бабрия – о войне собак и волков. Ее большую часть занимает речь полководца собак, «ахейского пса», увещевающего собак не рваться в бой, так как им, разномастным и разноплеменным – кто из Крита, кто из земли молоссов и долопов, кто из Акарнании, Фракии, Кипра, – не так-то легко одолеть единую породу волков. Здесь указанием на «скрытый смысл» служит своеобразие сюжетного строя, не объяснимое внутренней логикой действия. Прежде всего, удивляет редкое у Бабрия перенесение человеческих порядков на животных (выборы стратега и т. д.; ср., впрочем, басню 31, где такое перенесение объясняется пародией); затем, кажется непонятным перечень собачьих пород: в нем пропущены знаменитые лаконские собаки, но упомянуты ничем не замечательные акарнанские и кипрские, вождем же назван ахейский пес, хотя ахейские собаки никогда хорошими не считались; и, наконец, бросается в глаза, что все эти странности легко объясняются, если предположить в этой басне политическую аллегорию из эпохи войн Ахейского союза. В таком случае ахейский пес-командир будет изображать Арата (или какого-нибудь другого ахейского вождя), отсутствие лаконских собак будет объясняться тем, что Спарта в Ахейский союз не входила и в войнах его не участвовала, вся же басня окажется намеком на какую-нибудь войну терзаемого внутренними раздорами Ахейского союза с сильным внешним врагом – этолийцами, македонянами или римлянами. Наиболее вероятным представляется намек на войну против Деметрия II Македонского (239–229 годы до н. э.), так как в этой войне союзниками ахейцев выступали этолийцы и – правда, недолгое время – эпироты с амбракийцами (т. е. молоссы, долопы и акарнанцы)72. Была ли эта басня сложена современными публицистами или позднейшими историками для украшения своих сочинений, неизвестно: Бабрий мог найти ее в каком-нибудь сборнике басенных извлечений из исторических сочинений (вместе с баснями 9, 70, 128, 166, общее происхождение которых установлено Крузиусом).

Других столь же ярких примеров «скрытого смысла» у баснописцев нет. Лишь с сомнением можно предположить, что необычное сюжетное строение некоторых басен также объясняется намеками на какие-то нам неизвестные конкретные события: так, у Бабрия описательная басня 102 может быть комплиментом какому-нибудь императору или наместнику, а у Федра сюжетно неслаженная басня I, 17 могла намекать на участь какого-нибудь современника. Понятно, что при суждении о таких баснях нужно быть очень осторожным, чтобы не принять за политический намек случайную композиционную неловкость или жанровый эксперимент73.

Тем более недопустимо выискивать «скрытый смысл» в баснях, не содержащих никаких прямых или косвенных указаний на наличие такового. Всякий басенный урок потенциально приложим к бесконечному количеству конкретных случаев; зная, что басни Федра писались в I веке н. э., мы можем без труда найти в сочинениях Тацита и Светония множество крупных и мелких событий, к которым можно применить ту или иную басню; но если, например, басня о лягушках, просивших царя, оказывается применимой к смене правлений Августа и Тиберия (или Тиберия и Сеяна, или Тиберия и Калигулы, или Клавдия и Нерона), то в лучшем случае можно сказать, что современники, вероятно, вспоминали об этой басне при этих обстоятельствах, и никак нельзя сказать, будто Федр сочинил эту басню именно по этому поводу. Ф. Хох в своей диссертации о тексте Бабрия74, толкуя басню 34 с ее моралью: «против тех, кто, забрав чужое имущество, страдает, когда приходится его возвращать законному владельцу», добавляет: velut Franci nunc Alsatiam, – диссертация была защищена 5 января 1871 года. Можно не сомневаться, что современники Бабрия находили поводы для не менее остроумного применения его басен, но сам баснописец мог быть так же далек от мысли об этих применениях, как и от мысли о Франко-прусской войне. Поэтому наивными представляются многовековые попытки ученых приискать реальный субстрат чуть ли не для каждой басни Федра75.

В толкованиях такого рода можно различить два направления: политическое и биографическое. В первом случае ходовые басенные мотивы прикрепляются к сообщаемым историками фактам современной римской жизни – борьбе Сеяна за власть (I, 2, 6, 15, 19, 30; II, 4), доносам и казням богачей (I, 12; II, 6, 7; IV, 6; V, 4), возвышению вольноотпущенников (I, 3, 27; IV, 17) и т. п. Во втором случае басенные мотивы прикрепляются к немногим известным фактам биографии Федра: его несчастью (несправедливое обвинение – II, 6; III, 10; А, 4; А, 22; одиночество в беде – I, 9, 21; III, 9; IV, 1; V, 2; А, 12; предполагаемое изгнание – I, 18; А, 19; мечта о мести врагам – I, 26, 28; III, 2; V, 3) и его литературной деятельности (против завистников и критиков – III, 6, 16; IV, 3, 8, 10; V, 9; против плагиаторов и подражателей – IV, 11, 17, 24; V, 7)76. Иногда такие толкования остроумны (например, ставшее общепринятым предположение Дебильона, что в басне I, 6 имеется в виду предполагавшийся в 25 году брак Сеяна с Ливией, вдовою Друза, – Tac., Ann. IV, 39), иногда диковинно фантастичны, но в любом случае они вполне произвольны и недоказуемы77. В баснях Бабрия примеров такого «скрытого смысла» почти не найдено; но это объясняется не тем, что Бабрий менее отзывчив на политические события и менее склонен изливать в стихах свои жизненные заботы (хотя само по себе это вполне возможно), а только тем, что эпоха Бабрия и биография Бабрия очень мало известны и не представляют в распоряжение комментаторов достаточно фактов, вокруг которых можно было бы группировать басенные мотивы78. Таким образом, вопрос о «скрытом смысле» басен Федра и Бабрия при наличном состоянии материала не поддается исследованию и для характеристики идейного облика баснописцев служить не может.

Оптимистический практицизм басен Федра и пессимистическая умозрительность басен Бабрия; осторожная религиозность Федра и скептическое вольнодумство Бабрия; живой и острый интерес Федра к социальным проблемам, его наивно выбранная, но сознательно и твердо занимаемая позиция в классовой борьбе – и глубокое равнодушие Бабрия к проблематике такого рода; плебейский демократический пафос Федра и аристократически-высокомерный консерватизм Бабрия – вот немногочисленные, но достаточно значительные и важные противоположности, разделяющие двух баснописцев в трактовке идейного содержания их басен. Эти черты индивидуального мировоззрения Федра и Бабрия хотя бы в том самом общем виде, в каком они вырисовываются на фоне идейного материала, одинаково воспринятого обоими поэтами от эзоповской традиции, довершают ту картину их творческого облика, в которую складываются особенности их поэтики.

Для Федра басня – средство поучения, средство убеждения, средство вмешательства в жизнь. Поэт видит, что в мире царит зло, и встает на борьбу против этого зла. Басня служит ему оружием в этой борьбе, потому что в иносказательной форме басни можно сказать многое, что опасно было бы говорить прямо (ср. описание происхождения басни в III, пр., 33–40: «Угнетенность рабская, не смевшая сказать того, что хочется, все чувства изливала в этих баснях, где были ей защитой смех и вымысел…»). Действенность басни для Федра выше всего. Этим объясняется тематика его моралей: он смело касается социально-политических проблем, особенно близко затрагивающих интересы «маленького человека». Этим объясняется и тон его моралей – суровый, прямолинейный, обличающий (а не только отмечающий) мировое зло, окрашенный личным негодованием. Басня Бабрия – совсем иная. Она не поучает, а развлекает, не пытается вмешиваться в жизнь, а старается отвлечь читателя от жизненных забот. Серьезных предметов, важных тем, беспокойных вопросов она избегает. Поэт не касается социальных проблем – это удел презираемой им черни; он охотнее обращает свои взгляды на Олимп и грустно утешается, видя, что и боги так же суетны, как и люди. Бабрий – пессимист: он знает, что в мире царит зло, но уверен, что бороться с ним бессмысленно, от него можно только заслониться красивым вымыслом. Таким вымыслом и служит для него басня: она сближается с идиллией, уподобляется сказке, напоминает о золотом веке всеобщего счастья (ср. описание происхождения басни в I, пр., 6–16: «А некогда, в те золотые дни, звери умели внятным голосом вести речи… И сосны говорили, и листва лавра, и в море говорила с моряком рыба… Земля рождала людям все плоды даром, и меж богами и людьми была дружба. Бранх, если ты захочешь, обо всем этом тебе расскажет мудрый наш Эзоп-старец…», и т. д.).

Басня Федра возникла на слиянии двух наиболее демократических элементов античной культуры – народной философии и грамматической школы. Влияние народной философии определило стоическую тенденцию, ощутимую на протяжении всего федровского сборника, тенденцию, которая заставляет вспоминать не столько об аристократическом стоицизме Сенеки и Персия, сколько о тех уличных проповедниках стоицизма и кинизма, чьими предшественниками были горациевские Дамасиппы и Криспины, а преемниками – «философы», изгоняемые из Рима Флавиями. Стоическую диатрибу берет Федр своим примером, когда сплетает свои басни в более или менее цельную сеть моральных тезисов и иллюстраций, когда использует, в дополнение к басням традиционного типа, хрии, аллегории, анекдоты, этиологии и прочий материал, когда он придает своим моралям патетическую резкость проповеднических обличений; к стоическим теориям восходит и федровский культ свободы, которой не в силах противостоять сами боги, и пассивный гуманизм отношения к угнетенным – сочувствие рабу как человеку и признание рабства как социального явления. Влияние низшей грамматической школы чувствуется в краткости и прозаичности стиля, в педантической чистоте языка, в обдуманной элементарности аллегорических толкований, наконец, что важнее всего, в самом выборе жанра: именно с изложений и переложений басен начиналось грамматическое обучение (Квинтилиан, I, 9, 2). Федр – один из немногих уцелевших представителей низовой, «массовой» литературы эпохи империи. Его читателями могли быть ремесленники, торговцы, небогатые земледельцы, мелкие канцелярские чиновники, офицеры легионов – все те, кому по плечу были эти басни с их простотой, занимательностью, практическим житейским практицизмом и отчетливыми социальными мотивами. Федр мог отрекаться от этой славы писателя «для полуграмотных» (inlitteratum plausum cur desidero? – IV, pr., 20) и пробиваться в «высокую» литературу (тема едва ли не всех его прологов и эпилогов), но безнадежно: ни Сенека, ни Квинтилиан, ни позднейшие писатели его не знают или не желают знать.

Басня Бабрия сложилась в другое время и в другой обстановке. Не философия, а риторика была центральным культурным явлением его эпохи. Это было время подготовки и начала того расцвета эпидиктической риторики, который получил название второй софистики. Школьные упражнения, на которых молодые люди вырабатывали блеск ораторской техники, – этопеи, контроверсии и свазории, похвалы и порицания, толкования мифов, описания, рассуждения на темы сентенций и хрий – выносятся из школы на публику, обрабатываются как самостоятельные литературные произведения, находят место в собраниях сочинений того или иного оратора. Басня была первой в ряду риторических прогимнасм, и внимание к ней в такой обстановке вполне понятно. Если Федр был одинок среди современников со своим интересом к басне, то басни Бабрия перекликаются с многочисленными басенными примерами, рассеянными в произведениях Плутарха, Диона Хрисостома, Лукиана, Апулея, Аппиана, Филостратов и других писателей его эпохи (не говоря уже о несохранившихся басенных сборниках Плутарха и Никострата). Басня Бабрия – порождение риторической школы греческого Возрождения с ее духовным аристократизмом, эстетством и культом древности. Ее религиозный скептицизм живо напоминает вольнодумство Лукиана, ее идиллические мотивы заставляют вспомнить об Элиане, который от зрелища человеческой суеты искал спасения в наблюдении мира животных (Ael., De nat. an., epil.). Ученость и изящество за внешней простотой и легкостью речи, аристократическое презрение к черни под традиционной народностью тем и сюжетов, сочетание дидактичности и заботы о красоте слога, совмещение архаической стилизации с новейшей изысканностью – все эти черты роднят басню Бабрия с литературой второй софистики.

В творчестве Федра и Бабрия с наибольшей яркостью определилось расхождение двух направлений в античной басне – плебейского, моралистического, опирающегося на традицию использования басни как иллюстрации в философском поучении, и аристократического, эстетизирующего, опирающегося на традицию использования басни в качестве школьного риторического упражнения. В баснях Федра слышатся отголоски древнейшего («эзоповского») периода истории басни, когда басня была боевым оружием демоса VII–VI веков до н. э. в борьбе против знати; басни Бабрия представляются законченным выражением позднейшего периода, когда общественное значение басни сходит на нет и она сохраняет только художественную ценность.

СТИЛЬ ФЕДРА И БАБРИЯ

Текст дается по изданию: Гаспаров М. Л. Стиль Федра и Бабрия // Язык и стиль античных писателей / Отв. ред. А. И. Доватур. Л.: Издательство Ленинградского университета, 1966. С. 46–54.

Римский поэт Федр, писавший в I веке н. э., и греческий поэт Бабрий, писавший во II веке н.э., – два классика античной басни. Их имена связаны с важнейшим переломным моментом в развитии этого жанра: в их творчестве басня впервые перестает быть жанром устной словесности и становится жанром художественной литературы. Конечно, и до Федра и Бабрия басенные сюжеты попадали из фольклора в литературу; но басни как самостоятельного литературного жанра еще не существовало. Басни бытовали тогда в литературе двояко. Во-первых, в качестве довода или иллюстрации в рамках произведения иного жанра – примеры этому многочисленны и общеизвестны, начиная от Гесиода с его притчей о соловье и ястребе и кончая сатирами Горация. Во-вторых, в виде сборников басенных сюжетов, записанных схематично и сухо, и служивших черновым материалом для школьных риторических упражнений, – такие сборники дошли до нас под заглавием «басен Эзопа»; состояние текста этих записей убедительно показывает, что они не считались завершенными художественными произведениями, и каждый переписчик мог редактировать их по-своему. Будучи вставлены в большие произведения, басни получали художественную обработку, но не имели жанровой самостоятельности; будучи записаны в школьных сборниках, они обретали самостоятельность, но не имели художественной обработки. В творчестве Федра и Бабрия эти две стороны совместились: была создана античная литературная басня.

Федр был создателем латинской литературной басни, Бабрий – греческой. В истории басенного жанра их имена стоят рядом. И в то же время трудно найти двух других поэтов, которые представляли бы столь полную противоположность друг другу. Федр и Бабрий противоположны во всем: и в идейной направленности своего творчества, и в тематике, и в стиле. Как ни странно, эта глубокая противоположность до сих пор не была должным образом отмечена ни одним из ученых, занимавшихся античной басней.

Одна из сторон этой противоположности – стиль Федра и Бабрия – и рассматривается в настоящей работе. Если о языке Федра и Бабрия существует несколько диссертаций79, то о стиле их в собственном смысле слова, о тропах и фигурах их речи не написано ничего, если не считать отдельных наблюдений в работах о языке да беглых замечаний комментаторов.

Рассмотрение языка художественных произведений имело предметом речевую систему произведения в ее отношении к нормам языка в целом и литературного языка в частности. Рассмотрение стиля художественных произведений, предстоящее нам, имеет предметом речевую систему произведения в ее внутреннем строении, в ее отношении к предмету речи и в ее отношении к позиции автора. В первом из этих трех аспектов мы различаем стиль сжатый и пространный; во втором – стиль отвлеченный и конкретный; в третьем – стиль субъективный и объективный. Могут быть выделены, конечно, и другие стилистические противоположности, но для сравнения стиля Федра и Бабрия они имеют меньшее значение.

1

По внутреннему построению речевой системы стиль Бабрия может быть назван пространным, а стиль Федра – сжатым.

Пространность стиля Бабрия достигается прежде всего широким применением плеонастических фигур. Плеонастические и близкие к ним фигуры преобладают у Бабрия над всеми иными: на 100 стихов у него приходится в среднем около 13 таких фигур (у Федра – около 2). Фигуры эти разнообразны. Самая простая из них – собственно плеоназм. Например: πηδῶσα ποσσίν (19, 4); ἐκερτόμησεν … φωνήσας (17, 4); μορφήν … γυναικείην καλῆς γυναικός (32, 3–4); λύκος … ἐν λύκοις ἐγεννήθη (101, 1) и др.80 Этой примитивной фигурой Бабрий пользуется сравнительно редко. Гораздо охотнее он употребляет синонимические пары – от полной тавтологии до частичного сходства значений: πέπειρος καί ἀκμαίη (19, 5); ῥίζα καὶ γένος (I, pr. 5); σφάζουσι καί κτείνουσι (21, 7); φυγή τε πάντων καὶ φόβου δρόμος πλήρης (1, 3); δείπνου τε χείρα καὶ βορῆς ἀποσχοῦσαν (106, 19); ὁμώροφον δῶμα καὶ στέγην οἴκει (12, 15) (синекдохическая пара: второе понятие содержится в первом); πνιγόμενος ἐκπνέων τ’ (60, 2) (градация). Частным случаем такой синонимии являются пары, в которых второе понятие повторяет первое путем отрицания его противоположности: ὄμφαξ … οὐ πέπειρος (19, 8); μεῖνον … μὴ σπεύσῃς (1, 5); ζωγρεῖν … μηδὲ ἀποκτείνειν (53, 2); εὔχου, ὅταν τι ποιῇς … ἢ μάτην εὔξῃ (20, 7–8) и др. Это случай, вносящий оттенок антитезы и этим близкий к литоте, которая также нередка у Бабрия: κύων οὐκ ἄπειρος ἀγρεύειν (69, 2); κυνηγὸς οὐχὶ τολμήεις (92, 1) и др. К таким видам плеонастических фигур приближается плеонастический эпитет: πλωτὸς ἰχθύς (I, pr. 10)81; φάραγξ κοιλώδης (20, 2); ταῦρος ϰεράστης (23, 2); и др.

Другой ряд плеонастических фигур основывается на повторении слов: χίμαιρα – χίμαιρα (3, 6–8); πελαργός – πελαργός (13, 6–7); θεόν – θεόν (48, 5). Особенно ощутимо это повторение на стыке фраз, где Бабрий любит повторять слово вместо того, чтобы поставить относительное местоимение (палиллогия): εὐνοῦχος ἦλθε πρὸς θύτην – ὁ θύτης δ’… (54, 1–2); ἔθηκεν παρ’ ἀνθρώπῳ – ὁ δ’ ἀκρατὴς ἄνθρωπος… (58, 2–3); ἵππου δ’ ἀκούσας – μιμούμενος τὸν ἵππον (73, 2–3); δεδηχὼς στόματι τυρόν – τυροῦ δ’ ἰχανῶσα… (77, 1–2); и др. Иногда повторение слов организуется анафорой (ἡ μὲν ἀκμαίη … ἔτιλλεν ἃς ηὕρισκε λευκανθιζούσας, | ἔτιλλε δ’ ἡ γραῦς εἰ μέλαιναν ηὑρήκει (22, 8–10) или эпанастрофой (οὐ γὰρ ἐλλείψει | τὸν βοῦν ὁ θύσων, κἂν μάγειρος ἐλλείψῃ (21, 9–10)). Один раз повторяется (с небольшой вариацией) целое полустишие в начале и в конце монолога (ἱκέτευεν ἁσπαίρων – 6, 5 и 13). С повторениями такого рода связана и любовь Бабрия к так называемой figura etymologica, при которой повторяются не слова, а корни слов: σύλων ὧν ὁ θεὸς ἐσύλθη (2, 12); χορεύειν ἡνίκ’ εἰς χοροὺς ηὔλουν (9, 10); τὸν ῎Ιτυν ἄωρον ἐκπεσόντα τῆς ὥρης (12, 4); μερίζει καὶ τίθησι τρεῖς μοίρας (67, 4) и др. Вкус к такой словесной игре позволяет Бабрию ввести в свои басни несколько образцов изящного обыгрывания разных оттенков значений одинаковых слов (род антанакласы): о фиванце, побежденном в споре с афинянином (15, 11–12): ὁ δ’ ἄλλος ὡς Βοιωτὸς οὐκ ἔχων ἴσην λόγοις ἅμιλλαν, εἶπεν ἀγρίῃ μούσῃ… (беотийцы, по общему мнению, считались тупицами); о волке, не дождавшемся поживы (16, 6): αὐτὸς δὲ πεινῶν καὶ λύκος χανὼν ὄντως ἀπῆλθε (поговорка; ср.: Diogen., 6, 20); о милостивом льве, польщенном словами лисы (106, 29): ὁ λέων δὲ τερφθεὶς ὡς λέων τε μειδήσας (ср. также 95, 64: ἄλλους ἀλωπέκιζε в обращении к лисе).

У Федра мы не находим ничего подобного. Его плеоназмы очень немногочисленны (uxorem dormientem … sopita primo quae… somno (III, 10, 30–31), damnum amissi roboris (III, 11, 3)), его синонимические пары дают лишь отдаленное сходство значений (animum genusque – I, 11, 15), его редкие и грубые каламбуры (testes – III, 11, 5; tibia – V, 7, 8–9) не идут ни в какое сравнение с тонкими бабриевскими антанакласами.

Стиль Федра сухой и сжатый. Впечатление сухости и сжатости создается уже самым простым средством – систематическим применением нередкого в латинском языке опущения легко подразумеваемых слов. Федр опускает при прямой речи слова inquit, ait, respondit и т. п. (I, 1, 6; 3, 12; 9, 8; 11, 12; 15, 7 и 9 и т. п.); подлежащие (I, 2, 24; III, 5, 10; 8, 9; 10, 25 и 29 и т. д.); указательные местоимения (I, 4, 5; I, 18, 1; I, 22, 4; II, 6, 14; III, 2, 5 и т. д.); связку esse (II, 7, 11; I, 15, 7 и т. д.); союзы (асиндетон, например, IV, 23, 16). Такие опущения у Федра встречаются приблизительно в половине возможных случаев. Столь же свободно пропускаются и значащие слова, понятные из контекста: in coetum (Musarum) recipior (III, pr., 23); haec exsecutus sum … pluribus (verbis) (III, 10, 50); vestrum bonum (regem) (I, 2, 29) и др. При этом, если пропускается повторяющееся существительное, то его место обычно занимает определение к нему: anus vidit … amphoram … – odorem … totis avida traxit naribus (III, 1, 1–4); videre agrestes … – abeunt securi domum (III, 2, 3–7); ranae vagantes … necem fugitant inertes … – dant mandata ad Jovem, adflictis ut succurrat (I, 2, 10–26, 28); clamorem ranae sustulere – cogitque miseras arida sede emori (I, 6, 4–8) и др. Когда в обороте такого рода вдобавок опускается глагол речи, то получается излюбленная Федром эллиптическая конструкция типа: illa contra contumax (IV, 8, 5); illa contra pessima (A, 24, 4); illa fraudem moliens (IV, 9, 7); tum maestus ille (IV, 4, 10); tunc ille insolens (I, 11, 112); at ille lentus (I, 15, 7); ср.: at ille stultus … emisit caseum (I, 13, 9–10); at illa gaudens … tradet domum (IV, 5, 43) и др. В связи с этисм стоит бросающаяся в глаза любовь Федра к субстантивированным прилагательным вообще: indigni (I, 8, 2); improbi (I, 8, 1; II, 3, 7; IV, 20, 6); ignavi (I, 21. 2); despecti (III, 2, 1); stulti (I, 23, 1; I, 29, 1); pauperes (I, 15, 1); potentes (I, 30, 1); mendaces (I, 17, 1); simplices (III, 10, 54); sublimes (I, 28). Такие прилагательные у Федра иногда даже имеют при себе определения: repente liberalis (I, 23, 1); ср.: usu peritus (III, 3, 1). Большая часть таких оборотов понятным образом находится в обобщающих зачинах и концовках; но можно выделить особую группу субстантивированных эпитетов, употребляемых внутри басен и отличающихся необычным для Федра поэтическим оттенком: laniger (I, 1, 6); sonipes (IV, 4, 3); bidens (I, 17, 8).

Однако едва ли не в большей степени впечатление сухости и сжатости достигается средствами синтаксическими. Прежде всего, этому содействует любовь Федра к длинным разветвленным периодам (тогда как Бабрий предпочитает вереницы коротких простых предложений); поэтому один и тот же объем содержания в периоде Федра воспринимается в один прием, а в дробных фразах Бабрия – в несколько приемов. В средней фраза Федра в полтора раза длиннее фразы Бабрия. Далее, восприятие повествования Федра сокращается тем, что он охотно пользовался фигурами параллелизма, подчеркивая стихом равновесие членов и подчеркивая словесными повторами их соотнесенность: et quem tenebat ore dimisit cibum, nec quem petebat potuit adeo attingere (I, 4, 6–7); tu formam ne corrumpas nequitiae malis, tu faciem ut istam moribus vincas bonis (III, 8, 15–16); …immo ni dederis sponde cessabit tua. At non cessabunt latera, respondit, tua (А, 15, 8–9) и др. В басне I, 10 пара перекликающихся параллелизмов симметрично открывает и замыкает короткий рассказ (стк. 4–5): lupus arguebat vulpem furti crimine; negabat illa se esse culpae proximam; (стк. 9–10): tu non videris perdidisse quod petis; te credo subripuisse quod pulchre negas; ср. аналогичный прием в II, 4, 1–3 и 21–22. В одном месте любовь к параллелизму даже заставляет Федра допустить плеоназм, обычно столь чуждый ему: si cito rem perages, usus fiet longior; fruar diutius, si celerius coepero (III, ep. 13–14). Содержание параллелизмов естественно тяготеет к антитезе, и Федр обращается к этой фигуре очень часто: places tibi, inquit, quia cui non debes places; sed non impune, quia cui debes non places (A, 25, 4–5); utilia mihi quam fuerint quae despexeram, et quae laudaram, quantus luctus habuerint (I, 12, 14–15); Hippolytus obiit quia novercae creditum est; Cassandrae quia non creditum, ruit Ilium (III, 10, 3–4); Qui capita vestra non dubitatis credere, cui calceandos nemo commisit pedes (I, 14, 15–16). Как видно из примеров, Федр часто смягчает однообразие антитезы хиастическим расположением слов. Еще чаще встречаются у Федра неразвернутые антитезы в одном стихе: cur, quaeso, tam angustam talis vir ponis domum? (III, 9, 6); labori faber ut desit, non fabro labor (III, ep. 7); parvae vindictam rei dum quaero demens, servitutem repperi (IV, 4, 10–11); plagae supersunt, desunt mihi cibaria (А, 18, 6) и др. Наконец, кроме параллелизмов и антитез, впечатление сухости и четкости повествования создается у Федра обильным использованием сентенций: id demum est homini turpe, quod meruit pati (III, 11, 7); facit parentes bonitas, non necessitas (III, 15, 18); nisi utile est quod facimus, stulta est gloria (III, 17, 12) и др.

Вся эта система приемов совершенно не характерна для Бабрия. Его эллипсы немногочисленны и обычно мотивированы разговорной речью (2, 11; 47, 8–9; 65, 5–6); его параллелизмы затушеваны или отсутствием перекликающихся слов: ὅπου νόμοι γὰρ καὶ θέμιστες ἀνθρώπων, ἔνθεν χελιδὼν ἠδικημένη φεύγω (118, 10–11; ср. 5, 7–8), или несовпадением границ членов и границ стихов: ὁ δ’ εἶπεν ἄλλως ἄλλου ἁρπάσαι σπεύδων | τρέχει τις, ἄλλως δ’ αὑτὸν ἐκ κακοῦ σῴζων (69, 5–6), или расширением промежутка между параллелями (23, 5–8; 51, 7–10). Антитез он не избегает (σὺ γὰρ ὡς ἀληθῶς ἐν λύκοις λέων φαίνῃ, ἐν δ’ αὖ λεόντων συγκρίσει λύκος γίνῃ – 101, 7–8), но предпочитает менее заметные антитезы внутри одного стиха (ὅπου γεωργοῖς κοὐχὶ θηρίοις ᾄσεις – 12, 13; ср. 13, 10; 37, 12; 87, 5; 103, 5 и др.) и часто умеряет их выразительность теми же средствами, какие он применял к параллелизмам (9, 9–10; 106, 24–25; 108, 1–2 и др.). Сентенции у него встречаются реже, чем у Федра, и обычно не выделяются, как у того, а незаметно вплетаются в рассказ (например, 95, 35).

Характеризуя стиль Бабрия как пространный в противоположность сжатому стилю Федра, следует отметить замечательное мастерство, с которым Бабрий воссоздает разговорную легкость и непринужденность речи и в то же время нигде не впадает в однообразное многословие, столь обычное при плеонастическом стиле. Лучшее доказательство этого мастерства – тот факт, что бросающаяся в глаза сжатость Федра неизменно отмечалась всеми, писавшими о Федре, тогда как плеонастическая основа стиля Бабрия оказалась так искусно скрытой от невооруженного глаза, что во всей научной литературе о Бабрии не была отмечена ни разу.

2

Отвлеченный характер стиля Федра – результат широкого использования целой системы метонимических оборотов, как правило, заменяющих более вещественное понятие более отвлеченным и частным общим. Это особенно ярко видно, когда отвлеченное понятие обозначает у Федра лицо или явление: «алчность» вместо «алчный», «рабство» вместо «раб» и т. п. Примеры: decepta aviditas (I, 4, 5); servitus obnoxia (III, pr. 34); est aviditas dives et pauper pudor (II, 1, 12); totam praedam sola improbitas abstulit (I, 5, 11) (здесь отвлеченность усиливается тем, что вместо понятия aviditas поставлено более широкое понятие improbitas); spes fefellit impudentem audaciam (III, 5, 9); fucatae plus vetustati favet invidia mordax (V, pr. 8) и др. Другой, не менее частый случай абстрагирующей метонимии – тот, при котором отвлеченное понятие не отождествляется с конкретным лицом, но само до некоторой степени олицетворяется, связываясь с конкретными качествами и действованиями: procax libertas civitatem miscuit, frenumque solvit pristinum licentia (I, 2, 2–3); silentium fecit expectatio (V, 5, 15); turpitudo laudis obsedit locum (A, 13, 31); subita me iubet benignitas vigilare (I, 23, 7–8); delusa ne spes ad quaerelam recidat (III, 18, 15) и др. Из примеров видно, что Федр охотно прилагает к отвлеченным понятиям конкретные определения, подчеркивая их метонимичность: fucata vetustas, invidia mordax, procax libertas и т. п. Далее, следует выделить излюбленный Федром оборот, при котором существительное и прилагательное меняются ролями в предложении: вместо «вероломный волк» говорится «вероломство волка» и т. п.: perfidia lupi (A, 17, 7); bonitas aquae (IV, 10, 41); rerum varietas (III, ep. 31; IV, ep. 2); error criminis (III, 10, 41); crurum tenuitas (I, 11, 6); pennarum nitor (I, 13, 6); ambitio dissidens mortalium (III, 10, 56). Любовь к этому обороту доводит Федра до таких тяжеловесных построений, как tunc demum ingemuit corvi deceptus stupor (I, 13, 12); gulaeque credens colli longitudinem (I, 8, 8); traxitque ad terram nasi longitudinem (А, 3, 16). Бросающаяся в глаза отвлеченность таких конструкций очень характерна для абстрактного стиля Федра. Далее, особый вид метонимии придает у Федра отвлеченность эпитетам; он пишет: caecus timor (II, 8, 3); avidi dentes (I, 13, 11); cornua infesta (I, 21, 7); liberae paludes (I, 2, 10) и др.; эпитет, который был бы конкретным в применении к целому, оказывается отвлеченным в применении к части целого. Наконец, следует отметить отдельные метонимии, синекдохи и перифразы разного рода, рассеянные по всему тексту басен и также содействующие впечатлению обобщенности и отвлеченности. Вместо «меня теснят враги» Федр пишет: spiritus … a noxiorum premitur insolentiis (III, ep. 29–31); ср.: nil spernat animus (III, 10, 51); ne religio peccet imprudens mea (III, 13, 8). Кость в волчьем горле он отвлеченно называет malum (I, 8, 6), зеркало – res feminarum (III, 8, 11), лягушку – stagni incola (I, 6, 6); а о музах, рожденных Мнемосиной, говорит: Mnemosyne … novies artium peperit chorum (III, pr. 19).

Бабрию эта система абстрагирующих метонимий чужда. Метонимические фигуры встречаются у него вдвое реже, чем метафорические, тогда как у Федра метонимии и метафоры одинаково часты (метонимии даже несколько чаще. Абстрагирующие метонимии (например, πορφυρῆς ὥρης (19, 4; ср. 56, 6; 59, 17)) составляют у Бабрия лишь около четверти всех метонимических фигур, тогда как у Федра – больше четырех пятых. Напротив, среди метонимий Бабрия встречаются метонимии конкретизирующие, которых у Федра вовсе нет: λεπτῷ καλάμῳ … βίον σῴζων (6, 2); ἰχθύν … ἐκ τῶν εἰς τάγηνον ὡραίων (6, 4); ср. чуждую стилю Федра персонификацию: οὐδ’ εἶδεν αὐτοῦ τῆν ἅλωα Δημήτηρ (11, 9).

3

Более специфические для поэтики Бабрия черты конкретного стиля явствуют из рассмотрения его системы эпитетов и являются в то же время характерными чертами объективного стиля в противоположность стилю субъективному. Это – третья и последняя из намеченных нами стилистических противоположностей между баснями Бабрия и баснями Федра: по отношению речевой системы к точке зрения автора стиль Бабрия является объективным, а стиль Федра – субъективным.

Эпитеты Бабрия по содержанию легко разделяются на две группы: одни служат внешней, другие – внутренней характеристике предмета. Примеры эпитетов внешней характеристики: λεπτὸς κάλαμος (6, 2); δίκτυον πολύτρητον (4, 4); λαγώς δασυπόδης (69, 1); λοφηφόρος κορύδαλλος (88, 8); ὀκλαδιστὶ πηδώντων (25, 7); κέρας καμπύλον (84, 1); μέλαν ὕδωρ (25, 3) и др.; ср. также метафоры, сравнения, перифразы: θερμὸς κίνδυνος (50, 12); πορφυρέη ὥρη (19, 4); σὺν τρίβωνι (65, 7) (в значении ‘бедный’); ὡς ἀλέκτωρ … χαμαὶ πτερύσσῃ (65, 5–6) и др. Примеры эпитетов внутренней характеристики: σοφὸς Αἴσωπος (I, pr. 15); ὕπαιθρος ὕλη (12, 14); ἱλαροὶ κῶμοι (24, 2); ἀλώπηξ δειλαία (53, 1) (с пролептическим оттенком) и др. Ср. метафоры, сравнения, перифразы: δακτύλῳ ἀποκτείνας (50, 18); σοφὰ λαλοῦσα (12, 8) (о соловье); τῶν νέφων σύνοικος (64, 4) (о сосне); γρίφοις ὁμοίας ποιήσεις (II, pr. 11) и др. Особо можно отметить накопление перифрастических эпитетов (120, 1–2). Количественно вторая группа превосходит первую, но не намного (отношение около 5 : 4). Бабрий старается сперва показать, а потом уже охарактеризовать своих персонажей.

Система эпитетов Федра имеет иные пропорции. Внешних эпитетов у Федра мало (правда, некоторые из них весьма картинны): ramosa cornua (I, 12, 5); fulminei dentes (I, 21, 5); pictis plumis gemmeam caudam explicas (III, 18, 8). Их функция отчасти переходит на метафоры, сравнения и перифразы (nitor smaragdi (III, 18, 7); lympharum speculum (I, 4, 3); materiam … poliri versibus (I, pr. 2); qui centum oculos habet (II, 8, 18) и др.). Эпитетов внутренней характеристики гораздо больше: litterata Graecia (III, pr. 54); casta mulier (III, 10, 14); pavidum genus (ranarum) (I, 2, 15); fuci inertes (III, 13, 3); ovis patiens iniuriae (I, 5, 3); boves quieti (II, 8, 15) и др. Любовь Федра к метонимически отвлеченной окраске таких эпитетов отмечалась выше. Но рядом с этими двумя группами эпитетов появляется третья, гораздо более значительная – эпитеты оценочные. У Бабрия они были редкостью (γλυκὺς βίος (6, 2); ἥλιος ἡδύς (18, 9)), у Федра они господствуют. К их числу относятся прежде всего эпитеты самого общего оценочного содержания, одинаково приложимые к любому явлению: odiosa cornix (A, 24, 1); malus sutor (I, 14, 1); iniusta nece (I, 1, 13); improbum animal (V, 3, 8); tristis servitus (I, 2, 6); turpis fraus (I, 10, 1); turpes poenae (I, 13, 2); dulcis caritas (III, 8, 13) и др. Даже змея у Федра сама себя именует improba (IV, 20, 6). За ними следуют эпитеты более конкретные, варьируемые применительно к случаю: stultus error (V, 7, 30); impudens audacia (III, 5, 9); molesti mures (I, 22, 3); flebilis gemitus (I, 18, 3) и др. Среди них в особый ряд выделяются эпитеты, в которых автор предвосхищает результат характеризуемого действия (пролепсис): vanae minae (III, 6, 11); inane meritum (I, 22, 12); scelus funestum (III, 10, 50) и др. Некоторые из оценочных эпитетов, по-видимому, имеют в виду точку зрения того или иного персонажа басни: infestis taurus mox confodit cornibus hostile corpus (I, 21, 7–8), но подавляющее большинство таких эпитетов передает только точку зрения автора. Это и есть показатель субъективности стиля. Примерное соотношение эпитетов внешней характеристики, внутренней характеристики и оценки у Федра – 1 : 2 : 3. Характеристика для Федра важнее изображения, а оценка – важнее характеристики.

Итак, стилистические тенденции Федра и Бабрия отчетливо противоположны. Стиль Федра – сухой, краткий, логически четкий, схематизирующий, обобщающий, оценивающий. А Бабрий пишет пространно, естественно, плавно, следуя за событиями в их живой конкретности, оставляя все обобщения и оценки самому читателю. Для Федра главное – ясность смысла, для Бабрия – яркость образа. Прибегая к отвлеченным понятиям (всегда несколько рискованным), можно сказать, что стиль Федра – это стиль моралиста, а стиль Бабрия – стиль художника.

Рассмотрение других аспектов поэтики Федра и Бабрия подтверждает такое впечатление. В трактовке образов и мотивов Федр ограничивается главным и существенным, Бабрий вдается в живописные оживляющие подробности. В трактовке жанра Федр подчиняет повествование морали, Бабрий заслоняет мораль повествованием. В трактовке эмоционального, комического содержания басен Федр – сатирик, Бабрий – юморист. В трактовке идейного содержания басен Федр расширяет круг проблем басенной морали и усиливает их остроту, Бабрий ограничивается традиционными привычными положениями. Все это значит, что Федр и Бабрий, создавая каждый по-своему жанр литературной басни, по-разному смотрели на суть и цель этого жанра. Для Федра басня – живой урок, для Бабрия – занимательная сценка; у Федра басня служит поучению, у Бабрия – развлечению. Так две системы стиля оказываются проявлением двух направлений общего развития жанра античной басни. Но это – проблема, уже выходящая за пределы данного сообщения82.

ФЕДР. БАСНИ

Текст дается по изданию: Античная басня / Пер. с греч. и латин. М. Л. Гаспарова. М.: Художественная литература, 1991.

I. 2. Лягушки, просящие царя

Афины, где цвело равнозаконие,

Ретивая вольность привела в смятение,

Сорвав узду, что сдерживала распущенность.

Средь заговоров и междоусобицы

5 Тиран Писистрат овладевает крепостью.

Афиняне на горечь рабства плачутся

(Тиран хоть не суров, но бремя тягостно

Любое с непривычки) и судьбу клянут.

На это Эзоп такой ответил басенкой:

10 Лягушки, по болотам вольным странствуя,

Царя просили шумно у Юпитера,

Чтоб силою он смирил их необузданность.

Отец богов, смеясь, ниспосылает им

Небольшой чурбан, который, быстро рухнувши,

15 Толчком и шумом всполошил пугливый род.

Но так как долго он лежал, зарывшись в ил,

Одна тихонько выставляет голову

И, осмотрев царя, к себе сзывает всех.

Забыв о страхе, все наперебой плывут

20 И на чурбан гурьбою дерзко прыгают.

Его подвергнув дерзким надругательствам,

Царя другого просят у Юпитера,

Затем, что этот вовсе бесполезен им.

Тот посылает гидру к ним, которая

25 Их пожирает. Не умея гибели

Избегнуть и не смея вновь молитвы слать,

Меркурия просят умолить Юпитера,

Чтоб им помог в несчастии. Но бог в ответ:

«Не захотели, – говорит, – вы доброго —

30 Терпите злого». Так и вы, о граждане,

Чтоб хуже не пришлось, терпите это зло.

I. 3. Чванная галка и павлин

К тому, чтобы чужим добром не хвастаться

И жизнь вести согласно с положением,

Эзоп для нас приводит вот такой пример.

Однажды галка, пыжась глупой гордостью,

5 Павлиньими подобранными перьями

Разубралась и, презирая родичей,

В павлинье замешалась стадо пышное.

Но те, бесстыдной птице перья выщипав,

Клюют ее и гонят. Галка в горести

10 Вернуться хочет к собственному племени,

Но, вновь гонима, видит лишь презрение.

Тогда один из стаи говорит ей так:

«Была бы довольна нашими ты гнездами

И долей, от природы нам назначенной, —

15 Ни от чужих обиды ты не знала бы,

Ни от своих не видела бы гонения».

II. 5. Цезарь и служитель

Есть в Риме род хлопотунов пронырливый,

Всегда впопыхах, в самом безделье деятельный.

Всем занятый и ничего не делающий,

Противный всем, несносный самому себе.

5 Его хочу исправить, если мыслимо,

Правдивой басней – дело стоит этого.

Когда Тиберий Цезарь, в пути к Неаполю,

На виллу прибыл на свою Мизенскую

(Лукулл ее поставил на верху горы,

10 В виду и Сицилийских и Тирренских вод), —

Один из ловких тамошних служителей,

Спустивши с плеч тунику пелузийскую

Из полотна и с бахромой болтавшейся,

Пред ним, гулявшим среди свежей зелени,

15 Из деревянной чашки землю сохлую

Кропил, гордясь изысканной услугою,

Но был осмеян. Тогда окольной тропкою

Спешит он на террасу, обметает пыль.

Тут догадался Цезарь, что за птица он,

20 И, словно обещая что-то доброе,

Воскликнул: «Эй!» Немедля тот подскакивает,

Награде верной радуясь заранее.

Но пошутило так его величество:

«Немногого добился ты – пропал твой труд:

25 Дороже я ценю мои пощечины».

III. 19. Ответ Эзопа болтуну

Эзоп один прислуживал хозяину,

И тот ему велел скорей сварить обед.

Пошел он по соседям, чтоб достать огня;

А раздобыв, с зажженным он светильником,

5 Чтоб не идти опять кружной дорогою,

Пошел обратно напрямик по площади.

Один болтун, его увидя, спрашивает:

«Зачем, Эзоп, ты днем с огнем расхаживаешь?» —

«Ищу человека!» – молвил тот, спеша домой.

10 И пустомеля понял, коль догадлив был,

Что старец человеком и не счел его

За то, что пристает он к людям занятым.

IV. 23. Симонид

Ученый муж всегда богат ученостью.

Симонид, слагатель песней замечательных,

Избыть желая горечь тяжкой бедности,

Решил объехать города азийские,

5 За плату прославляя победителей.

Таким путем промыслив состояние,

Хотел вернуться морем он на родину —

Был, говорят, он родом с острова Кеоса.

Но судно, на каком он плыл, рассыпалось

10 В открытом море от бури и от ветхости.

Те прячут деньги, эти – драгоценности,

Подспорье в жизни. Кто-то стал выспрашивать:

«А где же, Симонид, твое имущество?»

Ответ был: «Все мое – со мной». – Немногие

15 Спаслись тогда, а прочих потопила кладь.

Разбойники напали, грабят спасшихся,

Пускают нагишом. Пошли несчастные

В ближайший город, Клазомены древние.

Здесь кто-то, занимавшийся науками,

20 Стихи не раз читавший Симонидовы

И вчуже обожавший сочинителя,

Узнав его по речи, с великой радостью

Позвал к себе и щедро одарил его,

Одежду, деньги дав, рабов. А прочие

25 Кормились подаянием. Как-то встретив их,

Сказал Симонид: «Как видите, мое – со мной,

А все, что вы себе набрали, сгинуло».

БАБРИЙ. БАСНИ

Текст дается по изданию: Античная басня / Пер. с греч. и латин. М. Л. Гаспарова. М.: Художественная литература, 1991.

10. Рабыня и Афродита

В рабыню, хоть была она дурна с виду,

Влюбился господин и на ее просьбы

Тотчас давал ей все, чего она хочет.

Вся в золоте, вся в пурпурной до пят ткани,

5 Уже с самой хозяйкой заводя ссоры,

Рабыня помнила, кто ей послал счастье,

И Афродиту, всякий день молясь, чтила

Куреньями, светильниками, жертв дымом.

Но вот однажды в час, когда они спали,

10 Предстала Афродита ей во сне с речью:

«Опомнись: я не сделала тебя краше —

Лишь тот, кому я враг, тебя такой любит».

<Того, кому уродство красотой мнится,

Должно быть, в гневе сделали слепым боги.>

12. Соловей и ласточка

Летала ласточка вдали от сел людных

И повстречала соловья в лесу дальнем.

Пел соловей печальную свою песню

Об Итисе, погибшем на заре детства.

5 По голосу они узнали друг друга

И стали разговаривать, летя вместе.

Сказала гостья: «Милая сестра, здравствуй!

Впервые после Фракии тебя вижу.

Всегда нас разлучает некий бог злобный:

10 Ведь мы еще и в девушках росли порознь.

Давай-ка полетим в поля, к людским кровам,

И заживем с тобой в одном гнезде дружно,

Чтоб ты не для зверей, а для селян пела!

Зачем тебе, скажи, терпеть ночной холод

15 И жар дневной, который так томит тело?

Не прячься же, певунья, полетим вместе!

Покинь свой бесприютный лес: в людском доме

Живи теперь со мной под одной крышей».

Но сладкогласный соловей в ответ молвил:

20 «Оставь меня средь скал, где не живут люди,

И не зови меня из этих мест горных:

Афины преисполнили меня страхом,

И самый вид домов, самих людей близость

Во мне волнуют память о былом горе».

25 <Разумная беседа, от толпы бегство

И близость Муз – вот утешенье в злой доле;

Но тягостно, когда тебя в беде видят

Свидетели былого твоего счастья.>

15. Афинянин и фиванец

Фиванец и афинянин, в пути встретясь,

Шли вместе, разговаривая друг с другом.

Текла непринужденно и легко речь их,

Покамест о героях не зашли споры.

5 Фиванец говорил: «Алкмены сын – лучший

Среди людей – в былом, среди богов – ныне».

Афинянин твердил: «Тезей стократ выше,

И подлинно божественна его доля:

Ведь никогда он не был, как Геракл, в рабстве».

10 И переспорил: был он говорун ловкий.

Фиванец, хоть не мастер был вести споры,

С мужицкой остротой ему в ответ молвил:

«Твоя взяла; ну что ж, пускай кипит гневом

Тезей на нас, Геракл на вас: кому хуже?»

16. Волк и старуха

Кричавшему грозила малышу нянька:

«Молчи, не то ужо тебя отдам волку!»

А волк услышал и поверил ей спросту

И, спрятавшись, поживы поджидал долго,

5 Пока малыш, утихнув, не заснул к ночи.

Тогда, томимый голодом и впрямь волчьим,

Обманутый, поплелся он в свою нору.

В норе волчица спрашивать его стала:

«А что же без добычи ты пришел нынче?» —

10 «Да, на беду, поверил я словам бабьим!»

22. Мужчина средних лет и две его любовницы

У одного мужчины средних лет (вовсе

Уже не юный, он еще не стал старцем)

Давно блестела седина в кудрях черных,

Но был он до пиров и до любви падок.

5 Любил он в эту пору сразу двух женщин:

Одна – в цвету, другая уже была старой,

Но каждая хотела видеть в нем ровню.

И молодая, голову ему гладя,

Старалась каждый волосок седой вырвать,

10 А старая – та черные рвала пряди,

Пока такой свободою своей обе

Не сделали любовника совсем лысым.

Все волосы ему по одному вырвав.

<Такая басня вот что говорит людям:

15 Беда тому, кто в руки попадет к бабам:

Они его отпустят, обобрав, голым.>

О ЛИТЕРАТУРЕ В ЦЕЛОМ

О ЛИТЕРАТУРЕ В ЦЕЛОМ