Том 1. Греция — страница 91 из 132

4

Итак, три поколения поэтов в три приема разработали все три элемента гимнической хоровой лирики. Естественно было бы ожидать, что следующее, четвертое поколение пожнет плоды – наступит полный и всесторонний расцвет этого жанра. Но этого не случилось. Четвертое поколение наступило и дало своего поэта – Ивика; но наступило оно с опозданием, около 540 года, поэта дало явно менее значительного, чем предшествующие и последующие, а жанр, в котором писал этот поэт, был непохож на все, что мы видели до сих пор:

Вот снова Эрот

Томными исподлобья очами глядит на меня,

Пестрыми чарами снова гонит меня

В бескрайние сети Киприды,

Он близок, и я дрожу,

Как скакун, состарившийся меж побед,

Когда быструю колесницу нехотя он тянет к ристалищу…

Представить себе такую песню исполняемой хором на всенародном празднестве вряд ли возможно. Это не гимн, это энкомий – песня в честь хозяина пира; до сих пор этот жанр почти не разрабатывался лириками, теперь он выступает на первый план. На смену песням для государства приходят песни для отдельных лиц – друзей и покровителей поэта. У Ивика таким покровителем и героем его любви был Поликрат, сын Поликрата, знаменитого самосского тиранна, героя легенды о перстне счастья. Ивику и самому в молодости народ предлагал стать тиранном в его родном италийском Регии, но он отказался и предпочел быть не тиранном, а поэтом тираннов. Он стал странствующим певцом, и о безвестной смерти его было сложено поэтическое предание, по которому Шиллер написал балладу «Ивиковы журавли».

Таким переменам были свои причины. Около середины VI века обрывается распространение греческой колонизации: наступление Персии запирает Грецию с востока (546 год – это падение Креза в Сардах, поэтически описанное потом Вакхилидом), наступление Карфагена – с запада. В стране разом обостряются все внутренние противоречия, в дорийских городах узду власти затягивает аристократическая олигархия, в ионийских городах – демагогическая тиранния; современниками Ивика были элегик Феогнид, самый откровенный певец сословной борьбы во всей греческой поэзии, и философ Пифагор, отчаянно пытавшийся сплотить аристократию вокруг математических истин и мистических заповедей. Праздничная поэзия гимнов, пеанов, просодиев и гипорхем была уже бессильна служить единению полиса. Растет ощущение, что пора хоровой лирики миновала, что настало время подведения итогов: младший современник Ивика Лас Гермионский, работавший при афинском тиранне Писистрате, пишет первое известное по упоминаниям теоретическое сочинение о музыке. Ему же приписывалось сочинение «асигматической песни» – оды без единого звука «с»: эксперименты такого рода обычны лишь тогда, когда живой расцвет поэтической формы уже позади. Намек на эту оду мелькает в одном месте у Пиндара (фр. 70 b), и на этом основании в потомстве сложилось предание, что Пиндар был учеником Ласа.

Обновить хоровую лирику, вернуть ей ее место в полисной культуре могла лишь полная переориентация – от песен, обращенных к богам, к песням, обращенным к людям. Греческой поэзии посчастливилось: поэт, который сделал такую перестройку, нашелся. Это был главный деятель следующего, пятого поколения греческих лириков – Симонид Кеосский (556–468); расцвет его около 510–500 годов, сверстниками его были такие мыслители, как Гераклит и Парменид, первые поэты аттической трагедии Феспид и Фриних, первый крупный ионийский прозаик Гекатей – люди уже нового цикла греческой культуры.

Симонид сумел с замечательной чуткостью нащупать то место, где поэзия во славу человека и поэзия во славу государства смыкались, где событие личной жизни воспеваемого приобретало государственное значение. Он стал творцом двух новых жанров хоровой лирики: «эпиникия» – песни в честь победы на состязаниях, и «френа» – плача о смерти именитого гражданина. До него френы обходились старыми фольклорными формами, а эпиникиев вообще не существовало. Это был отклик на новую форму общественной и религиозной жизни Греции – всеэллинские состязания, справляемые периодически, в праздничной обстановке «божьего перемирия», питающие чувство не только местного полисного патриотизма, но и межполисного всенародного единства. Такие празднества по инициативе дельфийского оракула распространились по Греции именно в VI веке: в 586 году были учреждены Пифийские игры, в 582 – Истмийские, в 573 – Немейские, вместе с ними оживились и старые Олимпийские. Победа гражданина на таких играх считалась общегражданским торжеством, и песня ему была песней его городу; точно так же и смерть знатного гражданина была общей потерей, и плач о нем собирал не только родню и друзей, но и всех сограждан. Оба повода – и самый славный, и самый скорбный час человеческой жизни – были как нельзя более удобны для размышлений на моральные темы: о том, что в жизни все непрочно и переменчиво, что человек не должен полагаться на себя и превозноситься душой и что чувство меры – превыше всего; а такая мораль лучше всего служила интересам полисного гражданского равновесия. Этот моралистический элемент стал четвертым в составе хорической оды и отлично скрепил в ней исконные три: религиозный, повествовательный, личный. Конечно, это не было новостью, греческая поэзия любила морализм еще с гесиодовских времен; но из всех ранних лириков греческие антологисты собирали нравственные сентенции единицами, а из одного Симонида – десятками. Конечно, это не было откровениями глубокой мудрости, такая философия умеренности и здравого смысла всегда колебалась на грани банальности; но недаром именно к Симониду обратился в своей нравственной диалектике Платон, сохранивший в «Протагоре» характернейший фрагмент Симонидовой морали:

Трудно стать человеком, который хорош —

Безупречен, как квадрат,

И рукою, и ногою, и мыслью…

Даже слово Питтака, хоть и мудр его язык, —

«Знатным мужем быть нелегко» —

Слышится мне неладным…

Только богу ведь это дано;

А смертному люду нельзя не быть дурным,

Если сжало его необорное несчастие,

Всякий в доброй доле добр, в злой доле зол:

Кого любят боги, тот и лучше всех…

Оттого и не брошу я сужденных мне лет

Вслед пустой надежде на несбыточное —

Между нами, рвущими плоды широкой земли,

Непорочного взыскуя человека;

А найдись мне такой – я повестил бы вам о нем…

И того я рад любить и хвалить,

Кто не делал в жизни нарочного зла;

С неизбежным же и боги не борются…

Пусть не будет он недобр, пусть не будет закоснел,

Пусть он знает Правду, нужную городу, —

И такой он здоров, и такого мне довольно, и такого я не попрекну:

Ведь и так несчетно племя пустых людей;

Что без примеси дурного – то и благо!

Эта спокойная всеприемлющая ясность, мягкость и доброжелательность Симонида навсегда осталась в благодарной памяти греческих читателей. Величавая страстность Пиндара не заслонила ее: Симонид был человечнее. «В сострадании он превосходит даже Пиндара: тот поражает великолепием, этот обращается к чувствам», – писал через пятьсот лет Дионисий Галикарнасский. Счастливо сохранившимся образцом этого свойства Симонидовой поэзии дошла до нас его «жалоба Данаи», брошенной в море с младенцем Персеем, – один из самых по-современному звучащих отрывков во всей греческой поэзии:

…Когда в чеканном челне

Зашумел дующий ветер,

Когда взволновавшаяся зыбь

Закачала его течением,

То, обнявши нежной рукой Персея

с заплаканными щеками,

Сказала она: «Как тяжко мне, сынок!

Млечною твоею душой

Дремлешь ты в нерадостном тереме,

Сбитом медными гвоздями,

Под лунным светом сквозь синий мрак.

Над кудрями твоими ты не чуешь

Соленой глуби встающих волн,

Не слышишь воющего ветра,

Лежишь, пригожий,

Закутанный в красную шерсть,

Не повернешь и ушко к словам моим,

Словно тебе и страх не в страх.

Спи, маленький, спи, —

Пусть уснет и море,

Пусть уснет и горе,

Пусть к нам переменится воля твоя,

Родитель Зевс, —

Прости мне эту дерзость ради сына».

Большинство сохранившихся фрагментов Симонида, по-видимому, осталось от френов (в том числе и эта жалоба) и эпиникиев (эпиникии его были собраны александрийскими учеными в несколько книг по видам побед: борцам, бегунам, колесничникам и т. д.), значительно меньше – от традиционных гимнов, пеанов, дифирамбов, энкомиев; большой известностью пользовались его элегии гражданского содержания и стихотворные надписи («эпиграммы»), приписывались ему даже трагедии. Первую славу он снискал, работая в Афинах при меценатствующих тираннах Писистратидах; после падения тираннии уехал в Фессалию под покровительство краннонских Скопадов; некоторое время странствовал по Греции, оставляя по себе память острыми изречениями и высокими гонорарами, которые он брал за эпиникии; потом вновь вернулся в Афины, примирившись с демократическим режимом и даже сочинив надпись для памятника тиранноборцам. Вершиной его успеха были годы греко-персидских войн: друг Фемистокла и Павсания, он сумел найти поэтические слова для выражения всеэллинского патриотизма, так трудно дававшегося полисной Греции и так картинно запомнившегося потомству. Это ему принадлежит знаменитая эпитафия спартанцам, павшим при Фермопилах, —

Путник, весть передай согражданам в Лакедемоне:

     Их приказаньям верны, здесь мы в могиле лежим,

– и не менее знаменитый френ о них же, отрывок которого сохранился:

Павшие в Фермопилах —

Славна их участь, красен их жребий:

Курган их – алтарь, возлиянье – память, скорбь о них – хвала,

И таких похорон

Не затмит всеукрощающее время.

Здесь свято место, где прах храбрецов,

А печется о нем