211
«Дядюшка у меня, кажется, добрый человек, – писал он в одно утро к Поспелову, – очень умен, только человек весьма прозаический, вечно в делах, в расчетах… Дух его будто прикован к земле и никогда не возносится до чистого, изолированного от земных дрязгов созерцания явлений духовной природы человека. Небо у него неразрывно связано с землей, и мы с ним, кажется, никогда совершенно не сольемся душами. Едучи сюда, я думал, что он, как дядя, даст мне место в сердце, согреет меня
10 в здешней холодной толпе горячими объятьями дружбы; а дружба, ты знаешь, второе Провиденье! Но и он есть не что иное, как выражение этой толпы. Я думал делить с ним вместе время, не расставаться ни на минуту, но что встретил? – холодные советы, которые он называет дельными; но пусть они лучше будут недельны, но полны теплого, сердечного участия. Он горд не горд, но враг всяких искренних излияний; мы не обедаем, не ужинаем вместе, никуда не ездим. Приехав, он никогда не расскажет, где был, что делал, и никогда также не
20 говорит, куда едет и зачем, кто у него знакомые, нравится ему что, нет ли, как он проводит время. Никогда не сердит особенно, ни ласков, ни печален, ни весел. Сердцу его чужды все порывы любви, дружбы, все стремления к прекрасному. Часто говоришь, и говоришь как вдохновенный пророк, почти как наш великий, незабвенный Иван Семеныч, когда он, помнишь, гремел с кафедры, а мы трепетали в восторге от его огненного взора и слова; а дядюшка? слушает, подняв брови, и смотрит престранно или засмеется как-то по-своему, таким смехом, который
30 леденит у меня кровь, – и прощай вдохновение! Я иногда вижу в нем как будто пушкинского демона… Не верит он любви и проч., говорит, что счастья нет, что его никто и не обещал, а что есть просто жизнь, разделяющаяся поровну на добро и зло, на удовольствие, удачу, здоровье, покой, потом на неудовольствие, неудачу, беспокойство, болезни и проч., что на всё на это надо смотреть просто, не забирать себе в голову бесполезных – каково? бесполезных! – вопросов о том, зачем мы созданы да к чему стремимся, что это не наша забота и что от этого мы не
40 видим, что у нас под носом, и не делаем своего дела… только и слышишь о деле! В нем не отличишь, находится ли он под влиянием какого-нибудь наслаждения или прозаического дела: и за счетами, и в театре, всё одинаков; сильных впечатлений не знает и, кажется, не
212
любит изящного: оно чуждо душе его; я думаю, он не читал даже Пушкина…»
Петр Иваныч неожиданно явился в комнату племянника и застал его за письмом.
– Я пришел посмотреть, как ты тут устроился, – сказал дядя, – и поговорить о деле.
Александр вскочил и проворно что-то прикрыл рукой.
– Спрячь, спрячь свой секрет, – сказал Петр Иваныч, – я отвернусь. Ну, спрятал? А это что выпало? что
10 это такое?
– Это, дядюшка, ничего… – начал было Александр, но смешался и замолчал.
– Кажется, волосы! Подлинно ничего! уж я видел одно, так покажи и то, что спрятал в руке.
Александр, точно уличенный школьник, невольно разжал руку и показал кольцо.
– Что это? откуда? – спросил Петр Иваныч.
– Это, дядюшка, вещественные знаки… невещественных отношений…
20 – Что? что? дай-ка сюда эти знаки.
– Это залоги…
– Верно, из деревни привез?
– От Софьи, дядюшка, на память… при прощанье…
– Так и есть. И это ты вез за тысячу пятьсот верст?
Дядя покачал головой.
– Лучше бы ты привез еще мешок сушеной малины: ту по крайней мере в лавочку сбыли, а эти залоги…
Он рассматривал то волосы, то колечко; волосы понюхал, а колечко взвесил на руке. Потом взял бумажку
30 со стола, завернул в нее оба знака, сжал всё это в компактный комок и – бац в окно.
– Дядюшка! – неистово закричал Александр, схватив его за руку, но поздно: комок перелетел через угол соседней крыши, упал в канал, на край барки с кирпичами, отскочил и прыгнул в воду.
Александр молча, с выражением горького упрека, смотрел на дядю.
– Дядюшка! – повторил он.
– Что?
40 – Как назвать ваш поступок?
– Бросанием из окна в канал невещественных знаков и всякой дряни и пустяков, чего не нужно держать в комнате…
213
– Пустяков, это пустяки!
– А ты думал что? – половина твоего сердца… Я пришел к нему за делом, а он вон чем занимается – сидит да думает над дрянью!
– Разве это мешает делу, дядюшка?
– Очень. Время проходит, а ты до сих пор мне еще и не помянул о своих намерениях: хочешь ли ты служить, избрал ли другое занятие – ни слова! а всё оттого, что у тебя Софья да знаки на уме. Вон ты, кажется, к ней
10 письмо пишешь? Так?
– Да… я начал было…
– А к матери писал?
– Нет еще, я хотел завтра.
– Отчего же завтра? К матери завтра, а к Софье, которую через месяц надо забыть, сегодня…
– Софью? можно ли ее забыть?
– Должно. Не брось я твоих залогов, так, пожалуй, чего доброго, ты помнил бы ее лишний месяц. Я оказал тебе вдвойне услугу. Через несколько лет эти знаки
20 напомнили бы тебе глупость, от которой бы ты краснел.
– Краснеть от такого чистого, святого воспоминания? это значит не признавать поэзии…
– Какая поэзия в том, что глупо? поэзия, например, в письме твоей тетки! желтый цветок, озеро, какая-то тайна… как я стал читать – мне так стало нехорошо, что и сказать нельзя! чуть не покраснел, а уж я ли не отвык краснеть!
– Это ужасно, ужасно, дядюшка! стало быть, вы никогда не любили?
30 – Знаков терпеть не мог.
– Это какая-то деревянная жизнь! – сказал в сильном волнении Александр, – прозябание, а не жизнь! прозябать без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви…
– И без волос! – прибавил дядя.
– Как вы, дядюшка, можете так холодно издеваться над тем, что есть лучшего на земле? ведь это преступление… Любовь… святые волнения!
– Знаю я эту святую любовь: в твои лета только увидят локон, башмак, подвязку, дотронутся до руки -
40 так по всему телу и побежит святая, возвышенная любовь, а дай-ка волю, так и того… Твоя любовь, к сожалению, впереди; от этого никак не уйдешь, а дело уйдет от тебя, если не станешь им заниматься.
– Да разве любовь не дело?
214
– Нет: приятное развлечение, только не нужно слишком предаваться ему, а то выйдет вздор. От этого я и боюсь за тебя.
Дядя покачал головой.
– Я почти нашел тебе место; ты ведь хочешь служить? – сказал он.
– Ах, дядюшка, как я рад!
Александр бросился и поцеловал дядю в щеку.
– Нашел-таки случай! – сказал дядя, вытирая
10 щеку, – как это я не остерегся! Ну так слушай же. Скажи, что ты знаешь, к чему чувствуешь себя способным?
– Я знаю богословие, гражданское, уголовное, естественное и народное права, дипломацию, политическую экономию, философию, эстетику, археологию…
– Постой, постой! а умеешь ли ты порядочно писать по-русски? Теперь пока это нужнее всего.
– Какой вопрос, дядюшка: умею ли писать по-русски! – сказал Александр и побежал к комоду, из которого
20 начал вынимать разные бумаги, а дядя между тем взял со стола какое-то письмо и стал читать.
Александр подошел с бумагами к столу и увидел, что дядя читает письмо. Бумаги у него выпали из рук.
– Что это вы читаете, дядюшка? – сказал он в испуге.
– А вот тут лежало письмо, к другу должно быть. Извини, мне хотелось взглянуть, как ты пишешь.
– И вы прочитали его?
– Да, почти – вот только две строки осталось, -
30 сейчас дочитаю; а что? ведь тут секретов нет, иначе бы оно не валялось так…
– Что же вы теперь думаете обо мне?..
– Думаю, что ты порядочно пишешь, правильно, гладко…
– Стало быть, вы не прочли, что тут написано? – с живостью спросил Александр.
– Нет, кажется, всё, – сказал Петр Иваныч, поглядев на обе страницы, – сначала описываешь Петербург, свои впечатления, а потом меня.
40 – Боже мой! – воскликнул Александр и закрыл руками лицо.
– Да что ты? что с тобой?
– И вы говорите это покойно? вы не сердитесь, не ненавидите меня?
215
– Нет! из чего мне бесноваться?
– Повторите, успокойте меня.
– Нет, нет, нет.
– Мне всё не верится; докажите, дядюшка…
– Чем прикажешь?
– Обнимите меня.
– Извини, не могу.
– Почему же?
– Потому что в этом поступке разума, то есть смысла,
10 нет, или, говоря словами твоего профессора, сознание не побуждает меня к этому; вот если б ты был женщина – так другое дело: там это делается без смысла, по другому побуждению.
– Чувство, дядюшка, просится наружу, требует порыва, излияния…
– У меня не просится и не требует, да если б и просилось, так я бы воздержался – и тебе тоже советую.
– Зачем же?
– А затем, чтоб после, когда рассмотришь поближе
20 человека, которого обнял, не краснеть за свои объятия.
– Разве не случается, дядюшка, что оттолкнешь человека и после раскаешься?
– Случается; оттого я никогда никого и не отталкиваю.
– Вы и меня не оттолкнете за мой поступок, не назовете чудовищем?
– У тебя кто напишет вздор, тот и чудовище. Этак бы их развелось несметное множество.
– Но читать про себя такие горькие истины – и от
30 кого же? от родного племянника!
– Ты воображаешь, что написал истину?..
– О дядюшка!.. конечно, я ошибся… я переправлю… простите…
– Хочешь, я тебе продиктую истину?..
– Сделайте милость.
– Садись и пиши.
Александр вынул лист бумаги и взял перо, а Петр Иваныч, глядя на прочтенное им письмо, диктовал:
«Любезный друг».
– Написал?
40 – Написал.
«Петербурга и впечатлений своих описывать тебе не стану».
– «Не стану», – сказал Александр, написав.
216
«Петербург уже давно описан, а что не описано, то надо видеть самому; впечатления мои тебе ни на что не годятся. Нечего по-пустому тратить время и бумагу. Лучше опишу моего дядю, потому что это относится лично до меня».