10 – Зачем же ты воображал, чего не бывает? Не я ли твердил тебе, что ты до сих пор хотел жить такою жизнию, какой нет? У человека, по-твоему, только и дела, чтоб быть любовником, мужем, отцом… а о другом ни о чем и знать не хочешь. Человек, сверх того, еще и гражданин, имеет какое-нибудь звание, занятие – писатель, что ли, помещик, солдат, чиновник, заводчик… А у тебя всё это заслоняет любовь да дружба… что за Аркадия! Начитался романов, наслушался своей тетушки там, в глуши, и приехал с этими понятиями сюда. Выдумал
20 еще – благородную страсть.
– Да, благородную!
– Полно, пожалуйста! разве есть благородные страсти!
– Как?
– Да так. Ведь страсть значит, когда чувство, влечение, привязанность или что-нибудь такое – достигло до той степени, где уж перестает действовать рассудок? Ну что ж тут благородного? я не понимаю; одно сумасшествие – это не по-человечески. Да и зачем ты берешь одну только сторону медали? я говорю про любовь – ты возьми
30 и другую и увидишь, что любовь не дурная вещь. Вспомни-ка счастливые минуты: ты мне уши прожужжал…
– О, не напоминайте, не напоминайте! – говорил Александр, махая рукой, – вам хорошо так рассуждать, потому что вы уверены в любимой вами женщине; я бы желал посмотреть, что бы вы сделали на моем месте?..
– Что бы сделал?.. поехал бы рассеяться… на завод. Не хочешь ли завтра?
– Нет, мы с вами никогда не сойдемся, – печально
40 произнес Александр, – ваш взгляд на жизнь не успокоивает, а отталкивает меня от нее. Мне грустно, на душу веет холод. До сих пор любовь спасала меня от этого холода; ее нет – и в сердце теперь тоска; мне страшно, скучно…
307
– Займись делом.
– Всё это правда, дядюшка: вы и подобные вам могут рассуждать так. Вы от природы человек холодный… с душой, неспособной к волнениям…
– А ты воображаешь, что ты с могучей душой? Вчера от радости был на седьмом небе, а чуть немного того… так и не умеешь перенести горя.
– Пар, пар! – слабо, едва защищаясь, говорил Александр, – вы мыслите, чувствуете и говорите точно как
10 паровоз катится по рельсам: ровно, гладко, покойно.
– Надеюсь, это не дурно: лучше, чем выскочить из колеи, бухнуть в ров, как ты теперь, и не уметь встать на ноги. Пар! пар! да пар-то, вот видишь, делает человеку честь. В этой выдумке присутствует начало, которое нас с тобой делает людьми, а умереть с горя может и животное. Были примеры, что собаки умирали на могиле господ своих или задыхались от радости после долгой разлуки. Что ж это за заслуга? А ты думал, ты особое существо, высшего разряда, необыкновенный человек…
20 Петр Иваныч взглянул на племянника и вдруг остановился.
– Что это? ты никак плачешь? – спросил он, и лицо его потемнело, то есть он покраснел.
Александр молчал. Последние доказательства совсем сбили его с ног. Возражать было нечего, но он находился под влиянием господствовавшего в нем чувства. Он вспомнил об утраченном счастье, о том, что теперь другой… И слезы градом потекли по щекам его.
– Ай-ай-ай! стыдись! – сказал Петр Иваныч, – и ты
30 мужчина! плачь, ради Бога, не при мне!
– Дядюшка! вспомните о летах вашей молодости, – всхлипывая, говорил Александр, – ужели вы покойно и равнодушно могли бы перенести самое горькое оскорбление, какое только судьба посылает человеку? Жить полтора года такою полною жизнию и вдруг – нет ничего! пустота… После этой искренности хитрость, скрытность, холодность – ко мне! Боже! есть ли еще мука сильнее? Легко сказать про другого «изменили», а испытать?.. Как она переменилась! как стала наряжаться для графа!
40 Бывало, приеду, она бледнеет, едва может говорить… лжет… о нет…
Тут слезы хлынули сильнее.
– Если б мне осталось утешение, – продолжал он, – что я потерял ее по обстоятельствам, если б неволя
308
принудила ее… пусть бы даже умерла – и тогда легче было бы перенести… а то нет, нет… другой! это ужасно, невыносимо! И нет средств вырвать ее у похитителя: вы обезоружили меня… что мне делать? научите же! Мне душно, больно… тоска, мука! я умру… застрелюсь…
Он облокотился на стол, закрыл голову руками и громко зарыдал…
Петр Иваныч растерялся. Он прошелся раза два по
10 комнате, потом остановился против Александра и почесал голову, не зная, что начать.
– Выпей вина, Александр, – сказал Петр Иваныч, сколько мог понежнее, – может быть – того…
Александр – ничего, только плечи и голова его судорожно подергивались; он всё рыдал. Петр Иваныч нахмурился, махнул рукой и вышел из комнаты.
– Что мне делать с Александром? – сказал он жене. – Он там у меня разревелся и меня выгнал; я совсем измучился с ним.
20 – А ты так его и оставил? – спросила она, – бедный! Пусти меня, я пойду к нему.
– Да ничего не сделаешь: это уж такая натура. Весь в тетку: та такая же плакса. Я уж немало убеждал его.
– Только убеждал?
– И убедил: он согласился со мной.
– О, я не сомневаюсь: ты очень умен и… хитер! – прибавила она.
– Слава Богу, если так: тут, кажется, всё, что нужно.
30 – Кажется, всё, а он плачет.
– Я не виноват, я сделал всё, чтоб утешить его.
– Что ж ты сделал?
– Мало ли? И говорил битый час… даже в горле пересохло… всю теорию любви точно на ладони так и выложил, и денег предлагал… и ужином – и вином старался…
– А он всё плачет?
– Так и ревет! под конец еще пуще.
– Удивительно! Пусти меня: я попробую, а ты пока
40 обдумай свою новую методу…
– Что, что?
Но она, как тень, скользнула из комнаты. Александр всё еще сидел, опершись головой на руки. Кто-то дотронулся до его плеча. Он поднял голову: перед
309
ним молодая, прекрасная женщина, в пеньюаре, в чепчике ? la Finnoise.1
– Ma tante!2- сказал он.
Она села подле него, поглядела на него пристально, как только умеют глядеть иногда женщины, потом тихо отерла ему платком глаза и поцеловала в лоб, а он прильнул губами к ее руке. Долго говорили они.
Через час он вышел задумчив, но с улыбкой, и уснул в первый раз покойно после многих бессонных ночей.
10 Она воротилась в спальню с заплаканными глазами. Петр Иваныч давным-давно храпел.
310
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Прошло с год после описанных в последней главе первой части сцен и происшествий.
Александр мало-помалу перешел от мрачного отчаянья к холодному унынию. Он уж не гремел проклятиями, с присовокуплением скрежета зубов, против графа и Надиньки, а клеймил их глубоким презрением.
Лизавета Александровна утешала его со всею нежностью
10 друга и сестры. Он поддавался охотно этой милой опеке. Все такие натуры, какова была его, любят отдавать свою волю в распоряжение другого. Для них нянька – необходимость.
Наконец страсть выдохлась в нем, истинная печаль прошла, но ему жаль было расстаться с нею; он насильственно продолжил ее, или, лучше сказать, создал себе искусственную грусть, играл, красовался ею и утопал в ней.
Ему как-то нравилось играть роль страдальца. Он был
20 тих, важен, туманен, как человек, выдержавший, по его словам, удар судьбы, – говорил о высоких страданиях, о святых, возвышенных чувствах, смятых и втоптанных в грязь – «и кем? – прибавлял он, – девчонкой, кокеткой и презренным развратником, мишурным львом. Неужели судьба послала меня в мир для того, чтоб всё, что было во мне высокого, принести в жертву ничтожеству?»
Ни мужчина мужчине, ни женщина женщине не простили бы этого притворства и сейчас свели бы друг друга с ходулей. Но чего не прощают молодые люди разных
30 полов друг другу?
Лизавета Александровна слушала снисходительно его иеремиады и утешала как могла. Ей это было вовсе не противно, может быть и потому, что в племяннике она все-таки находила сочувствие собственному сердцу, слышала, в его жалобах на любовь, голос не чуждых и ей страданий.
Она жадно прислушивалась к стонам его сердца и отвечала на них неприметными вздохами и никем не видимыми слезами. Она, даже и на притворные и
40 приторные излияния тоски племянника, находила утешительные слова в таком же тоне и духе; но Александр и слушать не хотел.
311
– О, не говорите мне, ma tante, – возражал он, – я не хочу позорить святого имени любви, называя так наши отношения с этой…
Тут он делал презрительную гримасу и готов был, как Петр Иванович, спросить: как ее?
– Впрочем, – прибавлял он еще с б?льшим презрением, – ей простительно: я слишком был выше и ее, и графа, и всей этой жалкой и мелкой сферы; немудрено, что я остался неразгаданным и непонятным ей.
10 И после этих слов он еще долго сохранял презрительную мину.
– Дядюшка твердит, что я должен быть благодарен Надиньке, – продолжал он, – за что? чем ознаменована эта любовь? всё пошлости, всё общие места. Было ли какое-нибудь явление, которое бы выходило из обыкновенного круга ежедневных дрязгов? Видно ли было в этой любви сколько-нибудь героизма и самоотвержения? Нет, она всё почти делала с ведома матери! отступила ли для меня хоть раз от условий света, от долга? – никогда! И
20 это любовь!!! Девушка – и не умела влить поэзии в это чувство!
– Какой же любви потребовали бы вы от женщины? – спросила Лизавета Александровна.
– Какой? – отвечал Александр, – я бы потребовал от нее первенства в ее сердце. Любимая женщина не должна замечать, видеть других мужчин, кроме меня; все они должны казаться ей невыносимы. Я один выше, прекраснее, – тут он выпрямился, – лучше, благороднее всех. Каждый миг, прожитый не со мной, для нее
30 потерянный миг. В моих глазах, в моих разговорах должна она почерпать блаженство и не знать другого…
Лизавета Александровна старалась скрыть улыбку. Александр не замечал.
– Для меня, – продолжал он с блистающими глазами, – она должна жертвовать всем: презренными выгодами, расчетами, свергнуть с себя деспотическое иго матери, мужа, бежать, если нужно, на край света, сносить энергически все лишения, наконец, презреть самую смерть – вот любовь! а эта…