Том 1 — страница 2 из 132

Недаром измногочисленныхразговоровс Горьким онвыделяет егоошеломляющеепризнание: «Яведь и в самомделе частобываю двойствен.Никогда преждея не лукавил,а теперь с новойвластью приходитсялукавить, лгать,притворяться.Я знаю, что иначенельзя».

Проходит немноголет, и эту вынужденнуюдвойственностьон находит вповедении ив произведенияхМихаила Слонимского:«Вчера был уменя Слонимский.Его «Среднийпроспект»разрешен. Норассказываетстрашные вещи».Слонимскийрассказал отом, как цензуразадержала, апотом разрешила«Записки поэта»Сельвинскогои книгу Грабаря.«В конце концовзадерживаютне так уж и много,но сколькоизмотают нервов,пока выпустят.А задерживаютнемного, потомучто мы все такразвратились,так «приспособились»,что уже не способнынаписать что-нибудьне казенное,искреннее. Я,—говорил Миша,—сейчас пишуодну вещь —нецензурную,которая таки пролежит встоле, а другуюдля печати —преплохую».На других страницахсвоих записокКорней Ивановичрассказываето множестведругих бессмысленныхрешений ужесточающейсяс каждым годомцензуры.

Но дальше этогопрофессиональногонедовольстваодним из институтовСоветскойвласти он неидет. И дажеэтот разговоркончаетсясентенцией,рассчитаннойна то, что еепрочтут чужиеглаза: «Поговоривна эти темы, мывсе же решили,что мы советскиеписатели, таккак мы легкоможем представитьсебе такойсоветскийстрой, где никакихэтих тягот нет,и даже больше:мы уверены, чтоименно присоветском строеудастся ихпреодолеть».

Только страхмог продиктоватьв тридцатыхгодах такуюверноподданническуюфразу. Она объясняетмногое. Онаобъясняет,например, тотпоразительныйфакт, что в дневнике,который писалсядля себя (и, кажется,только длясебя), нет ниодного упоминанияоб арестах, опроцессах, онеслыханныхнасилиях, которымподвергаласьстрана. Кажется,что все интересыКорнея Ивановичаограничивалисьтолько литературнымиделами. В этоместь известноедостоинство:перед намивозникаетогромный, сложный,противоречивыймир, в которомдействуютмногочисленныеразвивающиеся,сталкивающиесяталанты. Нообщественныйфон, на которомони действуют,отсутствует.Литература— зеркало общества.Десятилетиямиона была в СоветскомСоюзе кривымзеркалом, а отом, что сделалоее кривым зеркалом,упоминать былоне просто опасно,но смертельноопасно. Невозможнопредположить,что КорнеяИвановича, сего проницательностью,с его талантоммгновенно«постигать»собеседника,с его фантастическойпреданностьюделу литературы,не интересовалото, что происходилоза пределамиее существования.Без сомнения,это была притворнаяслепота, вынужденнаятеррором.

И кто знает,может быть, нетак часто терзалабы его бессонница,если бы он небоялся увидетьво сне то, чтоокружало егонаяву.

Я не надеюсь,что мне удалосьрассказатьоб этой книгетак, чтобы читательмог оценитьее уникальность.Но, заранеесознаваясьв своей неудаче,я считаю своимдолгом хотькратко перечислитьто, что ему предстоитузнать.

Он увидит Репина,в котором великийхудожник соединялсяс суетливым,мелкочестолюбивыми, в сущности,незначительнымчеловеком. Онувидит Бродского,который торговалпортретамиЛенина, подписываясвоим именемхолсты своихучеников. Онувидит трагическуюфигуру Блока,написаннуюс поражающейсилой, точностьюи любовью,—история символизмазаполненатеперь новыминеизвестнымифактами, спормежду символистамии акмеистамипредставлен«весомо и зримо».

Он познакомитсяс малоизвестнымпериодом жизниГорького вначале двадцатыхгодов, когдабольшевиковон называл«они», когдаказалось, чтоего беспримернаяпо светломуразуму и поражающейэнергии деятельностьнаправленапротив «них».

Меткий портретКони сменяетсяне менее меткимпортретомАхматовой —и все это отнюдьне «одномоментно»,а на протяжениилет.

Я знал Тынянова,казалось бы,как самогосебя, но дажемне никогдане приходилов голову, чтоон «поднимаетнравственнуюатмосферувсюду, где оннаходится».

Я был близкимдругом Зощенко,но никогда неслышал, чтобыон так многои с такой охотойговорил о себе.Напротив, онвсегда казалсямне молчаливым.

О Маяковскомобычно писалиостро, и этоестественно:он сам был человекомрежущим, острым.Чуковскийнаписал о немс отцовскойлюбовью.

Ни малейшегопристрастияне чувствуетсяв его отношениик собственнымдетям. «Коля— недумающийэгоист. Лида— врожденнаягуманистка».

Не пропускающийни одной мелочи,беспощадныйи беспристрастныйвзгляд устремленна фигуры А.Толстого,Айхенвальда,Волошина, Замятина,Гумилева,Мережковского,Лернера. Носамый острыйи беспристрастный,без сомнения,—на самого себя.Диккенсовскийгерой? «Сидящийво мне авантюрист»,«Мутная жизнь»,«Я и сам стараюсьпонравитьсясебе, а не публике».О притворстве:«Это я умею»,«Жажда любитьсебя».

Дневник публикуетсяс того времени,когда Чуковскомубыло 18 лет, но,судя по первойстранице, онбыл начат,по-видимому,значительнораньше. И тогдаже начинаетсяэтот суровыйсамоанализ.

Еще одна чертадолжна бытьотмечена наэтих страницах.Я сравнительнопоздний современникЧуковского— я только чтовзял в рукиперо, когда онбыл уже заметнымкритиком иоснователемновой детскойпоэзии. В огромноститогдашнейлитературыя был слепымсамовлюбленныммальчиком, аон — писателемс глубоким игорьким опытом,остро чувствовавшимвсю сложностьсоотношений.Нигде я не встречалзаписанныхим, поражающихсвоей неожиданностьювоспоминанийГорького оТолстом. Нигдене встречалтаких трогательных,хватающих засердце строк— панихида поБлоку. Такойтонкой характеристикиАхматовой.Такого меткого,уничтожающегоудара по Мережковскому— «бойкий богоносец».Такой бесстрастнойи презрительнойоценки А. Толстого— впрочем, егодалеко опередилв этом отношенииБунин. А Сологубс его доведеннымдо культаэгоцентризмом!А П. Е. Щеголевс его цинизмом,перед которыму любого порядочногочеловека опускалисьруки!

Еще одно — последнее— замечание.Дневники Чуковского— глубокопоучительнаякнига. Многоев ней показанов отраженномсвете — совестьи страх встаютперед нами внеожиданномсочетании. Но,кажется, невозможнобыть болеетесно, чем она,связанной систорией нашейлитературнойжизни. Подобныекниги в этойистории — неновость. ВспомнимФ. Вигеля, Никитенко.Но в сравнениис запискамиЧуковского,от которыхтрудно оторваться,это вялые,растянутые,интересныетолько дляисториковлитературыкниги. ДневникиКорнея Ивановичаодиноко и решительнои открыто направляютрусскую мемуарнуюпрозу по новомупути.


26/VI 88 В.КАВЕРИН




24 февраля, вечерв Субботу (большойбуквой).

Странно! Непервый год пишуя дневник, привыки к его свободнойформе, и к егонепринужденномусодержанию,легкому, пестрому,капризному,—не одна сотнялистов ужеисписана мною,но теперь, вновьвозобновляяэто занятье,я чувствуюкакую-то робость.Прежде, записываяведенье дневника,я условливалсяс собою: он будетглуп, будетлегкомыслен,будет сух, оннисколько неотразит меня— моих настроенийи дум — пусть!Ничего! Когдаперо мое неумело рельефнои кратко схватитьтуманную мысльмою, которуюя через секундупосле возникновенияне умел понятьсам и отражална бумаге толькокакие-то общиеместа, я не особеннопенял на него,и, кроме легкойдосады, не испытывалничего. Но теперь...теперь я ужезаранее стыжуськаждого своегонеуклюжеговыражения,каждого сантиментальногопорыва, лишнеговосклицательногознака, стыжусьэтой неталантливойнебрежности,этой неискренности,которая проявляетсяв дневникебольше всего,—стыжусь переднею, перед Машей.Дневника яэтого ей непокажу ни зачто. <...>

Боже мой, какаяриторика! Нуразве можнокому-нб. показатьэто? Подумалибы, что я завидуюславе Карамзина.Ведь толькоя один, припомнивсвои теперешниенастроения,сумею потом,читая это, влитьв эту риторикуопять кусоксвоей души,сделать ееопять для себяпонятной иблизкой, а длядругого — я этоотлично понимаю<...> (Страницаоторвана.— Е.Ч.).


25 февраля 1901 г.<...> Дневник —громаднаясила,— толькоон сумеет удержатьэти глыбы снегу,когда они ужерастают, толькоон оставитнерастаяннымэтот туман,оставит меняв гимназии,шинели, смущенного,радостного,оскорбленного.


2 марта. Страннаясегодня со мноюслучиласьштука. Дал урокВельчеву, пошелк Косенко. Позанялсяс ним, наведалсяк Надежде Кириановне.Она мне рассказывалапро монастыри,про Афон, прочудеса. Благоговейнои подобострастновосхищался,изменялся влице каждуюсекунду — этоя умею. Ужасался,хватаясь заголову, от одноготолько известия,что существуютлюди, кот. в церковьходят, чтобыпошушукаться,показаться,а не — и т. д. Несколькораз, подаваяробкие реплики,назвал атеистовмерзавцамии дураками.

И так дальше.Вдруг на этуфальшивую почвупало известие,что Л. Толстогоотлучили отцеркви. Я несогласен нис одной мысльюТолстого <...>и неожиданнодля самого себявстаю с кресла,руки мои, к моемуудивлению,начинаютразмахиваться,и я с жаром19-летнего юношиначинаю цицеронствовать.

40 лет, говорюя, великий исмелый духомчеловек нанаших глазахкувыркаетсяи дергаетсяот каждой своеймысли, 40 лет кричитнам: не глядитена меня, заложивруки в карманы,как праздныезеваки. Корчитесь,кувыркайтесьтоже, если хотитепознать блаженствосоответствияслова и дела,мысли и слова...Мы стояли, разинуврот, и говорили,позевывая: «Да,ничего себе.Его от скукислушать можно»...и руки нашипо-прежнемубыли спрятаныв карманы. Ивот... наконец,мы соблаговолиливытащить руки,чтобы... схватитьего за горлои сказать ему:как ты смеешь,старик, такбеспокоитьнас? Какое тыимеешь правотак долго думать,звать, кричать,будить? Каксмеешь ты страдать.В 74 года это неполагается...»И так дальше.Столь же торжественнои столь же глупо...

Т. е. не глупо,говорил я втысячу разсильнее и умнее,чем записалсейчас, но зачем?Как хорошо ясделал, что неспросил себя:зачем? Какоеэто счастье!<...> Говорил ясвою речь, говорил,и так мне жальстало себя,Толстого, всех,—что я расплакался.Что это? Вечноели присутствиеМаши «в моейдуше», присутствие,котор. делаетменя такимглупым, бессонныели ночи илипервая и последняявспышка молодости,хорошей, горячей,славной молодости,которая... Маша!Как бы нам устроитьтак, чтобы то,от чего мы такбежим, не споймалонас и там? Я боюсьничтожныхразговоров,боюсь идиллиичайного стола,боюсь подневольной,регламентированнойжизни. Я бегуот нее. Но куда?Как повестииную жизнь?Деятельную,беспокойную,