Том 1. Наслаждение. Джованни Эпископо. Девственная земля — страница 59 из 87

Black Army, на лондонских тротуарах, бешеная охота на «зеленых дев», публичные дома Вест-Энда и Халфузн Стрита, пышные палаты Анны Роземберг, Джеффери, потайные комнаты с мягкой обивкой от пола до потолка, где заглушаются резкие крики, вырванные у жертвы пыткой…

— Мемпс! А, Мемпс! Вы — одни?

То был голос Елены. Она тихо постучалась, в одну из дверей.

— Мемпс!

Андреа вздрогнул: вся кровь заволокла ему глаза, зажгла лоб, наполнила шумом уши, как если бы внезапное головокружение должно было охватить его. Грубый порыв встревожил его, как бы при свете молнии, в его душе мелькнул развратный образ, его мозг сумрачно пронзила преступная мысль, на один миг его взволновала какая-то кровожадная похоть. Среди волнения, вызванного этими книгами, этими фигурами, словами этого человека, из темных глубин его существа снова вырвался тот же инстинктивный порыв, который он уже испытал когда-то, на скаковом кругу, после победы над Рутоло, среди острых испарений лошади. Призрак любовного преступления смутил его и исчез, мимолетнейший, как вспышка молнии: убить этого человека, завладеть этой женщиной силой, утолить таким путем ужасную плотскую жажду, потом убить себя.

— Я не один, — сказал муж, не открывая двери. — Через несколько минут я приведу в гостиную графа Сперелли, он здесь.

Он поставил в шкаф трактат Даниила Маклизиуса, запер папку с рисунками Фрэнсиса Реджгрэва и унес ее в соседнюю комнату.

Андреа отдал бы что угодно, лишь бы избавиться от ожидавшей его пытки, и в то же время эта пытка влекла его. И его взгляд, еще раз, устремился вверх на красную стену, на темную картину, где сверкало бескровное лицо Елены с пристальными глазами, с ее ртом Сивиллы. От этой повелительной неподвижности исходило острое и постоянное очарование. Эта единственная бледность трагически господствовала над всей красной тенью комнаты. И, лишний раз, он почувствовал, что его печальная страсть неизлечима.

Его охватило отчаянное беспокойство. — Стало быть, он никогда больше не будет обладать этим телом? Стало быть, она решила не сдаваться? И ему вечно придется носить в себе огонь неудовлетворенного желания? — Вызванное в нем книгами лорда Хисфилда возбуждение ожесточало боль, разжигало жар. В его душе проносился смутный вихрь эротических образов: нагота Елены вплеталась в группы позорных виньеток Коини, принимала уже знакомые по минувшей любви сладострастные позы, выгибалась в новых позах, отдавалась животному разврату мужа. Ужасно! Ужасно!

— Хотите пройдем туда? — спросил маркиз, появляясь на пороге, придя в себя и спокойный. — Стало быть, вы сделаете рисунки для застежек к моему Гервецию?

Андреа ответил:

— Попытаюсь.

Он не мог подавить внутренней дрожи. В гостиной, Елена смотрела на него с любопытством, с раздражающей улыбкой.

— Что вы там делали? — спросила она его, продолжая улыбаться по-прежнему.

— Ваш супруг показывал мне драгоценности.

— Ах!

У нее был язвительный рот, насмешливый вид, явное издевательство в голосе. Уселась на широкий диван, покрытый бухарским ковром, с бледными подушками и с пальмами из тусклого золота на подушках. Сидела в расслабленной позе, смотря на Андреа из-под соблазнительных ресниц, этими глазами, которые, казалось, были залиты каким-то чистейшим и нежнейшим маслом. И стала говорить о светских вещах, но таким голосом, который проникал в сокровеннейшие тайники души, как невидимый огонь.

Два или три раза Андреа поймал устремленный на жену блестящий взгляд лорда Хисфилда: взгляд, где, казалось, был избыток всей только что смешавшейся грязи и низости. Почти при каждой фразе, Елена смеялась язвительным смехом, с какой-то странной легкостью, не смущенной желанием этих двух мужчин, только что воспламенившихся от вида развратных книг. И, при свете молнии, преступная мысль еще раз пронеслась в душе Андреа. Он дрожал всем телом.

Когда лорд Хисфилд встал и ушел, то, хриплым голосом, схватив ее за кисть руки, придвигаясь к ней настолько, что обдавал ее бурным дыханием, он сказал:

— Я теряю рассудок… Я схожу с ума… Ты мне нужна, Елена… Я хочу тебя…

Гордым движением, она освободила руку. Потом, с ужасной холодностью, сказала:

— Я попрошу моего мужа дать вам двадцать франков. Уйдя отсюда, вы будете иметь возможность утолить свой жар.

Сперелли вскочил на ноги, посинев. Возвращаясь, лорд Хисфилд спросил:

— Вы уже уходите? Что с вами?

И улыбнулся молодому другу, так как он знал действие своих книг. Сперелли поклонился. Елена, не смущаясь, подала ему руку. Маркиз проводил его до порога, тихо говоря:

— Напоминаю вам о моем Гервеции.

На подъезде, в аллее, увидел подъезжающую карету. Высунувшись в окошко, с ним раскланялся господин с большой русой бородой. Это был Галеаццо Сечинаро. И тотчас же в душе у него всплыло воспоминание о майском базаре с рассказом о сумме, предложенной Галеаццо, чтобы заставить Елену вытереть о его бороду прекрасные смоченные шампанским пальцы. Ускорил шаг, вышел на улицу: у него было тупое и смутное чувство как бы оглушительного шума, вырывавшегося из тайников его мозга.

Было послеполуденное время в конце апреля, жаркое и сырое. Среди пушистых и ленивых облаков, солнце то появлялось, то исчезало. Истома южного ветра сковала Рим.

На тротуаре Сикстинской улицы, он увидел впереди себя даму, медленно направлявшуюся к церкви Св. Троицы, узнал Донну Марию Феррес. Взглянул на часы: было, действительно, около пяти, недоставало нескольких минут до обычного часа свидания. Мария, конечно, шла во дворец Пуккари.

Он прибавил шагу, чтобы нагнать ее. Когда был близко, окликнул ее по имени:

— Мария!

Она вздрогнула.

— Ты здесь? Я поднималась к тебе. Пять часов.

— Без нескольких минут. Я бежал дожидаться тебя. Прости.

— Что с тобой? Ты очень бледен, на тебе лица нет… Откуда ты?

Она нахмурила брови, пристально, сквозь вуаль, всматриваясь в него.

— Из конюшни, — ответил Андреа, выдерживая взгляд, не краснея, точно у него больше не было крови. — Одна из лошадей, очень мне дорогая, повредила себе колено, по вине жокея. И, стало быть, в воскресенье, ей нельзя будет участвовать в дерби. Это огорчает меня. Прости. Замешкался, и не заметил. Но ведь еще несколько минут до пяти…

— Хорошо. Прощай. Я ухожу.

Были на площади Троицы. Она приостановилась, чтобы проститься с ним и протянула ему руку. Складка между ее бровями все еще не расходилась. При всей ее великой нежности, у нее порой бывало почти резкое нетерпение, с гордыми движениями, преображавшими ее.

— Нет, Мария. Приходи. Будь нежна. Я иду наверх ожидать тебя. Пройдись до решетки Пинчио и возвращайся назад. Хочешь?

На часах Св. Троицы пробило пять.

— Слышишь? — прибавил Андреа.

После легкого колебания, она сказала:

— Приду.

— Спасибо. Я люблю тебя.

— Люблю тебя.

Расстались.

Донна Мария продолжала свой путь, пересекла площадь, вошла в обсаженную деревьями аллею. Время от времени вдоль стены над ее головой, ленивое дуновение ветра взрывало шелест в зеленых деревьях. Во влажном теплом воздухе расплывались и исчезали редкие волны благоухания. Облака казались ниже, несколько стай ласточек пролетело над самой землей. И все же, в этой изнурительной тяжести, было нечто мягкое, смягчавшее подавленное страстью сердце сиенки.

С тех пор, как она уступила желанию Андреа, ее сердце трепетало счастьем, перемешанным с глубоким беспокойством, вся ее христианская кровь воспламенялась никогда еще не пережитыми восторгами страсти и леденела от ужасов греха. Ее страсть была невыразимо глубока, чрезмерна, беспредельна, и так жестока, что часто, на долгие часы, лишала ее памяти о дочери. Порой она доходила до того, что забывала Дельфину, пренебрегала ею! И потом у нее бывал прилив угрызений совести, раскаяния, нежности, с которыми она покрывала поцелуями и слезами голову изумленной дочери, рыдая с мучительной болью, как над головой умершей.

В этом огне все ее существо очищалось, становилось утонченнее, обострялось, приобретало чудесную чувствительность, своего рода ясновидящую ясность, вызывавший в ней странные мучения дар угадывания. Почти при всяком обмане со стороны Андреа, она чувствовала боль в душе, испытывала неопределенное беспокойство, которое, сгущаясь иногда, принимало вид подозрения. И подозрение разъедало ее, делало поцелуи горькими, всякую ласку едкой, пока не рассеивалось под порывами и жаром непостижимого любовника.

Она была ревнива. Ревность была ее неумолимым терзанием, ревность не к настоящему, а к прошлому. Из этой жестокости, которую ревнивые существа проявляют по отношению к самим себе, ей хотелось бы проникнуть в память Андреа, раскрыть все воспоминания, видеть все следы, оставленные прежними любовницами, знать, знать все. С ее уст чаще всего, когда Андреа молчал, срывался следующий вопрос: «О чем ты думаешь?» И когда она произносила эти слова, в ее душе и в ее глазах неизбежно появлялась тень, неизбежно поднимался из сердца поток печали.

Так и в этот день, при неожиданном появлении Андреа, разве в глубине души у нее не шевельнулось инстинктивное подозрение? Больше: в ее душе пронеслась ясная мысль, мысль, что Андреа возвращался от леди Хисфилд, из дворца Барберини.

Она знала, что Андреа был любовником этой женщины, знала, что эту женщину звали Еленой, знала, наконец, что она была Еленой вышеупомянутой надписи «Ich lebe!..» Двустишие Гёте звонко раздавалось в ее сердце. Этот лирический крик демонстрировал ей меру любви Андреа к этой прекраснейшей женщине. Должно быть, он любил ее беспредельно!

По дороге она вспоминала появление Елены в концертном зале, в Сабинском дворце, и плохо скрытое смущение давнишнего любовника. Вспоминала свое ужасное волнение, когда однажды вечером, во время бала в австрийском посольстве, графиня Старинна, при виде Елены, сказала ей: «Тебе нравится Хисфилд? Она была великим жаром нашего друга Сперелли и, думаю, еще и продолжает быть».