Том 1 — страница 106 из 201

Раз был у меня племянник Иринарха Ивановича.

Распространяю здесь довольно много свои мысли.

Виделся несколько раз на этих днях с Мих. Вас. Альбокринским — это славный человек, совершенно не переменился, должен быть у него.

Раз купался, когда не застал Фед. Устиновича, и потерял очки в воде; дома не сказал и купил тотчас [другие], однако, гораздо хуже тех.

Время проходит довольно скучно, потому что нечего читать и нельзя почти писать — всё сидим вместе с маменькою.

Все собираюсь писать повесть об Ал. Гр. и начну в самом деле.

Саша, должно быть, едет со мною.

Меня отпускают в самом деле в Петербург.

Папенька ни о чем не заговаривает, что мне весьма, весьма нравится, весьма, весьма.

Начинают накрывать на стол.

Нынче дочитал «de l’Esprit» 205, — весьма много мыслей, до которых я дошел «Своим умом». Человек весьма умный, но для нашего времени слишком много поверхностного и одностороннего, и многие из основных мыслей принадлежат к этому числу, т.-е. особенно те, которые противоречат социалистическим идеям о естественной привязанности человека к человеку, т.-е. одна сторона эгоизма только выставлена — свое счастье, а то, что для этого счастья необходимо обыкновенно человеку, чтоб и окружающие его не страдали, это выпущено из виду.


(Писано в Петербурге 12 августа 1850 г. в 9¾ ч. вечера.) (Первое, что я пишу в Петербург, если исключить адрес Ив. Гр., записанный в сенате.)

Итак, буду описывать свое житье в Саратове.

Происшествий замечательных было не так много, поэтому больше буду писать общих очерков.

Папенька сначала, когда приехали, сделали на меня некоторого рода неприятное впечатление тем, что мне показались пополневшими до неловкости, и тем, что говорят уже не чисто, потому что повыпадали зубы; после решительно ничего, так что стали смотреть лучше прежнего. Их иногда не совершенно приличные в данном положении (грубоватые-циничные) объяснения тоже почти ничего. Но как добры! до невозможности. Напр., сколько я противоречил, чтоб не делали мне в Саратове платья, наконец, согласились на это, но все-таки накупили мне всего, чтобы я тут сшил, и даже хотели купить гораздо более, чем было нужно. Я, когда ехал, опасался за разговоры о деликатных предметах (религии, правительстве и т. д.), но, во-первых, они ничего не говорили первыми об этом, так что когда говорили, то начинал я, а расспросов не было, которых именно я и боялся; во-вторых, мог высказать довольно много, и по неопытности в этих мыслях не производили они на них такого впечатления, как бы можно было ждать.

О маменьке писал. Только когда стал прощаться, еще больше прежнего понравились мне и сделали глубокое впечатление.

Около 20-го числа, когда я уже боялся, что не приедут, приехала тетенька с Сашею, Полинькою, Сережею, Петею.

Полинька выросла и походит на ту сестру Над. Ег., которая нравилась Вас. Петр. Я все сажал ее на колена, разговаривал и целовал в личико и несколько раз, когда заметил сладостность, большую сладостность этого, в плечо и шейку и при этом последнем на губах чувствовал несколько чисто физического сопротивления. Часто целовал и ручки.

Сережа весьма боек, не так как мы с Сашею, и рассуждает с маменькою, тетенькою и сестрами, не уступая ни слова, и подцепляет их, где промахнутся.

Мне было жаль, что маменька заставляют скучать Вареньку, не вывозя ее никуда, и сами от этого предаются еще более горести и тоске. И поэтому я все уговаривал их выезжать и все тоскливо говорил им о том, что не следует столько тосковать, что это нехорошо. После, когда я расстался с ними, я слишком жалел о том, что придал такой мрачно-тоскливый колорит своему пребыванию у них и вообще все делал им выговоры, весьма жалел о том и теперь жалею.

В последние дни был у меня Промптов, которого уволили из Академии за болезнью, — такие мерзавцы, но мне вообще было скучновато его общество. Был за два дня до моего отъезда и Голубинский, который рассказывал о своей женитьбе и службе и тоже довольно наскучил, особенно потому, что хотелось посидеть это время со своими вместе.

На другой день были Палимпсестовы. — Тоже.

Теперь об отъезде. Мы 206 хотели ехать на пароходе и тогда бы, может быть, взяли одну из сестер.


(Продолжаю 13-го, в 7 ч. утра, дожидаясь чаю и воды для бритья.)

На одном пароходе не могли мы ехать, потому что он не останавливался почти в Саратове — пришел поздно вечером и ушел ночью, а на другом потому, что там свободных мест одна только каюта, которая стоит 50 руб. сер. Папенька сам туда ездил, чтобы узнать это. Наконец, положили выехать 25-го числа поутру (вторник).

25 июля встали рано, стали убираться. Мы с маменькою довольно плакали, т.-е. они много, я более, чем думал, что буду.


(Писано 16 авг., в 11 ч. утра.)

Так мы сбирались и плакали, наконец, в 8 час. поехали. Нам надавали на дорогу съестных припасов (варенья, грецких орехов), которых я не хотел брать, а которые, между тем, доставили нам развлечение в дороге; однако в дороге я, чтобы поддержать свой характер, сначала не хотел есть их, после, конечно, ел и с большим удовольствием, однако, думаю о том, что всегда эти и другие (в более важных вещах) противоречия с моей стороны желанию моих родителей были неосновательны и только клонились к моей же невыгоде и огорчению их.

Наконец, поехали из дому в 8 час. Маменька сели с нами на телегу. — «Вот как прекрасно, — сказала она, — так бы и поехала с вами до Москвы, ничего, решительно ничего, прекрасно и спокойно» — и вообще в ней было так много грусти, сожаления, что мне стало жалко, и я сам сидел в каком-то онемении, так что почти ничего и не чувствовал, и мало думал от избытка чувства, — и тут мне, дураку, не пришло в голову сказать решительно, что я остаюсь в Саратове!

Наконец, расстались со слезами на глазах. Едва отъехали мы от того места, где расстались, на две версты (это было за мужским монастырем), и мне стало более не видно наших, на которых я постоянно смотрел, пока было видно, как я понял свою подлость, бесчувственность, что оставляю своих в Саратове в одиночестве, что как негодяй покидаю маменьку в жертву тоске, — и я раскаялся, и мне стало так, что хоть бы сейчас воротиться назад. Я думал, думал об этом две первые станции и в моей голове созрела мысль хлопотать в Казани о назначении меня учителем в Саратовскую гимназию, как это я сделал раньше в Петербурге, и это меня успокоило, как будто я получил уже это место; но пока я дошел до этого решения, я был грустен, сердце мое сжималось, теперь я успокоился: «Что̀ можно будет сделать, — сказал я, — я сделаю, и если не ворочусь в Саратов, это будет уж не моя вина, а вина невозможности». — И чтоб еще более утвердиться в этой мысли, я на другой день рассказал ее Сашеньке, который сказал, что это дурно, что этим я не успокою маменьки, которая беспокоится, главным образом, не обо мне, а о Любиньке, и которая станет мучиться тем, что отняла у меня карьеру (я это и сам так думал, и это меня утешило на тот случай, если я не ворочусь в Саратов, как я теперь думал). Все-таки я для очищения своей совести решил хлопотать в Казани об этом, — между тем, из этого прекрасного решения ничего не вышло, как и из многого другого, что я хотел сделать хорошего — подлец я, подлец 207.

Так мы в этих мыслях доехали до самой Казани. Угрызения совести мучили меня, и я, чтобы развлечься, все болтал с Сашенькою, читал ему различные стихи, так что перечитал все, какие знал наизусть, разговаривал в известном силлогистически-софистическом роде о различных предметах и т. д., все только чтоб развлечь себя, однако сердце мое было тяжело.

Так приехали мы в Казань в пятницу рано (в 9 ч.) поутру, пробывши в дороге ровно 3 дня. Лошадей получали везде без всякой остановки; в Сызрани дали нам бешеных. — Теперь иду снова хлопотать по своим делам, раньше этого хочу завтракать.


(Писано 19-го числа, в 8¾ утра.)

Стали мы в гостинице Мельникова и тотчас отправились в университет — никого нет, ни Молоствова (это меня привело в большую печаль — следовательно, мои хлопоты о месте моем не имеют уже и места), ни Лобачевского, никого. Стали разузнавать, что, как. Нам велели отправиться к Цепелеву, управляющему канцеляриею, который был болен. Он сказал, что о Саше был запрос, — это меня весьма обрадовало, весьма, весьма, потому что, значит, дело уж решено, но занято ли место учителя русской словесности в Саратове — он не знал. Я решился узнать об этом у Сосфенова. Он приехал, но никто не знает еще его адреса; стал искать, а между тем, стал искать место в конторе дилижансов; был у Полянского и когда шел оттуда, подошел к двум купцам в доме Жарова спросить из любопытства о пароходах. Мне попался на счастье Бороздин из конторы Коровина: к счастью, потому что Полянского не возят без денег по его несостоятельности; вечером хотел зайти ко мне и зашел. Я был в мрачно-тоскливом расположении духа, оттого, что видел, что места мне, конечно, не получить, потому что попечителя нет, а дожидаться я не смел. На другой день Саша пошел брать свои акты и пробыл там с 10 до 2½, так что под конец я начал беспокоиться. В это время все у меня сидел Бороздин; наконец, Саша пришел, я побежал к Сосфенову, у которого был уже (встретил студента, который живет с ним и указал мне его квартиру) спрашивать о месте. — «Если угодно, проситесь — я не в претензии». — «Очень хорошо, подайте же за меня мою просьбу». — «Да этого нельзя, должно вам самому», и рассказал, что должно ждать 2–3 недели. Я не мог, ушел и уехал из Казани. У меня в голове была сумятица, а в сердце печаль оттого, что не получил места и не буду жить со своими, и уже родились различные снова мысли: не удалось учителем, так буду хлопотать инспектором или своих переведу в Петербург, или, наконец, эта машина, которая даст мне возможность жить как и где угодно