ничего по приезде туда: как же я могу явиться туда женатым?»
«С моей стороны было бы низостью, подлостью связывать с своей жизнью еще чью-нибудь и потому, что я не уверен в том, долго ли буду я пользоваться жизнью и свободою. У меня такой образ мыслей, что я должен с минуты на минуту ждать, что вот явятся жандармы, отвезут меня в Петербург и посадят меня в крепость, бог знает, на сколько времени. Я делаю здесь такие вещи, которые пахнут каторгою — я такие вещи говорю в классе» 221.
«Да, я слышала это».
«И я не могу отказаться от этого образа мыслей — может быть с летами я несколько поохладею, но едва ли».
«Почему же? Неужели в самом деле не можете вы перемениться?»
«Я не могу отказаться от этого образа мыслей, потому что он лежит в моем характере, ожесточенном и недовольном ничем, что я вижу кругом себя. И я не знаю, охладею ли я когда-нибудь в этом отношении. Во всяком случае до сих пор это направление во мне все более и более только усиливается, делается резче, холоднее, все более и более входит в мою жизнь. Итак, я жду каждую минуту появления жандармов, как благочестивый христианин каждую минуту ждет трубы страшного суда. Кроме того у нас будет скоро бунт, а если он будет, я буду непременно участвовать в нем».
Она почти засмеялась — ей показалось это странно и невероятно.
«Каким же это образом?»
«Вы об этом мало думали или вовсе не думали?»
«Вовсе не думала».
«Это непременно будет. Неудовольствие народа против правительства, налогов, чиновников, помещиков все растет. Нужно только одну искру, чтобы поджечь все это. Вместе с тем растет и число людей из образованного кружка, враждебных против настоящего порядка вещей. Вот готова и искра, которая должна зажечь этот пожар. Сомнение одно — когда это вспыхнет? Может быть, лет через десять, но я думаю, скорее. А если вспыхнет, я, несмотря на свою трусость, не буду в состоянии удержаться. Я приму участие».
«Вместе с Костомаровым?»
«Едва ли — он слишком благороден, поэтичен; его испугает грязь, резня. Меня не испугает ни грязь, ни пьяные мужики с дубьем, ни резня».
«Не испугает и меня». (О, боже мой! Если б эти слова были сказаны с сознанием их значения!)
«А чем кончится это? Каторгою или виселицею. Вот видите, что я не могу соединить ничьей участи со своей».
(На ее лице были видны следы того, что ей скучно слушать эти рассказы.)
«Довольно и того уже, что с моей судьбой связана судьба маменьки, которая не переживет подобных событий».
«Вот видите — вам скучно уже слушать подобные рассуждения, а они будут продолжаться целые годы, потому что ни о чем, кроме этого, я не могу говорить. А какая участь может грозить жене подобного человека? Я вам расскажу один пример. Вы помните имя Искандера?»
«Помню».
«Он был весьма богатый человек. Женился по любви на девушке, с которою вместе воспитывался. Через несколько времени являются жандармы, берут его, и он сидит год в крепости. Жена его (извините, что я говорю такие подробности) была беременна. От испуга у нее родится сын глухонемой. Здоровье ее расстраивается на всю жизнь. Наконец, его выпускают. Наконец, ему позволяют уехать из России. Предлогом для него была болезнь жены (ей в самом деле были нужны воды) и лечение сына. Он там продолжает писать против больше[193] и о России. Живет где-то в сардинских владениях. Вдруг Людовик Наполеон, теперь император Наполеон, думая оказать услугу Николаю Павловичу, схватывает его и отправляет в Россию. Жена, которая жила где-то в Остенде или в Диэппе, услышав об этом, падает мертвая. Вот участь тех, которые связывают свою жизнь с жизнью подобных людей. Я не равняю себя, например, с Искандером по уму, но должен сказать, что в резкости образа мыслей не уступаю им и что я должен ожидать подобной участи».
Теперь воротился из класса и принимаюсь писать о посещении Стефани.
Пошел к нему в 8¼. Пошел по Немецкой улице, гораздо дальше, чем дом Полякова, и искал его не на той стороне, наконец нашел. Вхожу — никого, выходит сам Стефани. Идем в залу. Он слушает во всех местах грудь и говорит, что дыхание решительно чистое, что биение сердца весьма правильное и что он ручается, что опасности нет никакой. Что до того, что колет грудь против соска, то это было у него самого и прошло вот только с полгода. Но что биение сердца в самом деле сильное, — конечно, от того, что я взволнован, как бы то ни было, весь: жизнь и смерть — не все равно, и оттого, что я шел пешком. (А я нарочно шел пешком, чтобы биение сердца было самое сильное, какое только бывает у меня.) И что таким образом не должно опасаться ни чахотки, ни аневризма. Я ему сказал, зачем мне это нужно, что поэтому мне нужен ответ самый строго истинный, чтобы не погубить других. Он сказал, что уверяет меня честным словом. Я пожал ему руку и пошел назад.
Это теперь сняло всякое сомнение с меня. Теперь я готов просить ее о том, чтобы она не выбирала себе другого жениха. Но нет, этого я не скажу ей, потому что это значило бы стеснять ее. Однако я и ожидал, что мои опасения вздор, что они происходят единственно от моей мнительности.
(Садятся обедать, после обеда буду продолжать.)
Продолжаю после ужина, три четверти двенадцатого.
Итак, я дописал до того, что говорил об образе мыслей. Это все говорилось, сидя в столовой у стола, стоящего у окон. Катерина Матвеевна снова начала приставать, скоро ли мы кончим, и мешать и звать в залу. — «Ну, пойдемте», и пошли. Мы сели у окна на двор, которое ближе к улице. Она села к столу спиною вполоборота, облокотясь на окно, я обернул стул и сел боком к окну, переложивши руку локтем за спинку стула.
«Вот видите, наши отношения не должны кончиться тем, чем следовало бы им кончиться, — нам следовало бы их прекратить».
«Правда».
Мы посидели несколько секунд в молчании. Мне стало жаль ее и себя.
«Вы недовольны окончанием моего разговора. Хорошо, если вам угодно, я скажу то, что не должен бы говорить, что не имею права говорить: вы всегда можете обратиться ко мне».
(Здесь вставка о том, что не она завлекает меня, а я сам хотел вести этот разговор и готовился к нему в пятницу.)
«Да вы уедете».
«Известите меня в Петербурге, все равно, и я по первому вашему слову скажу все, что вы от меня потребуете».
Она молчала.
«Вы недовольны этим? Хорошо, я скажу больше: я поеду весною в Петербург, к рождеству я устрою там свои дела и приеду в Саратов. Если у вас не будет другого жениха лучше, я буду просить вас быть моей женою. Но только с тем условием говорю я это, чтобы вы считали себя решительно не связанной никакими обязанностями в отношении ко мне, только с этим условием, не иначе. Хорошо? Так? Итак, я говорю вам: считайте меня своим женихом, не давая мне права считать вас своею невестой. Довольны ли вы?»
«Довольна».
«Дайте же мне вашу руку в знак согласия».
И я взял ее руку.
«Дайте же мне еще что-нибудь на память этого вечера».
«Что же?»
«Какую-нибудь безделицу, вроде тех, которые вы давали».
И я вынул папиросницу, вынул папиросы, чтобы закурить, — она сказала:
«Дайте одну мне. Вы сами их делали? Она останется у меня на память».
«Нет, не берите — они гадкие, я лучше дам что-нибудь другое».
«Да с вами нет ничего, что бы вы могли дать».
Я ощупал карманы своего жилета.
«Возьмите этот ключ».
«Это, говорят, дурная примета».
«О, все равно».
«Так вы не верите приметам? Хорошо. Да чем же вы отопрете ящик?»
«У меня есть другой».
И она вынула связку ключей, чтобы тотчас ввязать его между них. Но встала и ушла ввязывать в другую комнату. Вышедши оттуда, она подала мне тоже очень маленький ключик.
«Я хотела б дать вам этот перстенек, но он нехорош, лучше что-нибудь другое. Я беру ключ от вашего сердца, вот вам ключ от моего».
«Я не требую непременно вполне один владеть им, я прошу только, чтобы в нем было место для памяти о том, что я искренно привязан и предан вам, что я люблю вас».
Когда она снова вошла в комнату с ключиком, я стоял; она села на то место, где раньше сидел я, а меня посадила на то, где сидела сама, так что теперь она сидела у окна, я у стола.
Но ныне же расскажу, как я был у них.
Нарочно дожидался по выходе из класса Венедикта (на дворе) и спросил о здоровьи Ростислава — тот засмеялся: «нездоров». Я вчера же, бывши у Николая Ивановича, раскаивался, что не был у них — почему? Это было в нашем разговоре с нею. Итак, отправляясь за покупкою перчаток для завтрашнего маскарада, я зашел к ним. Ростислав лежал в столовой. Она сидела за своими ширмами. Я посидел у постели Ростислава и видя, что ему тяжело, пошел. Но уже я слышал из другой комнаты ее разговор с кузиною и хотел попросить ее выйти ко мне. Но они сидели у окна. Она подрубала платок.
«Ольга Сократовна, мне нужно сказать вам два слова».
«Говорите».
«Нет, одной».
«Ну, говорите» — и кузина встала со стула, но стала у шкапа, так что должна была слышать.
«Нет, Ольга Сократовна, выйдите сюда», — и я взял ее за руку. Мы вышли на середину комнаты.
«Мне должно, я думаю, быть завтра с визитом у Анны Кирилловны?»
«Зачем?»
«Я думаю, что визит должно сделать».
«Нет, не к чему — у нас знакомства ведутся не так».
«Вчера, — она все держалась довольно далеко от меня, так что мне нельзя было говорить шопотом, и я положил ей руку на талию, чтобы стала ближе, — еще я говорил с вами не таким языком, каким должен был бы говорить, каким должен говорить жених. Меня мучит это. Завтра я буду говорить другим языком. Тогда было препятствие, которое теперь уничтожилось».
«Хорошо, мы переговорим завтра, — сказала она. — Вы будете?»
«Буду непременно. Прощайте же, Ольга Сократовна».
Я пожал ей руку и пошел. Вышел было уже в ту комнату, которая перед переднею, как встретилась мне [старуха] с чаем. Я не хотел брать, но служанка старуха сказала: «кушайте» — и я воротился и сел на другом конце стола.