Том 1 — страница 134 из 201

То, что говорила она, будто бы, Бусловской, что в половине поста она дает слово или мне, или Яковлеву, нисколько на меня не действует. Это что-нибудь не так.

Ну, теперь мои сомнения относительно ее кончены. Теперь перехожу к другим мыслям.

И, во-первых, о моих отношениях к папеньке и маменьке. Что может быть из моего сватовства? Согласятся ли они, чтобы я сватал ее? Может быть ее дурная репутация слишком хорошо известна им, и не согласятся. Если будет решительное несогласие, я уж написал, как я поступлю. Одним словом, они меня не остановят, потому что я не хочу их слушать в этом случае. Но прав ли я буду перед ними? Вот другой вопрос. Я сильно огорчу их. Это так. Но это меня не колеблет. Пусть огорчатся, это будет прискорбно для меня. Но что ж делать? Это такой случай, что слишком большая деликатность вовсе тут не у места. Не об огорчении дело, а о том, прав ли буду перед ними, вправе ли я не слушаться их?

Когда предлагаются подобные вопросы, ответ известен: я вправе так сделать. Вправе ли я, или нет так сделать, но я твердо убежден, что вправе, и вот почему:

Они не судьи в этом деле, потому что у них понятия о семейной жизни, о качествах, нужных для жены, об отношениях мужа к жене, о хозяйстве, образе жизни решительно не те, как у меня. Я человек совершенно другого мира, чем они, и как странно было бы слушаться их относительно, напр., политики или религии, так странно было бы спрашивать их совета о женитьбе. Это вообще. В частности: они совершенно не знают моего характера и того, какая жена нужна мне. В этом деле может быть судьею, мог бы быть напр., — ищу, ищу и не найду, потому что никто не может войти в мой характер и в мои понятия, кроме меня самого. — Может быть со временем, когда решительно убедится в том, что я действительно таков, как изображаю ей себя, только О. С. Это все равно, что советоваться с ними, напр., о своих отношениях к Ал. Никол. Пасхаловой. Они тут решительно ничего не понимают. А от этого дела зависит мой мир с самим собою и — вероятно — мое счастье. Какие же тут советы от людей, положим весьма любящих меня, но которым, решительно, нельзя растолковать ни того, что такое О. С., ни того, что такое я, ни того, какова должна быть, по моим понятиям, жена. Этого мало. У меня к О. С. решительно особые отношения, которые понять могут только весьма немногие, напр. А. Ник. Пасхалова (я думаю, и Ник. Ив., хотя не совсем), а уж вовсе не маменька. Но если бы, напр., моя маменька была и такова, как Анна Ник., т.-е. если бы ей можно было объяснить и если бы она могла сочувствовать этим отношениям, то и тут: разве эти отношения таковы, что могут быть рассказаны кому-нибудь? Нет, им не вправе я рассказывать, Ольге С. и то не должно, потому что они слишком странны, а я не вправе, я был бы подлец, если бы высказал бы хоть один намек на них кому бы то ни было. «Она хочет выйти за меня» — как хорошо рассказывать эти отношения! А эти отношения — одно из самых главных обстоятельств и без них ничего нельзя понять. Следовательно, я не могу, не смею, не вправе советоваться с кем бы то ни было, тем более с людьми, которым чужды все понятия, все отношения этого дела. Я был бы подлец, если б стал советоваться.

Мне не должно советоваться, наконец, и для того, чтоб не лицемерить более перед собою и перед ними. Разве я послушаюсь их мнения? Да, в сущности, разве я не делал всегда так, как мне казалось нужным, а всегда только прикрывался их волею. «Как вам угодно, так и я сделаю». — «Я сделал так потому, что мне казалось, что вам так угодно», а в самом деле делал так, как мне было угодно. К чему это лицемерие? Оно гнусно, оно лживо. Пора его бросить.

Пора, наконец, перестать выставлять себя мальчиком, который все спрашивается — «что прикажете?», а сам делает, вовсе не обращая внимания на приказания. Пора действовать прямо и самостоятельно, как действуют все другие.

Но я все-таки чувствую некоторое сожаление, что я не могу им высказать свои намерения, т.-е. сказать им, что О. С. мне весьма нравится, что, если будет можно, я приеду из Петербурга просить ее руки, но что, конечно, я не знаю, даст ли она ее мне. Мне тяжело скрываться от них. Но что делать? Не могу я сказать этого, потому что это слишком рано. Это значило бы толковать о том, что еще слишком неверно. Потому что разве я уверен, что она выйдет за меня, а не за другого? До тех самых пор, как я поеду из Петербурга в Саратов, или во всяком случае до тех самых пор, как я поеду в Петербург весною, я не должен говорить ни одного слова. Одним словом, дело находится в таком положении, что пока должно быть еще тайною. Я не имею наклонности скрытничать. Скорее я болтушка. Но что делать? Тайну я должен хранить, когда ее должно хранить.

Но я буду виноват перед ними, что огорчу их, потому что этот выбор вероятно не понравится им?

В одном я почти совершенно уверен, — что мысль «не понравится», покажется «слишком верченою, слишком кокеткою», что эта мысль одно из тех нелепых произведений моей фантазии, которые рождает она в таком огромном количестве. Скорее понравится. Гораздо скорее. А если не понравится? Что ж делать, должен отвечать обыкновенною фразою: «Не вам жить с нею, а мне». Что делать? Не я виноват, что вы слишком мало полагаетесь на меня, что вы (особенно маменька) слишком самонадеянны, так что вам непременно кажется только то хорошо и рассудительно, что делается по-вашему; что делать? Кто виноват, что вы никак не хотите понять, что могут быть лица, понятия, отношения, которые чужды вашему кругу понятий. Вы слишком самонадеянны, так что же мне делать? Не пожертвовать же своим счастьем и своею честью вашей самонадеянности».

Наши приехали от обедни. Кончаю писать. Примусь после обеда. Теперь 12 часов.

Через несколько минут. До обеда могу посидеть в своей комнате, потому что маменька занята разливанием чаю, которого я пить не хочу.

Я создан для повиновения, для послушания, но это послушание должно быть свободно. А вы слишком деспотически смотрите на меня как на ребенка. «Ты и в 70 лет будешь моим сыном и тогда ты будешь меня слушаться, как я до 50 лет слушалась маменьки». Кто ж виноват, что ваши требования так велики, что я должен сказать: «В пустяках, в том, что все равно, — а раньше этими пустяками были важные вещи, — я был послушным ребенком. Но в этом деле не могу, не вправе, потому что это дело серьезное. Нет-с, тут я уж не тот сын, которого вы держали так: «Милая маменька, позвольте мне съездить к Ник. Ив.». — «Хорошо, ступай!» — «Милая маменька, позвольте мне съездить к Анне Ник.». — «И не смей ездить, это гадкая женщина». Нет, в этом деле я не намерен спрашиваться, и если вы хотите приказывать, с сожалением должен сказать вам, что напрасно вы будете приказывать».

«Я мужчина, наконец, и лучше вас понимаю, что делаю. А если станете упрямиться, — извольте, спорить я не стану, а убью себя». Посмотрим, что тогда будет. И если будет необходимость, я исполню свою угрозу, потому что лучше умереть, чем жить бесчестным в собственных глазах или рассорившись с теми, кого люблю, с теми, которые, наконец, сами любят тебя, только слишком странны со своими претензиями на всезнание и безошибочность своих понятий о людях и о том, что «так, а не так должно тут поступать». Но само собою, этого никогда не будет. Много, много, если скажет маменька: «Я не хотела бы; я думаю, что она не составит твоего счастья». — «А я думаю». — «Ну, как хочешь». А папенька ничего и не скажет. А всего вероятнее, что она им понравится и что дурные слухи не остановят их. Во всяком случае, я входить в рассуждения не буду, скажу просто: «Я лучше вас знаю ее и себя. Согласны вы или нет?»

Боже мой! Что за дикая фантазия! Что за странное свойство ожидать везде сопротивления и неприятностей! Что за странное свойство постоянно готовиться к страшной ссоре с людьми, которые никогда и не думали с тобою ссориться! Что за петушиная храбрость (петушиная — потому что вовсе не представляется случая выказать ее, а не потому, что я не выдержал [бы] себя так, как думаю выдержать — случая-то нет!)! Что за смешное расположение духа везде ожидать или оскорбления, или несогласия? когда весьма согласны и весьма рады! Но буду продолжать. Ведь должен же излагать свои мысли.

Что будет в самом деле, если они будут недовольны моим выбором? Я уверен, что скоро увидят, что я не ошибся, и скажут, что ошибались, не одобряя раньше моего выбора. Потому что источник несогласия может быть только один — если им покажется, что она не составит моего счастия. А они увидят, что я счастлив, и их предубеждения исчезнут. И дело скоро кончится решительным примирением со мною. А если она скажет: «Я не хочу, потому что не нравлюсь вашим родным»? Тогда снова за то же: «Вы должны просить ее выйти за меня». Если она не пойдет, снова то же: «Вы расстроили, извольте устроить, или я не буду жив». — Но это будет роль унизительная для них? Нет, она с ее благородством не потребует от них ничего унизительного. Только маменька должна будет сказать ей: «О. С., будьте моей дочерью. Я буду любить вас не менее, чем люблю сына». Тут унизительного ничего нет. А если маменька не согласится! Как угодно, после не жалейте обо мне, вы, значит, сами хотели моей смерти, сами накликали, так не пеняйте на других. Я не виноват.

Теперь кончено в отношении к родным. Иду вниз смотреть, что делается. 35 мин. 1-го.

Продолжаю после обеда. 2 часа.

Я прав перед родными во всем. В одном только несправедлив я: маменька любит меня всею силою души — а вот является чужая мне до сих пор, которая и не говорит даже, что любит меня, — а я люблю ее так, что привязанность к маменьке совершенно ничтожна перед любовью к ней. Какое право имею я любить ее более маменьки? Где тут справедливость? Тут нет справедливости. Что делать! Любишь больше не тех, кого больше должен любить, а тех, кого более любишь!

Перехожу к ее вероятным отношениям к моим родным.

Маменьке будет не совсем сначала нравиться свобода ее обращения, особенно с молодыми людьми. Но скоро маменька увидит, что здесь ничего дурного нет, что это не грозит мне никаким несчастием, и примирится с этим. Ей может быть не будет нравиться ее любовь к свету. Но она говорит, что этой любви к выездам и нарядам у нее нет. Не знаю. Может быть она сама ошибается. Но и с этим маменька скоро помирится, когда увидит, что она не живет выше своих средств (своих средств — потому что мои деньги будут ее деньги). А за все остальное маменька не может не полюбить ее. Особенно она полюбит ее за то, что я в самом деле от души привязан к ней, что я счастлив ею. Потому что мое счастие, наконец, выше всего для маменьки. И как ее не полюбить! Дурные слухи будут доходить до маменьки. Но она увидит их несправедливость и не будет обращать на них внимания, когда увидит, что мне все это известно весьма хорошо, что она ничего не скрывает от меня и что я в самом обыкновенном, самом спокойном состоянии духа, всегда только радуясь на нее, вполне полагаясь, ни в чем не подозреваю ее; когда маменька увидит, что она в самом деле привязана ко мне. А ее отношения к маменьке? Конечно, она будет прекрасною дочерью. Если уж с своею матерью, которая ее ненавидит, она так хороша, тем более она будет хороша с моей маменькою, в которой увидит готовность любить ее более всего на свете, как источник моего счастия.