92. Все остальное — не слишком (я читал последнюю половину книги, а первую еще не читал, и о последней только говорю). В «Débats» 11–13 ноября тоже ничего нового нет.
21 [ноября].— (Это писано 22-го в вечеру.) С 20-го на 21-е читал «Отеч. записки» до 3 часов. В воскресенье читал «Отеч. записки» все и все прочитал. Был Ал. Фед. вечером, сидел недолго. В эти дни Терсинские сказали, что у них нет денег, и что было у меня, я отдал все почти, т.-е. целковый в субботу и ныне поутру 50 к. сер. В воскресенье все утро просидел в кондитерской, читал между прочим «Revue d. d. Mondes» 1 октября, где о датском вопросе, — нового почти ничего не узнал. Ал. Фед. спрашивал, есть ли у меня деньги, хотел занять.
22 [ноября], 10 час. вечера. — Расположился уйти раньше, чтобы раньше придти в университет, взять там повестку, а после к Ворониным, чтоб не делать два пути вместо одного, и сделал три вместо двух, потому что не было подписано и должен был ходить во вторую лекцию, чего не хотел, во-первых, потому, что лень, во-вторых, потому, что хотелось лучше читать «Revue d. d. Mondes» 1844. Думал, что там все мне присланы деньги — и для этого в особом письме, на одежду, вышло нет. Решился сшить брюки без всякой борьбы и сомнения, во-первых, потому, что эти худятся, во-вторых, чтоб, наконец, хоть раз могли бы Терсинские видеть, куда я употребляю деньги. 9 или 10 р. сер., конечно, Вас. Петровичу из 20, которые присланы мне. У Устрялова почти ничего не записано, потому что почти все знаю и почти все есть в книге.
У Срезневского был попечитель, и Срезневский, говоря о наших, без имен, но очевидно наших и древних, хоть в новых рукописях, проповедях, сказал: «Вот, напр., «Слово христолюбца», которое списал для меня г. Чернышевский, там то-то и то-то». После лекции попечитель сказал с ним несколько слов, вероятно спросил: «Так Чернышевский делал кое-что для вас?» Срезневский отвечал: «Весьма много», а может быть и просто «много» — по крайней мере, я расслышал хорошо одно последнее это слово, подошедши в эту самую минуту к первой скамье на левой стороне (я сажусь всегда направо на вторую, чтобы попечитель не был у меня в глазах и я у него, потому что кресла его слева от кафедры, конечно, ближе к входу). Однако я думал, что я продолжаю быть у него на дурном счету и что он скорее, чем к другому, обратится ко мне с замечанием о пуговицах, волосах и т. п. (В промежутке этого ужинал.) — Попечитель сказал мне, подвинувшись ко мне на шаг: «Я должен передать вам, г. Чернышевский, что г. Срезневский весьма доволен вами». — Я не слишком заметно и, кажется, с заметною неохотою поклонился несколько и сказал, что весьма благодарен, — чего мне не хотелось говорить. — Итак, теперь я у него на хорошем замечании, хотя, конечно, гораздо после Корелкина и Лыткина. Вот еще доказательство того, что вообще мы ошибаемся, если думаем, что нами так же занимаются другие, как мы другими: я думал, что попечитель помнит и хранит на меня неудовольствие, имеет ко мне антипатию, как я к нему, — разумеется, нет. И теперь, кажется, у меня будут гораздо реже приходить мысли о том, как я ему дам пощечину и проч., которые весьма часто бродили в моей голове; все это вздор — благоволение и неблаговоление других к нам; должно предполагать всегда в других индиферентизм, который всегда готов на то и [на] другое.
Мне было неприятно, особенно в ту самую минуту, что попечитель это говорит мне: во-первых, ставит меня в ложное и неприятное положение к себе, во-вторых, снова перед студентами резкое напоминание о моих отношениях к Срезневскому.
Когда выходил, получил письмо от своих, еще и от Алексея Тимофеевича. С час посидел у Вольфа; нового ничего. Дорогою шел с Славинским, который рассыпал комплименты, как преемнику Дон-Жуана — довольно, по моему мнению, мило и умно. Едва ли это слово попечителя не произведет мало-по-малу в моих мыслях и расположении к нему перемены и не заставит смотреть как на бестолкового добряка решительно; это я и раньше думал, но раньше выставлялся элемент грубости, теперь, может быть, выставится элемент доброты. Посмотрим, какие будут следствия; хорошо, если я [не] окажусь подлецом.
Читал Гизо о смертной казни, прочитал до 80 страницы, — около 50 страниц, конечно, спал тоже, потому что как лягу — конечно, усну, и дочитал «Débats» [за] 10–13, потому что завтра отнесу вместе с 3-й частью Беккера, которую просил Ал. Фед. и которую завтра принесет Залеман.
23 [ноября], вторник. — Идя в университет, зашел к Шмиту у Каменного моста, его не было дома (в 9 ч. 20 м.). Я в библиотеку, где пробежал Chronique и после статью о Гетевской поэзии, о de Sallier[98]. У Никитенки должен был читать снова о Гете, чего не думал, прочитал всего две страницы, потому что все толковал с ним, — другие никто не вмешивались; он сказал, что для объяснения убеждений Гете хорошо бы разобрать вторую часть «Фауста», чего еще никто не мог, и поставить в параллель с ним Байрона. К концу лекции пришел попечитель, как будто б нарочно, чтобы снова во второй раз застать меня в деятельности. Это мне было ровно ничего, только, конечно, неприятно, и хорошо, что у [него] завязался разговор с Никитенкой о Жуковского «Одиссее». Я при нем почти ничего не читал. Куторги не было, я пошел вниз, и когда надевал шинель, вдруг вижу подле себя Ханыкова, который сидел у Никитенки. — «Вы, кажется, читали у Никитенки?» — «Я». — «Так вас сильно интересует разгадка характера Гете?» — сказал он мне. — «Да, конечно, сильно». — «Ну, так это сделано уже в науке». Я думал, что он говорит что про Гегелеву школу, и сказал несколько неловких слов, невпопад. — «Нет, у Фурье, который нашел гамму страстей, 12 первоначальных и их сложение, которое составляет основу всякого характера». — Мне должно было идти по Невскому, чтобы взять у Залемана Беккера 3-ю часть, и он, толкуя мне учение Фурье, прошел до Фонтанки, после мы воротились, и он пошел по Конюшенной. Прощаясь, — и раньше, — он звал меня к себе в субботу вечером в дом Мельцера в Кирочную — «Если хотите, я дам вам Фурье». Говорил с жаром и убеждением беспрерывно всю дорогу, говорил иногда весьма умные мысли для объяснения его, напр., как он пришел к этому «не через отвлеченности, а через то, что обратил внимание на земледелие, увидел, что помочь ему лучше всего через ассоциацию, но как попробовал осуществить ее, был поражен тем, что 2–3 семейства не могли никак ужиться вместе, и начал исследовать, почему это», и проч. Мне показалось странно, что он так скоро начинает говорить и объясняет с такою ревностью; эта ревность как будто бы немного бестолкова. — Вот что значат дурные привычки: они заставляют подозревать в глупости за то, что доказывает только ревностное, горячее убеждение в истине и веру в то, что она должна распространяться, что всякий, признающий ее, должен быть апостолом ее. — Я у него буду.
У Залемана взял; после домой; в 4 часа к портному, — между прочим, потому не откладываю до завтра, чтоб поспело к субботе, к Ханыкову. Оттуда к Вас. Петр.; посидевши при ней с ¾ часа (у них сначала была хохлушка довольно забавная и бойкая, прачка, которая приносила белье, после играли в карты), я попросил проводить себя, чтоб отдать. Он пошел, и когда мы прошли переулок, я хотел проститься. — «Нет, я вас провожу еще, мы долго не виделись», — сказал он тоном от сердца и проводил до конца линии. После мы снова дошли до угла, раз с полдороги повернувши снова назад, потому что вперед нас вышла из ворот женщина и пошла впереди. — «Жизнь, говорит, для меня весьма тяжела, весьма тяжело это положение, сам не умею сказать — отчего, Надя мне почти в тягость и сам, признаюсь, ей в тягость» (мне кажется оттого, что, во-первых, положение его тягостно, во-вторых, потому что она неразвита умственно, это, конечно, тягостно не по-другому, а нравственно); «не знаю, как теперь разделаться с нею; продал кольцо свое и ее подвески и теперь не знаю, как выпутаться, — сказал, что отдал поправить. Хорошо, что она мало на это обращает внимания».
Вот как он нуждается и она, а ничего не говорит. Ему хочется видеться со мною, а я не исполняю того, что сказал ему, что перейду от Терсинских, — это все моя деликатность или нерешительность, которая заставляет дожидаться конца Любинькиной болезни. Слова его произвели довольно сильное впечатление на мою голову, но я слушал сердцем спокойно.
Воротился домой в половине 7-го, после чаю в 8½ лег читать и уснул до ужина, 10½, потому что был утомлен ходьбой. — Никитенко сказал, больше как комплимент, что у меня логический, строгий порядок и простота; главное, что это. Это мне приятно, хотя я слова эти принимаю решительно как комплимент и нисколько они меня не радуют.
Что-то будет из этого начала знакомства с Ханыковым? Рассохнется оно или превратится в обращение меня в фурьериста — что-то бог даст? Кажется, моя трусость и нерешительность и несмение оставить прежние понятия, которые привились ко мне, заставят меня остаться в таком же положении в этом отношении, как и теперь, что основание: «страсти обыкновенно законны и привести только в гармонию» — истина, а остальное большею частью мечты: особенно подозрительно, что их 12 — число слишком подозрительно, как бы не из природы найденное, а натянуто для 12 звуков в музыкальной гамме, а если так, то, конечно, человек, делающий такие натяжки, — человек фразы.
24 [ноября]. — У Ворониных не было урока, — это меня, однако, не взбесило, а так, ровно ничего, — мать именинница. Время это провел кое-как в университете; несколько ходил по коридору, где шкапы, и сидел большую часть в сборной. Куторги снова не было. Никитенко, показалось мне, почти все смотрел на меня. Как пообедал, в 4 часа к Вольфу, там слишком много было и не мог дождаться [газеты], поэтому через полчаса ушел и зашел, в намерении только посмотреть, потому что думал, что там еще более народу, к Излеру, — напротив, почти никого в той комнате, где читают, и гораздо тише, только сначала двое мальчишек — один студент, другой в фуражке — мешали своим разговором. Там вместо «Gaz. de France»