И действительно, Александра Павловна была очень благородная, почтенная женщина. Все мои близкие и дальние родные говорили о ней всегда только с уважением и похвалою. Бабушка была охотница бранить людей — это ей не порицанье, потому что она и в глаза резала такие же приговоры, какие делала за глаза, — и подле нее, старушки, не мало было пересудов, так что дочери очень часто держались в стороне от ее разговоров, а зятья возражали ей, — один, дядя мой, основательными, подробными объяснениями, что осуждаемый или осуждаемая вовсе не так дурны, — другой, мой батюшка, почти только общими замечаниями: «матушка, ну, что так строго говорить о людях». — и, конечно, бывали в нашем кругу, особенно в комнате бабушки, собеседники и собеседницы, не уступавшие ей критическими наклонностями, — но и от самой бабушки я не слышал, кроме порицания комнатных собачек, ни одного слова об Александре Павловне, сказанного иначе, как с уважением и расположением, ничего кроме похвал и сочувствия.
И она стоила их. Например, она была близка к двум очень богатым семействам; с нею советовались в затруднительных семейных делах; за нею присылали, как что-нибудь случится в семействе, — какая-нибудь размолвка, или занеможет ребенок, — ей поручали детей, когда уезжали на несколько дней в деревню, — она была для этих очень богатых семейств, совершенно посторонних ей, тем, чем бывает для богатых людей бедная, но живущая своим особым хозяйством родственница, которая старше летами, опытнее нестарых людей в этих семействах и просто умнее равных ей летами. Это — прибежище и помощь всегда, когда нужна, и ненужное лицо, когда ненужна. Я не полагаю, чтобы эти семейства были осо бенно скупы, но, получая на каждой неделе сотню услуг от Александры Павловны, они не производили никакого заметного улучшения в ее быте; значит, она держала себя так, что они и не думали о ее нуждах, — знали, что она женщина бедная, но не имели случаев вспоминать об этом. Она любила рассказывать о жизни этих семейств, но ее подробные рассказы были рассказы, какие каждый любит делать о людях, к которым расположен: она готова была целый час толковать, как, например, собирались NN в деревню, как доехали до деревни, какие поправки делаются теперь в их городском доме, пока их нет, как раскашлялась маленькая дочь, как опасались, не скарлатина ли это, — и все бесчисленное и бесконечное прочее, что так занимаег искренних друзей и что решительно непригодно ни для каких пересудов. Не только ничего похожего на сплетню не было в ее собственных словах, — и другой никто не мог извлечь из них никакого материала для сплетни. Но можно было извлечь из них, — хоть до этого она не думала касаться, что она, бедная, держит себя в этих богатых домах чрезвычайно благородно, как очень немногие умеют быть и не заносчивы и почтенны в подобных отношениях. Надобно ли после этого говорить, что она никогда не жаловалась на мужа? — Женщина 620 умная и очень рассудительная, вовсе не притворщица, не охотница хитрить, она не старалась притворяться, что не понимает нелепости его поступков или не чувствует на себе вред их. Но она никогда не заводила разговора, никогда [не] вдавалась в него, если он начинался без ее воли, и все понимали, что для нее такой разговор неприятен, потому не пускались при ней в суждения о Матвее Ивановиче, — разве подведет невзначай к этому вообще разговор о житейских делах, — тогда Александра Павловна неохотно и в, мягкой форме выражала мнение, что Матвей Иванович поступает странно и нерасчетливо.
А даже и мне, ребенку, видно было по лицу Александры Павловны, что Матвей Иванович плохой семьянин. Александра Павловна была женщина высокого роста, крепкого, стройного сложения, с правильными чертами лица, — следовало бы, чтобы она была хороша собою. В то время, когда начинается моя память, ей было лет 35, может быть 40, — но это ничего. Анна Ивановна, — младшая сестра моей бабушки, — была старше, вероятно, годами пятью, и я еще помню ее с молодым, очень красивым лицом. При том образе жизни, какой вели мы и наши родные, женщины очень долго сохраняют моложавость, — особенно, когда у них нет детей; а у Александры Павловны не было детей. У моей матушки было двое детей; она была очень долго очень больною женщиною, — лет десять, — и потом, после операции, о которой я рассказывал, хотя очень поправилось ее здоровье, но все-таки осталась довольно хилою; а когда она провожала меня в Петербург, в университет, на постоялых дворах меня иногда принимали не за сына, а за мужа ее, и не высказывали замечания, что жена стара для мужа, — вероятно давая мне лет за 20, и ей давали лет 25, хоть ей было 42 года. Александра Павловна не была на моих детских глазах красива собою не потому, что ей было* 40 лет, а потому, что цвет ее лица был не тот, при котором женщина сохраняет красивость дальше молодости. Никто из нас и наших родных не принадлежал к людям с состоянием, все жили очень скромно, и женщины моих родных семейств принимали очень много участия в домашних работах. И Александра Павловна не сама была стряпухою и поломойкою, — у ней была служанка, пожилая девушка. Но видно, что все-таки и барыне приходилось исполнять слишком много тяжелой работы, видно, что и стол ее был слишком скромен: ее лицо загрубело, будто муж ее не был «благородный».
После периода «беспутной» жизни Матвей Иванович стал вином облегчать страдания таких же мучеников, каким был сам недавно; но это направление его деятельности не было продолжительно, — скоро моления в церквах и дома, назидательные разговоры и благочестивые размышления совершенно поглотили его, и уже навсегда.
Из рассказов бабушки я узнал такие черты раннего периода благочестивой жизни Матвея Ивановича.
«Вздумалось ему ехать в Киев. Куда чиновнику от службы ехать? Хорошо ли? И ехать надобно с деньгами, — это хорошо достаточным людям, а у него какие деньги? Ну, сколотил деньжонок, одежонку продал, — ведь у Александры Павловны было хорошее приданое: белье самого отличного полотна, и много; платья тоже, ну, и вещицы кое-какие» (из этого не следует заключать, что у Александры Павловны было приданое, заслуживающее имени приданого: может быть, и всего-то было: белья, платья и вещей рублей на пять-на шестьсот ассигнациями, — может быть, и больше, и много больше, — я не знаю, — но и такого приданого, ценность которого я определяю, было очень достаточно по тому кругу и времени, чтобы бабушка называла его «хорошим», пожалуй иной раз и «богатым»), — все спустил сначала на вино, потом на другие свои сумасшествия. Может, и выпросил у кого деньжонок, помогли, — ну, сколотил сколько там рублей. Купил телегу с кибиткой, лошаденку, — тащит с собою и Александру Павловну. — «Да мне-то зачем, Матвей Иванович? — она говорит — и одному ехать лишний расход, да еще на меня. Лучше я останусь; как-нибудь проживу. Ступай один, дешевле». (Умная женщина.)— «Нет, говорит, подлячка». — Так и звал ее подлячкой, свинья этакий, варвар, подметок ее не стоит. — Да и сам хорошо об этом сказал, каков он. Все «подлячка» да «подлячка» — вот, раз она и не стерпела, сказала: «Если я подлячка, Матвей Иванович, зачем же ты на мне женился?» — «Да как бы ты не подлячка была, разве бы тебя за меня отдали?» — он-то отвечает. Нашел ответ, видно, что сам себя хорошо понимает, что и тот злодей, кто за такого человека выдал девушку. Так чорт же его знал, что он выйдет этакой урод и тиран. Тогда ведь еще не пил; а о нынешних своих глупостях и понятия не имел. — Так вот, собираются-то они в Киев да в ‘Москву, богу молиться, — мало места ему, дураку, в саратовских-то церквах, — просторные, хотя во весь рост растягивайся на полу-то по будням-то: просторно, никого нет, — и полы-то каменные: хоть пробей лоб-то, коли усердие есть, можно, камень-то здоровый, выдержит. — Тащит Александру Павловну с собою, да и только. — «Да что ж мне ехать, — она говорит, — когда не на что и тебе одному. Зачем я поеду?» — «Ах, ты, подлячка! Да разве ты не жена? Я за твою душу-то должен отвечать. Да и сладко ли мне будет смотреть, как ты в аду-то будешь сидеть?» — Вот тебе и резон. Так и взял с собою. И натерпелась же она мученья в этой дороге! Сам ест как следует, а ее сухими корками кормит. Это, говорит, лучше для душевного спасения. — Ну, недостает ее терпенья, — да и смешно уж ей, с горя-то. Говорит: — «Матвей Иванович, что ж это, меня корками спасаешь, а сам ешь, как следует, — ты бы уж и себя-то спасал». — «На тебе много грехов, говорит, тебе надобно смирять себя постом и умерщвлением плоти, а мне уж нечего, на мне грехов нет никаких». — Так ведь и говорит, дурак. Праведник какой завелся. — Лошаденка плохая, — как дождик, чуть дорога в гору, 622 она и становится. — Что же вы думаете? — Сам сидит, а жену гонит с телеги: «Слезай, говорит, лошади тяжело, ступай пешком». — «Матвей Иванович, ты в сапогах, да и то не слезаешь, а я в башмаках как буду идти по такой грязи?» — «Мне, подлячка, можно сидеть, на мне грехов нет, а тебе надо пешком идти, чтобы усердием этим искупить свои грехи». — Так и сгонит с телеги, и идет она пешком по дождю да по грязи. Вот они какие, праведни-ки-то. У них у всех сердце жестокое. В них человеческого чувства нет».
Вспомнился мне совершенно другой анекдот, не из того времени, не из того быта, вовсе не к тому делу относящийся и слышанный мною, уже когда я жил в Петербурге совершенно в другом КРУГУ» в 1856–1857 годах10. Вспомнился мне от слов Матвея Ивановича, что ему нечего много подвизаться, потому что он и так хорош, а надобно много подвизаться Александре Павловне. Рассказывал мне это сам тот, кто затеял дело, решенное резолюци-ею, сходною с мнением Матвея Ивановича.
Этот мой знакомый, очень умный и очень хороший человек, один из лучших людей на свете, но имеющий ту смешную слабость, — и я, и все его знакомые постоянно трунили над ним за это, но на него не действовали насмешки, и его не охлаждали неудачи, это человек не такого сорта, чтобы опустить руки, — имеющий ту слабость, что если видит нелепость или вред, непременно старается объяснить кому надобно, что это нелепо или вредно и что надобно это исправить. — Итак, этот мой знакомый, не русский, проходил в необыкновенно далеких местах и необыкновенно малых чинах военное поприще. Одн