Том 1 — страница 172 из 234

Рассказ Авдотьи Яковлевны носит на себе печать полнейшего незнакомства с той областью понятий, знакомить с которою претендует. Человек, продавший душу чорту — остается хороший; в нем даже незаметно ничего особенного; он даже не кутит, не пьянствует, не развратничает, — рассказ не понимает, что это необходимо, что этого человека мучит совесть, терзает страх, что он должен искать забвения, и как бы добр ни был он прежде, в его мыслях и поступках должны высказываться дьявольские черты, когда он продал душу чорту. Рассказ совершенно не знает, что такое продать душу чорту, какие люди продают ее, как они живут. Он даже не знает, что у чорта нет счета деньгам, что продающие ему душу делаются обладателями изумительнейших богатств, блистательного великолепия — нет, барин живет в достатке, только. Рассказ не понимает, что из-за простого достатка никогда не продается душа чорту — для этого чортовская помощь не нужна.

И вот общий вывод і из всего моего припоминания соприкосно-, вений моего детства с средневековым романтизмом: этих соприкосновений было очень мало, и все они были ничтожны. Из сотен людей, которые часто бывали у меня на глазах, только двое были представителями этого направления. Один из них даже и не был фанатиком, а только делал странности, по своему деревенскому беспомощному незнанию; другой считался глупцом и настолько дурным человеком, насколько было в нем средневекового романтизма; оба они слышали выговоры со стороны тех из близких, которые занимались ими от безделья и скуки, оба чувствовали себя очень робко и плоховато перед другими близкими мне; из близких мне людей никто не имел ни малейшей не то что наклонности, даже снисходительности к мистицизму, и вся жизнь их была так чужда его, что даже в их разговорах, в которых ежедневно слышалось обо всем на свете, не попадалось ровно ничего, относящегося к этому; из бесчисленных знакомых также не было никого сколько-нибудь способного хоть вскользь касаться этого направления, и в течение лет десятка, впечатления которых я перебираю теперь (лет с 4 до 14, когда я поступил в семинарию), я вспоминаю только анекдот, лишившийся своего колорита в слышанных мною пересказах, да другой маленький анекдот, опровергавшийся характером и жизнью женщины, которой случилось как-то раз вспомнить о нем, да другой анекдот, показывающий совершенное незнакомство рассказчицы с своим предметом. — Вот и все, и тут бы мог я кончить эту материю, если бы не был охотник предвидеть возражения и, что еще важнее, не был научен многолетним опытом, что самая простая и очевидная мысль нуждается в многочисленных пояснениях и оговорках, — иначе или не будет вовсе понята, или поймется, как говорилось у нас в Саратове, шиворот навыворот.

Сначала возражения и оговорки. Не думал ли я говорить, что в обществе, среди которого я вырос, было мало невежества, предрассудков, суеверия? Нимало не думал: были целые кучи, груды, горы всякого этого материала. — Если бы захотеть делать эффекты, рисовать картины, поражающие мрачностью дикрсти, а не думать о том, до какой степени соответствовали бы они колориту действительной жизни, можно бы разрисовать. Пожалуй, попробуем: если кому правда не кажется верна истине, пусть утешится, — начнем говорить в его угоду.

У нашего кучера, Данилы Ивановича, дядя был запарен в бане чертями. После него кучером нашим был Павел (не помню, как по отчеству) — знахарь, пользовавшийся большою известностью. К Прасковье Ивановне, иерусалимке, — я упоминал о ней, после скажу больше, — подходил чорт, когда она шла к заутрене, и издевался над нею. Это личные знакомства моих знакомых с чертями. Вероятно, можно бы припомнить еще два-три таких случая. Но довольно и этих — ясно, черти были не редкостью вокруг моего детства. — Или говорить о других суевериях? Стоит ли? — Я жил среди наших русских людей, можете смело повторить в уме все, %что вы знаете о русских суевериях, — и я вперед говорю; да, все это было в окружавших меня или взамен этого было другое, точно такое же. — Или от суеверий обратиться к предрассудкам? — Жиды, лютеры, католики, раскольники — все это известно было с той самой стороны, с какой известно было испанской инквизиции, — разница воззрений была только в том, что теория, относившаяся в Саратове к «католикам», относилась испанскою инквизициею к «схизматикам», — остальное все было слово в слоео. Можете дать разгул воображению.

Да что воображению? бывали и дела/ Около 1830 года — вероятно, пораньше, но рассказы были еще свежи в начале моего детства, — явился в селе Копенах злодей, корчивший из себя спасателя душ 11. Убеждал, убеждал и убедил: семейств двадцать, если не больше, нагрузили все свои пожитки на телеги и поехали обозом. Приехали, — где-то за селом к овину или к риге, — и началось спасение душ, приобретение венцов мученических: положена была плаха, — они затем и ехали, — у плахи стал с топором злодей, несчастные подходили, один за другим, одна за другою, клали голову на плаху, — наставник отрубал голову, следующие искатели спасения относили в сторону тела и головы и ложились в свою очередь для принятия венца мученического. Нескольким десяткам человек злодей дал венец мученический и уехал с телегами.

Что это такое? Этого не видел ни Бенарес, ни Джагарнат, таких жертвоприношений не получали Шива и Бахвани 12. В Индии приносят себя в жертву отдельные люди, только передовые люди геройского фанатизма, — у нас, в Саратовской губернии, одно село в несколько недель, может быть дней, выставило в одну сцену, дало массу охотников, какая в десять лет собирается со всей Индии.

«Население, в котором могло совершиться подобное событие, имеет право назваться одним из суевернейших, фанатичнейших на земном шаре»*

Если кто сделает такое размышление, я не имею ничего возразить. Оно очень похоже на правду. Оно, может быть, чистая правда. Я не жил в Бенаресе, я не посещал праздников джагар-натских, — я не могу до тонкости сравнивать гиндусов и саратовцев, — не могу поручиться за саратовцев, быть может, и суевернее гиндусов. Я только говорю, каковы саратовцы сами по себе, безотносительно, — а по сравнению с другими людьми, быть может, они фанатичнейший из народов и племен и поколений всех стран и веков.

Я даже расположен думать это. История, рассказы путешественников, но особенно история, — о, об этом у меня есть своя теория, которая одним из своих оснований имеет и мое личное знакомство с обыденною жизнью массы, — а значительная доля этого знакомства приобретена мною еще в детстве, — поэтому не познакомить ли вас здесь с моею теориею истории?

Я всегда готов на услуги, которых от меня не ждут, — вы не ждали, что в мою автобиографию войдет извлечение из книги, написанной по бумагам английского главнокомандующего в Крыму, лорда Раглана, в которых, вероятно, ничего не упоминается ни обо мне ни даже о целом Саратове? — А вот увидите же, как плотно войдет.

Знаете ли вы, что такое Крымская война? — спрошу я вас: какой характер имели столкновения, из которых она возникла, какими силами она была вызвана? — Как не знать, отвечаете вы: державы боролись из-за преобладающего влияния в Константинополе, императору французов нужно было приобресть себе славу, — потому дипломатические ссоры не уладились дипломатически, как без того было бы, а превратились в сражения и осады. — Это не важность, отвечаю я вам, — война была порождением религиозного энтузиазма нашего русского населения. — Вы разеваете рот. Вы-жили в то время среди русского населения, вы помните, что до битв на Дунае оно ровно ничего и не знало о том, готовится ли война; о войне на Дунае оно стало слышать, но очень мало интересовалось ею, желало, чтобы она поскорее кончилась, чтобы ему не подвергнуться обременительным пожертвованиям; но, думая в пользу мира, все еще очень мало думало об этих делах и очень мало знало о них. Узнало и стало много думать, когда потребовались громадные жертвы на оборону Севастополя, и тогда сильно пожелало мира. Вы это помните, но я говорю противное и доказываю, что вы ошибаетесь. Извольте слушать, что говорит история.

Неприятности начались, как известно, из-за притязаний Франции несколько расширить участие католического духовенства в хранении некоторых из святых мест Палестины. История, беспристрастная к обеим нациям и правительствам и к обоим исповеданиям, признает справедливость в этом споре за русскими.

«Мы ошиблись бы, предположив возможность хотя тени сравнения (it would be wrong* [to suppose that there was] any approach to an equality — видите, как сильно и по-английски) по силе и искренности чувств между правительствами, вступавшими в спор по этому вопросу. В греческой церкви Пилигримствование считается делом столь важным, что если у семейства есть деньги для путешествия в Палестину, — это семейство, хотя бы жило в отдаленнейших от нее областях России, не чувствует в себе спокойствия за искренность своего благочестия (they сап scarcely remain in the Sensation of being* truly devout), если не предпримет святого подвига, и на него радостно посвящаются плоды бережливости и труда, собираемые во все цветущие годы жизни. Такое далекое путешествие с скудными средствами поселянина совершается не без лишений, столь тяжелых, что от них многие умирают. Эта опасность не устрашает честный, набожный народ севера. В награду за этот трудный подвиг священники этого народа именем неба обещают неизреченные блага. Блаженство, им заслуживаемое, не обусловливается волею, побуждениями паломника, оно нисходит и на детей, подобно благодатному действию крещения. Император русский, стараясь приобресть или сохранить для своей церкви святые места Палестины, говорит как выразитель мнения (spoke on behalf) пятидесяти миллионов честных и храбрых набожных подданных, из которых тысячи готовы были радостно рисковать жизнью (would joyfully risk their lives) за это дело. От крепостного мужика в его избушке и до самого царя, у всех убеждение это действительно было пламенным убеждением сердца (really glo-wing*), неодолимо направляющим их волю (violently swaying)».