Впрочем, они вообще были очень болтливы: бродя по улицам, все болтали между собою. — Но вот, вместо троих, стали бродить только двое. Когда мне было лет 10, бродил уже только один. Этому уж не с кем было болтать. Он что-то много лет бродил один.
Кто были эти персидские старички, зачем они жили в Саратове— никто не знал; когда они появились в Саратове, тоже неизвестно, — только, вероятно, тогда они были помоложе, — значит, это очень давно, — может быть, в XIX веке, может быть еще в XVIII, — а если судить по желтизне и сморщенности их лиц, то надобно полагать, что гораздо раньше, — очень правдоподобно, что это были остальные из персидских пленных, оставшихся в руках туземцев Саратовской губернии из войска Дария Гистаспа. — Если так, то очень жаль, что я тогда еще не был так усерден к науке, как стал впоследствии: старички, оставшись вне театра своей отечественной истории еще на первых порах ее, конечно, не могли бы сами рассказать ничего о важнейших ее временах: Ксеркс, Артаксерксы, Марафон, Платея, Микале, Лизандр, Агезилай, Александр Македонский, все это было уже после них; но и времена Кира, Гистаспа имеют довольно большую важность; а главное, старички дали бы алфавит для чтения гвоздеобразных надписей. Жаль, что не пожили -688 они еще лет пяток, — тогда я уже интересовался по статье «Энциклопедического лексикона» Плюшара 17 вопросом о чтении гвоздеобразных надписей.
Фанатизм Фаддея Ильича, — потому что не может же быть, чтобы он не был фанатик, — напоминает мне приключение другого господина, той же веры.
Двор моей бабушки тянется, вероятно, сажен на 50 в длину, вниз по Волге, и спускается к ней тремя террасами. Двор моего батюшки — тут же рядом, выше продолжение верхней террасы. — На второй из террас двора моей бабушки стоит, между прочим, маленький флигель. Когда мы жили уже все на дворе моего батюшки, этот флигель отдавался в наем. Поселилось в нем очень бедное мещанское семейство, с тем расчетом, что само все станет жить в крошечной кухоньке его, а комнаты будет отдавать жильцам-на-хлебникам. Кто были эти жильцы, нам уж не было никакого дела; может быть, бабушка и слыхивала о них, — а может быть, и вовсе нет; времена были еще простые, полиция еще не требовала от хозяев извещений о проживающих у них, — то-есть был еще такой же порядок, какой и до сих пор остается в Англии, которую Саратов обогнал в этом отношении лет 15–20 тому назад, — не знаю, как теперь ведется в Саратове новый порядок, составляющий прогресс Саратова перед Англиею, — вероятно, полиция уж открыла в нем что-нибудь хорошее, а на первое время она была недовольна нововведенною своею обязанностью отбирать справки от проживающих, — говорила, что это лишнее обременение, которое ни к чему не ведет; честные люди и так не прячутся от полиции, а мошенники— все известны: мошенник не может жить без того, чтобы не быть известен полиции; иначе он в один день угодил бы в острог. — Жители давно имели эту аксиому самым общим и твердым своим убеждением. — Итак, в те времена полиция еще не требовала, чтобы хозяева доставляли ей извещения о том, кто переселяется на их двор, кто съезжает с него, а бабушка в это время была уже плоха здоровьем, не бродила по двору для хозяйских распоряжений, как прежде; потому, я полагаю, ей и вовсе не приходилось узнавать, кто жильцы у мещан во флигеле на втором уступе ее двора. А мы, остальные, положительно не знали ни одного из них.
Но вот, однажды поутру, приходит пожилой офицер, спрашивает мою бабушку, — его просят в комнату, где она сидела вместе с остальною семьею, — сделайте одолжение, садитесь, что вам угодно.
— Я отставной поручик Иосафат Петрович Скарино, Пелагея Ивановна, — честь имею рекомендоваться вам, потому что я перехожу жить на ваш двор, к мещанам, — он назвал фамилию мещан, которую я теперь не припомню.
— Очень приятно познакомиться.
— Это нужды нет, Пелагея Ивановна, что я одинокий человек: я обе комнаты у них снял. Потому что, что же мне не жить в обеих комнатах, хоть я и один?
— Это ваша правда, тут нет ничего предосудительного.
— Ия теперь зашел к вам в стареньком вицмундире, а у меня есть и новый вицмундир, Пелагея Ивановна, — право, есть.
— Я верю, Иосафат Петрович, — это очень хорошо, что вы по будням носите тот вицмундир, который попроще и постарше, а новый надеваете по праздникам.
— Я так и делаю, Пелагея Ивановна; у меня тоже и панталоны (тогда в Саратове наименее предосудительным названием этой статьи туалета считалось «панталоны») — тоже не одни, — у меня их двое суконных; эти, вы видите, заштопанные, — а другие у меня новые, хорошие.
— Это хорошо, Иосафат Петрович. — И так дальше. Буквально, это было начало разговора, который так и шел дальше. Иосафат Петрович тут же без утайки во всем исповедался моей бабушке и остальным нам: все свои вещи, все свои нравы, и все, все, до капли. Это был при очень, очень недалеком уме, — почти идиотстве, — простяк и в смысле откровенничанья. — Прекрасно. Так он и заходил к нам частенько, — он был человек отставной, жил своею маленькою пенсиею, делать ему было совершенно нечего, — часто он ходил на гауптвахту у Нового собора проводить там время с дежурным офицером, если офицер хотел говорить с ним; но больше с солдатами, потому что офицер редко хотел пользоваться его со-беседничеством, а из солдат все найдется кто-нибудь, что не очень поскучает и таким немудрящим компаньоном; тоже сиживал Иосафат Петрович у себя под окном, поглядывая на крышу соседнего флигеля, сиживал на крыльце у себя, ходил постоять на берег Волги, ходил и в церковь, тоже очень часто, каждый день, — он был очень усерден к нашему храму божию, Сергиевскому, но только по будням, — по праздникам ходил в Новый собор, потому что там служит архиерей и все военные бывают. Обо всем этом он, разумеется, очень подробно сообщал моей бабушке, а кстати пользовались этими сведениями и все мы, кому случалось здесь сидеть. А очень часто случалось сидеть тут всему семейству, потому что обыкновенно приходил он около времени чаю, поутру, — идет из церкви и зайдет посидеть.
Вот однажды Иосафат Петрович во время чаю и начинает рассказывать, что вот ныне сподобил бог его причаститься.
— Как, Иосафат Петрович, значит, вы католик (время было вовсе не обычное для говения у православных)?
— Как же, я католик. А я разве еще не сказывал вам?
— Нет еще, не сказывали.
— Как же это я позабыл сказать?
Мой батюшка, сидевший тут же, услышал этот разговор.
— Так вы католик, Иосафат Петрович? Что же это вы все в нашу церковь ходите? Ведь это для вас может быть нехорошо: ваш священник узнает, побранит вас; да еще и нас с Яковом Яковлевичем (другой священник, товарищ моего батюшки по Сергиевской церкви) бранить станет.
— Нет, батюшка, Гавриил Иванович, я спрашивался; он говорит: ходи, говорит, нужды нет.
— А когда так, то, разумеется, это ничего, — сказал мой батюшка.
— Я, батюшка, Гавриил Иванович, всегда так спрашивался; во скольких городах на службе бывал, — всегда спрашивался у своего священника, — что мне, говорю, русская церковная служба привычнее, — потому что ведь все по-русски, между русскими, — ну, наши священники и говорят: ходи, говорят, ходи.
Конечно, Иосафат Петрович имел гораздо менее возможности, чем великий князь Владимир Святославич, из-за которого по Нестору состязались вероучители греческие, латинские, иудейские и мухаммеданские, — но все-таки и судьба вероисповедания Иосафата Петровича поучительна: с молодости до старости ходил человек в русские церкви, — и надобно полагать, что не трудно было бы совладеть с умом человека такого необширного ума, если бы кто-нибудь вздумал обращать его из католичества; но вот, так и дожил он до кончины в преклонной старости, не натолкнувшись ни на одного охотника обратить его, хоть подходил под благословение по крайней мерс к сотне русских священников. Но положим, русское духовенство не считается чрезвычайно усердным к деланию прозелитов; так зато католическое считается самым усердным и ревнивым. Мне кажется, трудно предполагать, чтобы в течение 30 или 40 или 50 лет, когда Иосафат Петрович все спрашивал разрешения ходить в русскую церковь, ему приходилось в разных городах спрашивать все одного и того же католического священника, — вероятно, тоже по крайней мере десяток католических священников перебывали его духовными отцами, — и никто из них не…
[АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЕ ОТРЫВКИ]
I
НАША УЛИЦА
I
Корнилов дом
Мы играли с бабушкою в шашки.
— Пелагея Ивановна, какой-то мужик велел вам сказать, что пришел Никита Панфилыч, — сказала служанка.
— Зови сюда, — сказала с радостью бабушка.
— Здравствуй, Полинька!
— Здравствуйте, Никита Панфилыч! — Они обнялись и поцеловались несколько раз.
Я смотрел с удивлением. Много неказистых родных было у нас, но такого я не видал еще ни одного. Коренастый, приземистый мужик в нагольном длинном полушубке, еще здоровенный мужик, хотя уж был по виду лет 60, а по разговору вышло потом за 70, облобызался с моею бабушкою, назвал ее милою племянницею. Шашечница была отодвинута в сторону, и Никита Панфилыч уселся на моем стуле, широко расставив колени, положил на полушубок между колеи мерлушчатую высокую шапку весом фунтов в пять, вынул из шапки синий ситцевый платок, долго утирал им пот, — а бабушка в это время говорила:
— Лет двадцать не виделись, Никита Панфилыч, — что это вы не заходили столько лет?
Обтершись, Никита Панфилыч начал толковать, — но о Никите Панфилыче будет особая история, а теперь пока важно только то, что Никита Панфилыч сказал:
— А вот от тебя, Полинька, пойду к Корнилову, — тоже давно не виделись.
— Бабушка, Никита Панфилыч пойдет к Корнилову? — сказал я.
— А [это] твой внучек, что ли? — спросил Никита Панфилыч.
— Внучек Николя, вот с ним в шашки все играем, — сказала бабушка, погладила меня по голове и подвинула за руку вперед к Никите Панфилычу.
— Здравствуй, Николя, — сказал Никита Панфилыч, тоже гладя меня по голове.