Том 1 — страница 6 из 6

Белая коза Альба

I

Высокие белые цветы в овраге душно пахли медом и болотом. Катя осторожно шагала по тропинке, поджимая пальцы босых ног. Она отвыкла ходить босиком, ей было щекотно и колко.

Узенький ручей сворачивал то вправо, то влево и тоже, казалось, искал себе дорогу помягче среди камней и зарослей крапивы.

Овраг кончился. Тропинка сбежала вниз, к реке. Ручей заторопился, запенился и ринулся в реку, как настоящий маленький водопад. Река была наполнена до самых краев, гладкая, блестящая. Справа на желтой отмели копошились ребятишки.

Ближе к Кате, посередине реки, плыл мальчик.

Загорелые руки взлетали над водой и опускались почти без плеска.

«Хорошо плавает», — подумала Катя.

Круглая стриженая голова повернулась, мальчик заметил, что Катя смотрит на него, и стал «выставляться». Он поплыл на спине, потом на боку, стал нырять, да так старательно, что Катя испугалась — не потонул бы.

Потом опять помчался саженками к другому берегу. Там росли камыши и плавали, как зеленые тарелки, широкие листья кувшинок.

— Сорви мне одну лилию! — крикнула Катя.

Он ловко вытягивал из воды длинные темные стебли. Набрал большой букет и поплыл обратно, загребая одной рукой, а другую, с цветами, держал высоко над водой.

В кустах послышался детский плач. Катя обернулась.

Маленькая растрепанная курносая девочка, совершенно голенькая, стояла среди зарослей крапивы у самой реки и жалобно хныкала. По-видимому, ей самой было непонятно, как попала она в эту колючую чащу.

Она стояла спиной к реке, отмахивалась руками, отступала назад и каждую минуту могла сорваться вниз.

Подойти к ней со стороны реки было невозможно, потому что берег в этом месте нависал над водой.

Катя заметалась, забегала кругом, но крапива была такая густая и высокая, что она не решалась идти прямо.

— Стой, Маруся, не шевелись! — крикнул мальчик, подплывая. — Я сейчас тебя вытащу!

Он бросил букет на траву и смело раздвинул голой рукой жгучие ветки. Маруся, подхваченная под мышки и поднятая высоко над крапивой, испуганно задергала ногами.

— Пусти, Сережка!

Но он спокойно вынес ее из чащи и поставил на землю. Потом повернул лицом к отмели и сурово сказал:

— Беги к своей Нюрке и скажи, чтобы она больше тебя одну не пускала.

Маруся убежала с ревом. Отбежав довольно далеко, она остановилась, обернулась и прокричала что-то, по-видимому очень злое и обидное. Потом загудела опять и помчалась к отмели.

— Ой! — сморщилась Катя. — Как ты обжегся!

У мальчика были яркие синие глаза. Он спрятал за спину руку, покрытую волдырями, и быстро сказал:

— Мне не больно.

Пока он одевался и выжимал трусики, Катя, присев на траву, собирала брошенные лилии.

— Дай мне одну.

— Возьми все. Это тебе.

— Спасибо, — Катя прижалась щекой к нежным, прохладным цветам.

— Ты будешь купаться? — спросил мальчик.

— Нет. Бабушка сказала: посмотреть реку и сейчас же домой. Ведь я только сегодня приехала.

Они пошли оврагом вдоль ручья.

— Меня сегодня папа привез к бабушке и уехал, — говорила Катя, — будет приезжать по воскресеньям. Далеко от Москвы до вас все-таки… Ты, наверное, знаешь мою бабушку. Ее зовут Елена Александровна. У нее такая острая крыша и вьюнки на террасе.

— Знаю, — сказал мальчик. — Я живу в соседнем доме.

— Это у вас белая коза, мохнатая?

Сережа вдруг нахмурился.

— У нас.

— Красивая. Как ее зовут?

— Альба.

— Почему Альба?

— Альба — это значит белая.

— Ну вот и хорошо, я буду пить ваше молоко. Бабушка говорила, что, если понравится, можно брать парное козье молоко у соседей. Оно очень полезное. А оно вкусное, козье молоко?

Сережа ответил совсем печально:

— Вкусное.

Высоко над ними, по краю оврага, бежали ребята к реке. Они увидели Сережу и Катю и громко закричали. Сережа поджал губы и пошел быстрее. Кате показалось, что ребята кричат одно какое-то слово, она только не могла разобрать какое.

— Что они кричат? — спросила она удивленно.

— Меня дразнят.

— Почему дразнят?

Сережа ничего не ответил и побежал к дому.

Катя вошла на крыльцо и протянула бабушке букет.

— Смотри, бабушка, мне Сережа нарвал.

Она налила воды в глубокую тарелку, поставила на окно и пустила плавать лилии. Они были такие светлые и яркие на солнце. Казалось, что они освещают всю комнату.

II

Долговязая, лохматая Нюрка сидела на загородке, рядом с Катей.

Она срывала босой ногой головки ромашек, ловко перехватывала руками и гадала, общипывая лепестки:

— Любит… не любит… плюнет… поцелует…

Катя тоже попробовала сорвать ромашку ногой, но у нее ничего не вышло: ноги были коротки.

Ей пришлось спуститься на землю и сделать запас.

— Ты на кого гадаешь? — спросила Нюрка.

— Не знаю.

— Гадай на нашего Федьку.

Катя помолчала, обдумывая.

Федька, Нюркин брат, был такой же лохматый и долговязый, как сестра.

— Нет, — сказала Катя, — я лучше на этого Сережку.

Она мотнула головой на соседний дом.

Нюрка захохотала.

Легкие лепестки разлетались по ветру. Ромашка попалась неудачная. Еще не оборвав до конца, Катя уже видела совершенно ясно, что получится «плюнет». Она с досадой потянула последние три лепестка, бросила желтую серединку и спрыгнула вниз.

От калитки к дому шел Сережа с глиняной крынкой в руках.

— Катюша! — позвала Елена Александровна. — Иди молоко пить.

Козье молоко оказалось очень вкусным. Сережа стоял на ступеньках террасы и приколачивал камнем гвоздь, торчавший на перилах.

— Ты знаешь земляничные места? — спросила Катя.

— Знаю.

— Пойдем завтра в лес. Хорошо?

— Пойдем. Я тебе покажу. Она уже почти совсем спелая.

Сережа ушел.

Нюрка вошла на террасу и подсела к Кате.

— Ты с этим Сережкой не водись, — сказала она.

— Почему?

— С ним на нашем конце никто не водится, и все его дразнят.

— Как дразнят?

Нюра ухмыльнулась.

— «Дояркой» дразнят. Он козу доит. Его мать уезжает на службу в город. Они прежде в городе жили. Так он козу… Смешно! Фартуком подвяжется, как баба, и идет… Его все мальчишки презирают за это… и девчонки тоже. Даже наша Маруська, как увидит его, кричит: «Доярка!»

Бабушка выглянула из окна:

— Катюша, спать пора.

Катя вошла в комнату.

А где же белые лилии?

Они закрылись и плавали в тарелке, зеленые, толстенькие, некрасивые.

«Как огурцы!» — с досадой подумала Катя.

III

Белая коза Альба, подгоняемая хворостиной, неторопливо и с достоинством вошла в открытую дверь сарая.

— Сейчас пойдет… — прошептала Нюрка. — Он прежде здесь на лужайке доил, мы над ним издевались, так он теперь в сарай загоняет.

Сережа вышел на крыльцо с ведром в одной руке и с полотенцем в другой.

Катя спряталась за деревом и едва удержалась, чтобы не фыркнуть громко.

Да, это было смешно.

На Сереже был надет большой женский фартук и завязан тесемками сзади. Фартук был длинен и заворачивался складкой у пояса. Голова была повязана белой косынкой. Сережа прикрыл за собой дверь сарая.

Через минуту послышались звонкие, ровные металлические звуки, как будто пилили большой пилой.

Взинь!.. Взинь!.. Взинь!..

Это продолжалось довольно долго. Кате надоело сидеть в засаде, она выпрямилась и подбежала к забору.

Сережа пронес ведро с молоком.

— Доярка! Доярка! — с хохотом закричала Нюра. — Завяжи тесемку потуже! Фартук потеряешь!

Сережа встретился глазами с Катей.

Она смеялась.

IV

Катя не пошла с Сережей за ягодами. Она пошла с Нюрой и Федей.

Взяли стаканы и кружки, решили не возвращаться, пока не наберут доверху.

Всю дорогу брат и сестра спорили, куда лучше идти — за линию или на Ивановскую порубку.

Не пошли ни туда, ни сюда, а в какое-то третье место. Было жарко, земляники попадалось мало, она была совсем бледно-розовая.

Когда они выходили из лесу, их обогнал Сережа с полной корзиной красных ягод.

Нюрка и Федя прикрыли ладонями свои кружки. Катя не успела, к тому же у нее был стакан: как ни закрывай, видно, что ягод на донышке.

Сережа улыбнулся торжествующе:

— Варенье будешь варить?

Катя посмотрела ему вслед, изобретая, как бы ответить поядовитее.

Наконец придумала и крикнула:

— Козодой!

— Козодой! Козодой! — подхватили Федя и Нюрка. — Вот так придумала! Молодец, Катя!

V

С этого дня отношения Сережи и Кати стали сухо-деловыми.

Сережа подходил с крынкой. Если Елены Александровны не было видно, он останавливался около террасы и громко говорил:

— Молоко.

— Сейчас, — отвечала Катя.

Она подавала кувшин, он молча переливал молоко и поворачивался спиной, не взглянув на Катю.

Иногда молоко приносила Сережина сестренка Любочка, тоненькая, синеглазая, остриженная под машинку, как мальчик.

Любочке не было еще шести лет. Она не умела определять время по часам.

Но когда обе стрелки ходиков соединялись и стояли прямо и кверху, Любочка знала: двенадцать часов.

Она выбегала на крыльцо и звала брата голосом, пронзительным, как свисток:

— Се-ре-жка!.. Две-над-цать ча-сов! Аль-бу доить! — брала хворостину и загоняла козу в сарай.

Любочка дружила с Марусей, Нюриной сестрой, — они жили напротив.

Когда старших не было дома, Федя переводил стрелку ходиков, подзывал Любочку и показывал на часы:

— Смотри, Любочка, уже двенадцать часов. Зови Сергея. А то у вашей Альбы молоко перегорит. Маруська, кричи громче!

Девочки, взявшись за руки, останавливались у калитки.

— Сер-гей! Ко-зо-дой! — гудела широкая лохматая Маруся.

— Две-над-цать ча-сов!.. Аль-бу до-ить! — тоненько выводила Любочка, закидывая стриженую головенку.

Сережа прибегал из оврага или с реки, не закончив купанья, и заглядывал в окно на свои ходики.

— Что же ты кричишь? Еще одиннадцати нет!

— Наши отстали, — возражала Любочка. — На Фединых уже двенадцать. У Альбы молоко перегорит.

Сережа перепрыгивал через загородку и, сжав кулаки, бросался в погоню за Федей.

В тех редких случаях, когда Федя не успевал спрятаться, ему приходилось плохо.

Маленькие девчонки стояли около калитки, не прятались никуда и посмеивались, чувствуя свою полную безнаказанность. Любочка была вдвое моложе Сергея, а Маруся почти втрое, и бить их было, разумеется, невозможно.

Нюра и Катя выглядывали из окна Катиной комнаты, и Нюра говорила:

— А мы с тобой, Катюша, как в театре!

VI

В воскресенье приехал из Москвы бабушкин младший сын Владимир. У него кончался отпуск, и он хотел навестить бабушку. Катя первая услышала его твердые легкие шаги и увидела его огромную тень на ступеньках террасы.

По сравнению с дядей Володей все другие люди казались очень маленькими, узкоплечими и бледными. У него были веселые глаза и шумный голос.

Светлые, жесткие, коротко подстриженные волосы завивались с левой стороны надо лбом, образуя какое-то непокорное завихрение. Это придавало ему очень моложавый и даже немного ребячливый вид.

Чтобы обнять его, Кате пришлось прыгнуть на стул.

Она прижалась лицом к зеленой гимнастерке и чуть не поцарапала себе щеку.

— Ну-ка, ну-ка, дай поглядеть. Это за Финляндию? Да?

Орден Трудового Красного Знамени Катя видела давно: дядя Володя получил его, когда еще не был военным и работал инженером на заводе. Круглая серебряная медаль «За отвагу» была новенькая и незнакомая. К сожалению, дядя Володя сейчас же снял гимнастерку и ни за что не соглашался перевесить ордена на рубашку. Так и на речку пошел. Все самое интересное оставил дома.

Когда дядя Володя прыгал в реку, Кате казалось, что река выступает из берегов.

— Дядя Володя, — кричала она, — ты похож на кита!

После купанья Владимир предложил сыграть в городки, потому что бабушкины пироги были еще не совсем готовы.

Ему в партию дали Любочку, а против него играли Катя, Федя и Нюрка.

Когда бил Владимир, было даже немного страшно смотреть. Девочки приседали и жмурились.

Любочкины битки вяло шлепались на землю, не долетев до города. У нее даже не хватало сил развалить фигуру.

Зато Катя и Нюра старались вовсю.

— Вы уж лучше мимо бейте, девчонки, — злился Федя. — Опять «кашу» сделаете.

На «колбасе» застряли. Федя заходил то справа, то слева, брал и любимые битки, и нелюбимые — колбаса лежала как заколдованная.

Владимир выбил уже и «пушку», и «бабушку в окошке», и «дедушку на крыше» — ребята еле успевали собирать городки.

— Да-с, — сказал он наконец, — плохо ваше дело! Вам необходимо подкрепление.

Он огляделся и на ветке тополя, около забора, увидел Сережу.

— А ты, синеглазый, играть умеешь?

Сережа вспыхнул.

— Умею.

— Иди сюда, бей по колбасе.

Сережа спрыгнул на траву, выбрал себе две битки потяжелее, сдвинул брови и старательно прицелился. Но он слишком волновался. Первая битка только царапнула колбасу, не сдвинув ее с места. Федя презрительно фыркнул. Сережа прикусил губу.

Свист. Удар. Катя даже не успела провизжать как следует. Колбаса целиком выехала из города. Сережа сложил руки на груди и гордо сказал:

— Ставьте пушку.

— Вот это удар! — воскликнул Владимир. — Замечательно! Не знали мы, кого позвать с самого начала. Это ты сейчас около моста купался?

— Я.

— Молодец, хорошо плаваешь. Вот тебе пушка.

Любочка вдруг пискнула:

— Ой, стадо идет! — и спряталась за калиткой.

По широкой улице с важной неторопливостью шли коровы, белые, рыжие, пестрые.

— Разве можно коров бояться? — сказал Владимир. — Самые добродушные домашние животные.

— Тут одна есть очень бодучая, — сказала Катя, усаживаясь на загородку, чтобы можно было в случае неожиданного нападения бодучей коровы сразу очутиться в саду.

Нюрка, желая показать свою храбрость, махала веткой перед мордой быка, развалившего городки.

— Быка бояться тоже, конечно, не нужно, но так бесцеремонно обращаться с ним я бы не посоветовал.

— А быка этого мы как раз и не боимся, — Катя спрыгнула на землю, — он большой, а совсем нестрашный и очень добрый. Его зовут Васькой.

Все подошли к быку и стали его гладить, только Любочка не решилась.

Бык стоял, наклонив широкую голову, обмахивался хвостом и действительно был какой-то нестрашный.

— Дядя Володя, — вдруг воскликнула Катя, — до чего же он на тебя похож, а ты на него! Просто удивительно!

— С ума сошла! — с негодованием проговорил Федя.

Владимир расхохотался.

— Замечательно! Утром я был похож на кита, а теперь…

— Да нет, вы посмотрите, посмотрите! — волновалась Катя. — Такой большой, широкий, сильный и масть такая же: золотисто-каштановая… У тебя посветлее немножко…

— А ведь правда похож, — согласилась вдруг Нюрка. — И шерсть завитушкой вот здесь на лбу…

— И выражение лица! — продолжала Катя. — Иногда, когда ты вот так голову наклонишь… ну, точь-в-точь!

— Масть! Шерсть! — Владимир смеялся так, что даже не мог гладить быка.

— Да ты не смейся… Ну вот спроси хоть Любочку… Любочка, правда похож?

— Правда, — Любочка вышла из-за калитки: быка, похожего на Владимира Николаевича, она уже не боялась.

Сережа и Федя не знали, что сказать от негодования, видя такое нахальство девочек.

Впрочем, все отлично понимали, что ничего обидного, в сущности, сказано не было: бык был красив, а главное, необыкновенно симпатичен.

В это время пастух щелкнул кнутом, а бабушка крикнула из окошка, что пироги очень хорошо подрумянились и что нужно обедать.

И когда огромный бык неожиданным упругим галопом помчался догонять стало, а Владимир, взяв Катю за руку, легко взбежал на ступеньки крыльца, сходство стало настолько очевидным, что даже мальчики расхохотались.

VII

За обедом папа спросил дядю Володю, как это Анечка отпустила его.

Катя удивилась, что какая-то Анечка может пустить или не пустить такого взрослого мужчину, да еще командира.

Однако Владимир, по-видимому, не нашел в этом ничего странного и даже самодовольно улыбнулся.

— Какая Анечка? — спросила Катя.

Папа ответил:

— Твоя будущая тетушка. Разве ты не знаешь, что дядя Володя женится?

После обеда всем захотелось земляники.

Федя и Нюрка стояли наготове около калитки.

— Пойдем за линию, — сказал Федя.

Нюрка заспорила:

— Нет, на Ивановскую порубку.

— Позовите мне этого синеглазого, чемпиона вашего по городкам, — сказал дядя Володя. — Мне кажется, он поведет именно туда, куда нужно.

Сережа стоял, наклонившись за низеньким забором, и смотрел в щелку. Катя подбежала к нему.

— Сережа, дядя Володя зовет тебя в лес.

Сережа помчался за корзинкой.

— Дядя Володя, — спросила Катя, — какую фотографию ты бабушке показывал? Покажи нам.

Он раскрыл свою записную книжку и подал ей карточку. Он был снят рядом с черненькой девушкой, голова которой не доходила даже до его плеча.

— Это Анечка?

Владимир кивнул утвердительно и сделал какое-то странное движение губами, по-видимому, желая удержать улыбку, но не удержался и все-таки улыбнулся.

— Хорошенькая! — сказала Катя. — Сережа, смотри, это его невеста.

Фотография обошла всех, причем девочки ахали: «Хорошенькая», а мальчики восхищались молча.

— Бровки тоненькие-тоненькие… Смотри, Нюрка!

— У Томки Зазулиной, — сказала Нюрка, — точь-в-точь такие, только она их подбривает, а потом опять отрастают, и некрасиво.

— Дядя Володя, у Анечки брови сами такие или она их подбривает? — спросила Катя.

— Никогда! — с негодованием ответил Владимир. Он поспешно спрятал фотографию и сказал: — Пошли. Веди нас, Сережа, а то мы договоримся до того, что я начну бодаться!

— Замечай дорогу, — шептала Нюра Феде, когда они вошли в лес. — Теперь будем знать, куда он ходит.

Сережа раздвигал руками траву около пней и взволнованно говорил:

— Я вам еще одно место покажу. Вот здесь тоже очень спелая!

Было воскресенье, Сережина мама была дома и доила козу сама. Сережа мог идти куда хотел и не спешил возвращаться. Вечером купались все вместе и опять играли в городки.

Никто за весь день ни разу не назвал Сережу ни дояркой, ни козодоем.

VIII

А в понедельник Владимир уезжал в Москву с поездом двенадцать пятьдесят.

После завтрака он вышел совсем одетым, в гимнастерке, с орденами, и сел на скамейке в саду.

Ребята окружили его. Катя и Нюра сели рядом с ним, а Сережа и Федя на траве.

Катя поправила перевернувшуюся медаль, чтобы всем была видна надпись «За отвагу», потому что с другой стороны было неинтересно. Сережа смотрел на Владимира влюбленными глазами.

— Владимир Николаевич, расскажите, за что вы получили это.

Владимир подумал и стал рассказывать.

А день был такой жаркий и спокойный. Странно было слушать рассказ о походе в морозную ночь, о холоде, смерти, подвигах и страданиях.

И вдруг со стороны Сережиного дома послышался голос Любочки, пронзительный, как свисток:

— Се-ре-жа! Две-над-цать ча-сов!

Сережа вскочил, будто его ударили.

— Знаю! — крикнул он и покраснел так, что Катя подумала: заплачет. Но он не заплакал.

Катя догнала его около забора и схватила за руку.

— Сережа, — зашептала она, — дядя Володя уедет через полчаса… Не уходи. Ведь ты потом можешь.

Сережа отдернул руку.

— Не твое дело!

Катя медленно вернулась на свое место.

— Куда Сережа побежал? — удивился Владимир. — Вы почему смеетесь?

Федя и Нюрка ничего не ответили.

— С этим мальчиком, — сказала Катя, — с Сережей, никто здесь не водится, и все его дразнят. Это уж ради твоего приезда с ним играли.

— Отчего же никто не водится? По-моему, хороший парень.

— Его мать уезжает на целый день, а у них, ты видел, белая коза, Альба. Так он эту козу доит.

— Козу доит? Это любопытно. Ну и что?

— Ну и дразнят его дояркой и козодоем.

— Козодой — это она придумала, — Нюра показала на Катю, — а мы — доярку.

— Идет, — сказала Катя. — И как ему не стыдно, правда, дядя Володя! Мужчина все-таки. Смотри, фартуком подвязался, будто какая-нибудь тетка-молочница.

Катя знала, что Сережа мог обойти кругом дома и войти в сарай незаметно, но он прошел прямо, своей обычной дорогой, вдоль забора, совсем близко от них. А лицо у него было как тогда, с крапивой, когда он сказал: «Мне не больно».

Владимир взглянул на часы и встал.

— Вот что, ребята, у меня есть еще полчаса до поезда. Пойдемте в сарай, посмотрим, как он козу доит.

Катя испуганно побежала за ним.

— Дядя Володя! Не ходи, не надо! Его уж и так все изводят, прохода не дают!

Но дядя Володя, не слушая ее, уже перешагивал через забор и открывал дверь сарая.

Сережа услышал шаги и закричал отчаянным тонким голосом:

— Уйдите!

Он обернулся.

— Владимир Николаевич, я не вам! Я не знал, что это вы, я думал, что это они!..

Владимир ответил очень спокойно:

— Они тоже здесь. Можно нам войти?.. Замечательная коза, породистая, — он погладил Альбу. — Вот что, Сережа, у меня к тебе просьба. Кашу варить я умею и стирать умею. Даже пуговицы пришивать давно научился. А вот козу доить ни разу не пробовал. Поучи меня, хорошо?

Сережа смотрел на него, пораженный, не зная, серьезно он говорит или это какое-нибудь новое издевательство.

— Так как же? Я тебя вчера кролем плавать учил, а ты меня доить научи.

— Владимир Николаевич, я боюсь, Альба вас не послушается.

Меня не послушается? Что ты, что ты, милый друг! Меня целая рота слушается, а ты говоришь — коза!

Сережа сказал уже деловым тоном:

— Если хотите доить, вам нужно будет вымыть руки.

— Есть вымыть руки! Катюша, неси полотенце.

— Возьмите мое.

Владимир старательно вытирал пальцы.

— Дядя Володя, — откашлявшись, проговорила Катя, — ты так и будешь в этой гимнастерке? — Она посмотрела на ордена. — Ведь ты запачкаешься!

— Ничего, теперь уже некогда переодеваться. Мне Сережа фартук даст.

— Меня Альба сначала не слушалась, — сказал Сережа. — Она привыкла, что ее доили женщины. Пришлось надевать мамин фартук и косынку. Теперь она не капризничает.

— Молодец. Маскировка. Военная хитрость.

Тесемки фартука завязались только на талии, а верхние на спине не сошлись. Пришлось верхнюю часть подоткнуть за пояс.

Владимир нагнул голову, Сережа затянул на затылке узел платка.

Владимир повернулся к ребятам.

— А вы, — сказал он строго, — стойте как вкопанные и не дышите, а то мы с Альбой будем нервничать.

Он присел на корточки с легкостью, неожиданной для такого большого человека.

Альба покосилась на него выпуклым глазом, но протестовать не стала. Сережа тоже присел.

— Не так. Вы руку вот сюда, вам будет удобнее. Правильно… Правильно…

Тонкая прямая белая струйка звонко ударилась в ведро.

Взинь!.. Взинь!..

Ребята стояли потрясенные, почти испуганные.

Владимир Николаевич, сморщив лоб и напряженно сдвинув брови, доил козу. А на груди у него раскачивалась круглая серебряная медаль «За отвагу» и позвякивала, ударяясь об орден Трудового Красного Знамени.

IX

«Здравствуй, милый дядя Володя! Как ты поживаешь? Как поживает Анечка? Как твое здоровье? Как здоровье Анечки?

Бабушка здорова. Я здорова. И все здесь тоже здоровы. Даже Альба здорова, если ты ее помнишь. Мы все время ходим за земляникой и нашли 1 гриб. А Нюркина мама сказала, что грибы — к войне. А я спросила, имеет ли значение 1 гриб. А Нюркина мама сказала, что 1 гриб не имеет значения, что война бывает, когда их много. А Сережа сказал, что это чепуха, и я сама уверена, что это чепуха.

Мы с Сережей теперь играем, и никто его не дразнит. А войну я даже в газетах не люблю и про нее никогда не читаю. Мальчики читают. Они любят политику. Даже Нюрка и та любит, хотя ничего в ней не разбирается. А Федя сказал, что если Сережу дразнить дояркой, то и тебя. А уж ни один мальчишка тебя не станет, все ахали, как ты плаваешь, да и девчонки тоже.

А бабушка сказала, что ничего обидного в доярке нет, что они даже знатные люди. Мне и раньше Сережу было жалко, да уж так получилось, что пришлось дразнить. Я придумала смешное слово „козодой“, оно всем понравилось, так и вышло, что я по дразнению главная.

А Сережа — хороший мальчик. Я вчера пошла к колодцу с чайником, а он мне два ведра принес и в наши вылил. Только это не из-за меня, а из-за тебя.

Когда он про тебя говорит, у него в глазах восхищение. Он все время про тебя расспрашивает, а я даже не знала, какую машину ты изобрел. Бабушка тоже подробно не могла, а папа сказал: „Замечательную!“

Ну, пора кончать. Писать больше не о чем. Крепко-крепко тебя целую. Поцелуй от меня Анечку, если ты еще в Москве.

Сережа просит тебе кланяться, но думает, что ты его уже не помнишь. А по-моему, ты его должен помнить, его легко запомнить, потому что у него Альба. Бабушка тебя целует.

Твоя Катя».

X

«Здравствуй, милый дядя Володя! Как ты поживаешь? Как твое здоровье? Помнишь, что я тебе писала, как я не люблю про войну? А теперь у нас война настоящая, не только в газетах!

Очень страшно за папу, за тебя и за дядю Митю он тоже на фронте.

У нас теперь самый любимый человек — почтальонша тетя Маша. Как увидят ее все, так и накидываются.

Дядя Володя! У нас были четыре учебные тревоги. Сначала все боялись, а теперь нет. У сельсовета большая щель с тремя поворотами. А у нас маленькая. У Любочки тоже маленькая, совсем близко. Можно будет ходить друг к другу в гости.

Вчера мы играли там в дочки-матери. Там довольно уютно, только таинственно и песок за шиворот сыплется. А вечером ахнули: забыли куклу. Сережа за ней бегал. Хорошо, что вспомнили, — отсырела, бедная. А если бы на ночь ей там одной! Я понимаю, что кукла, а все-таки.

Говорят, что фронт к нам приближается. Над заводом вчера самолет гудел по-немецки. Сбрасывать не стал и улетел. Сережа боится за свою маму, она там на заводе работает.

Нам сказали убрать с чердака старый хлам и насыпать туда песок. А ведра и кадки чтоб полные.

Дядя Володя, я тебе буду писать почаще, папа пишет, что письма на фронте — это все.

Хотя мои, может быть, и не все.

Может быть, придет ваш почтальон и скажет: „Вам письмо“, а ты подумаешь, что это от бабушки или от Анечки, увидишь мое и разочаруешься. Но я не знаю, что тогда делать, потому что писать мне все-таки хочется.

Мальчики зовут меня насыпать песок на чердак.

Крепко, крепко тебя целую.

Твоя Катя».

XI

Катя сложила письмо треугольником, написала адрес и побежала в сени.

Сережа и Федя влезли на чердак, спускали ведра на веревке, девочки наполняли их песком. Ведра, покачиваясь, взлетали кверху и рассыпали свое содержимое по деревянному потолку добротным толстым слоем.

Трудились до пота, к вечеру устали руки и ноги, ломило спину.

Иван Кузьмич, Нюркин отец, посмеивался, сидя у окошка… Он воевал с немцами еще в пятнадцатом году и говорил, что никакой песок ни от какой бомбы спасти не может.

— Да ведь это же зажигательные! — волновались ребята.

Но упрямый старик раздражающе смеялся, тряс лохматой головой, и втолковать в эту голову, что бомбы бывают трех сортов: фугасные, осколочные и зажигательные, — было невозможно.

Школьники, да и взрослые тоже, изучали санитарное дело и, улыбаясь, переносили друг друга на больших, расхлябанных учебных носилках.

Однажды в сумерках завыли над городом далекие гудки сирен, репродукторы вторили им из домов каким-то кошачьим стоном. И когда, через полчаса, прямо над головой услышали тяжело, с передыхом, звучащее: «У-у! У-у! У-у!» — все сразу почувствовали, что это летят не наши, что это уже настоящее. Матери стали загонять в щели ребят.

Вдалеке над горизонтом вспыхивали розовые молнии и взлетали в небо яркие звезды зениток.

Сережа выбежал на холм за огородом, оттуда было видно полнеба, несколько человек уже стояло там.

Нюркин отец прислушивался к далеким звукам.

— Это зенитки, — говорил он, и все успокаивались. Потом крякал сердито: — А вот это бомба!

Разгорелось зарево — одно поменьше, другое большое, ближе.

Иван Кузьмич говорил, что это завод горит; Федюшка — что завод левее.

Сережина мама работала всю эту неделю в ночную смену. Не было терпения дождаться до утра. Ночи были уже длинные, лето приходило к концу.

Утром Сережа побежал на станцию к поезду. Мама обняла его ласково и строго сказала:

— Сережа, ты больше не выходи меня встречать, не оставляй Любочку одну. Когда я уезжаю, мне спокойнее знать, что ты с ней.

Через несколько дней упала фугаска на линию — сгорел сарай. Потом над станцией зажглась осветительная ракета и, медленно опускаясь, как огромная лампа, освещала неестественным светом верхушки елок.

Сигналы воздушной тревоги звучали все чаще и чаще. Люди стали привыкать и говорили: поужинать или сбегать куда-нибудь «до тревоги».

Слух обострился, любой резкий металлический звук — на станции или на шоссе, иногда просто бой часов или скрип какого-нибудь домашнего инструмента — казался началом, первой нотой тревожного сигнала.

Утром Сережа выходил к воротам и смотрел на то место дороги, где обычно появлялась мамина фигура.

Ему казалось, что если он напряжет всю свою волю, если будет думать только об этом и желать только этого и, главное, смотреть не отрываясь, то чудо свершится — и мама появится вон там, у поворота, между березкой и елочкой.

Через десять минут… через пять… через одну… и чудо совершалось. И, несмотря на все ожидание, всегда это случалось вдруг, мамино темное пальто мелькало между березой и елочкой, на сердце становилось тепло и уютно.

Он ждал, не выходя за калитку, — он дал слово не встречать ее. Когда мама входила в сад, они смотрели друг на друга одинаковыми синими глазами, и оба спрашивали:

— Ну как?

Потом Сережа бежал доставать чугун из печки.

Один раз налет был так продолжителен, так страшно пылало зарево на ночном небе, что Сережа решил: «Сегодня завод… Горит именно завод».

Утром все валилось у него из рук, не колотились дрова, не растапливалась печка, Любочка ныла, что ей хочется есть. К маминому приходу даже кровати были еще не постелены.

Мама делала замечания очень редко. Она сняла пальто и шляпку, устало опустилась на стул и сказала своим строгим и в то же время ласковым голосом:

— У нас была беспокойная ночь. А все-таки завод работал. Мы даже перевыполнили норму.

Сережа метался от печки к постелям, от постели к столу, дрожащими руками хватал веник и чувствовал себя преступником.

XII

Эта ночь была черная и молчаливая, без луны, без звезд, без тревожных сигналов.

Сережа проснулся от гула мотора. Летел самолет… совсем близко… прямо над деревней.

Будить Любочку или не нужно?

Сережа накинул пальто (спали не раздеваясь) и вышел на террасу. Темная, душная, сырая ночь. Низкие облака.

И вдруг Сереже показалось, что гигантский невидимый поезд, пыхтя и ломая деревья, несется к ним из леса. Откуда поезд? Или, может быть, это шум внезапного дождя?

Дома, деревья, дорога — все осветилось ярким электрическим светом. Белые огневые костры запылали всюду.

Сразу стало сухо во рту… Зажигательные бомбы!

Следующая мысль была гордая и даже радостная:

«Я не боюсь».

Захотелось не растеряться и сейчас же сделать все самое нужное.

Под окном плевался и разбрызгивался нестерпимо белый фонтан. Сережа схватил лопату и закидал его песком. Потом вбежал в дом и разбудил Любочку.

— Скорее в щель!

Она никак не могла попасть на бегу в рукава пальтишка.

Подталкивая ее к двери, он накинул одеяло ей на плечи и крикнул:

— Завернись, там сыро!

Мамин приказ был короток и строг:

— Бросать все, думать только о Любочке!

Но Любочка уже прыгала в темную дыру щели. Значит, можно еще что-то сделать.

На их участке горели еще три бомбы: одна у плетня — он закидал ее и помчался с лопатой в руке к той, которая лежала в саду на дорожке. Стал сыпать на нее землю с грядки и вдруг подумал:

«Глупости делаю! Эти ничего поделать не могут. Пусть горят». Он обежал кругом дома. И, только завернув за угол, увидел, что дом наискосок от них пылает не белым уже, а настоящим, красным, пожарным огнем.

Рядом, с чердака Катиного дома, в щели между бревнами и в слуховое окно пробивался неистово яркий белый свет.

XIII

В эту ночь Елена Александровна, Катина бабушка, доказала, что недаром она мать трех командиров. Разбуженная шумом падения бомб и ярким светом, она сгребла Катю с постели и вытолкнула ее на террасу вместе с одеялом, пальто и подушкой.

— В щель беги! — крикнула она и, увидев свет, на чердаке, бросилась в сени.

Катя, не успев ничего еще понять спросонок, покорно побежала, путаясь ногами в одеяле, обеими руками прижимая к себе подушку. В щели было одиноко, темно, страшно и сыро.

Из соседней щели она услышала плач Любочки.

— Не плачь, Любочка, я к тебе иду! — закричала она и, низко согнувшись, вполне сознавая, что рискует жизнью, стала перебегать из щели в щель.

Самолет опять гудел над Дубровкой, как будто немецкий летчик хотел полюбоваться делом своих рук.

«Сейчас фугаску сбросит!» — думала Катя, перелезая через низенькую загородку и всей спиной ощущая опасность.

Девочки прижались друг к другу, закутались в одеяла и дрожали вместе.

— Открой рот, — сказала Катя. — Он может фугаску сбросить… в пожар… Они всегда так делают. А если с закрытым ртом взорвется — оглохнуть можно!

Любочка не поняла, кто, собственно, может взорваться с закрытым ртом, но на всякий случай покорно открыла свой рот.

Вдвоем стало тепло, они перестали дрожать, а когда человек не дрожит, ему уже не так страшно.

Елена Александровна, вытолкнув Катю, с легкостью молодой девушки поднялась по приставной лестнице на чердак.

Она вышибла слуховое окно и, подхватив бомбу лопатой, выбросила ее в сад.

Потом, плача от дыма, стала лить воду на тлеющие уже бревна. Выброшенная бомба шипела и плевалась у крыльца среди георгин и настурций.

К ней бежали трое: Сережа и Федюшка с отцом.

— Моя бомбочка! — кричал Федюшка, готовый, кажется, животом лечь на бомбу в своем усердии.

Из окна бабушкиной комнаты вдруг полетели в сад подушки и перины. Это орудовала Нюрка.

— Что ты делаешь, скаженная! — крикнул ей отец. — Оставь, не бросай, никакого пожара нет!

— Как нет? — отвечала Нюрка. — У Петровых горит!

— Далеко, и ветер в другую сторону. Бери ведро, натаскайте воды, полейте Сережину крышу, чтобы искра не попала!

Иван Кузьмич побежал в сторону горящего дома.

На Сережиной крыше сделали настоящее болото, потом на всякий случай полили у Кати. Скрипел колодец, хлюпали и били по ногам мокрые подолы.

В Дубровке сгорело четыре дома, остальные удалось отстоять. Начинало светать. Маленькие сонные ребятишки выползали из щелей по сырым, обсыпающимся ступенькам и рысцой бежали к дому, в теплые постели.

Ребята постарше стали выкапывать из-под песчаных холмиков горячие остатки бомб. Куски серого шлака, мутно-серые металлические хвосты… Все это почему-то пахло чесноком и было необычайно интересно.

Катя помогла Сереже отнести домой крепко спавшую Любочку. Когда они стояли на террасе, к ним подошли трое мальчишек с лопатами в руках и спросили уныло:

— У вас есть бомбы?

— Мы свои уже собрали, — ответил Сережа.

— Много было?

— У меня четыре и у нее три.

Мальчишки завистливо вздохнули:

— Счастливые! А на нашем конце ничего не было!

Сережа сжалился над ними и посоветовал поискать на улице, где в канаве горели две бомбы и потухли сами.

Мальчишки оживились и, обгоняя друг друга, бросились к калитке.

Утром пришла маленькая лохматая Маруся и попросила своим басистым голоском:

— Сережа! Дай мне одну бомбочку!

Да ведь у Феди есть, и Нюрка полный подол набрала!

— Они мне не дают!

— Жадина твоя Нюрка! На, возьми.

Сережа выбрал ей бомбин хвост, правда, самый искореженный и никчемный, но Маруся не разбиралась в качестве. Она широко улыбнулась, прогудела:

— Спасибо! — и убежала, прижимая к груди свое сокровище.

Взошло солнце, начинался день, никто, кроме маленьких ребят, не ложился спать.

Приходили соседки, смотрели на дыру в Катиной крыше, восхищались бабушкиной храбростью, осуждали Петровых, которые, вместо того чтобы затушить пожар вначале, стали таскать вещи, ничего не спасли и лишились дома.

Нюркин отец был посрамлен и должен был признать, что песок на бабушкином чердаке пригодился. Елена Александровна каждому новому человеку должна была рассказывать (и рассказывала очень охотно, в лицах) все с самого начала: как она схватила Катю, потом лопату, потом бомбу.

Катя, в десятый раз подхватываемая поперек туловища маленькими ловкими бабушкиными руками, сконфуженно улыбалась и чувствовала, что ее роль во всей этой истории была самой жалкой.

Даже Нюрка что-то тушила, таскала воду, поливала какие-то крыши. Кате хотелось, чтобы еще раз случилось что-нибудь страшное, уж теперь она не растеряется, не продрожит в щели до утра вместе с маленькой девочкой, а тоже совершит какой-нибудь подвиг.

Она утешилась, только написав три письма (папе и двум дядям), в которых рассказывала о мужестве бабушки и, юмористически, о своей жалкой трусости.

XIV

Через месяц почти одновременно пришли на имя бабушки три денежных перевода и три письма: от папы с северного, от дяди Володи с западного и от дяди Мити с южного фронта. Письма были восторженные в начале, деловые в середине и умоляющие в конце.

Сыновья восторгались подвигом Елены Александровны, сообщали о том, что высылают деньги на переезд, и умоляли уезжать скорей, эвакуироваться вместе с Катей.

Письмо, написанное твердым, размашистым почерком дяди Володи, кончалось так:

«Мамочка, умоляю тебя, на коленях прошу — уезжайте!»

Слова «умоляю», «на коленях» и «уезжайте» были подчеркнуты по три раза.

Кате он писал:

«Катюшка, милая трусиха, воздействуй на свою героическую бабушку. Напиши Ане, может быть, уговорите ее ехать вместе. Она еще в Москве и меня не слушается. А ведь я теперь уже целым батальоном командую. Сразу вижу, как у тебя при этом известии ко мне уважения прибавилось.

А твоя будущая тетушка — ноль внимания и мне, командиру батальона, не подчиняется. Обидно даже.

Я ее прошу эвакуироваться скорее, а она на две недели в Серпухов уезжала и там окопы рыла. Катюша! Я ее, конечно, еще больше люблю за это. Но ведь она еще совсем маленькое дите. Ну что она может нарыть?!»

Когда Елена Александровна получала эти письма, она видела за рекой, на сжатом поле, криво торчащие столбы (чтобы аэропланы не могли садиться). Грузовики защитного цвета ехали по дороге, небольшие группы красноармейцев проходили куда-то.

Как-то вдруг и в Дубровке, и в соседних с нею деревнях, и в городе стало очень много военных.

Между Семеновом и Городищами рыли окопы.

Бабушка собралась в несколько дней и уехала вместе с Катей к своей дочери, работавшей на одном из уральских заводов.

На следующий день после их отъезда немецкий самолет, пролетая над Дубровкой, сбросил три фугасные бомбы. Одна упала в лес, другая попала в колхозное стадо, идущее к реке по оврагу, третья в огород за Нюркиным домом.

Сережа прибежал, когда там уже собралась толпа.

Он услышал громкий плач Нюрки. Маленькая Маруся лежала ничком около сломанного плетня, зажав в руке надкусанную морковку.

Ветер шевелил светлые растрепанные волосенки и делал еще более страшной неподвижность маленького тела.

Сереже казалось, что он опять слышит просительный, гудящий голосок:

— Сережа, дай мне одну бомбочку!

Он пошел, сам не зная куда, шагая по грядкам, к оврагу. Пастухи собирали испуганных коров.

На склоне оврага как-то неестественно, боком, огромной золотисто-коричневой массой лежал бык Васька.

Он приподнял свою добрую, страдающую морду.

Сережа обнял его крепкую шею, гладил завиток на широком лбу. И вдруг подумал о Владимире Николаевиче: «Где-то он теперь?»

XV

Через Дубровку, с запада на восток, проходили красноармейцы.

Они шли молча, без песен и без разговоров, хмуро поглядывая на окна домов, заколоченные досками.

Деревня была почти пустой, не успевшие уехать жители выходили к воротам, спрашивали что-то у солдат, потом спешили к дому — вязать узлы, готовить санки.

Сережа стоял на скамейке около калитки и смотрел через забор на улицу.

По краю дороги, по рыхлому, не притоптанному еще снегу ехали розвальни.

В них сидели ребята, закутанные в платки до самых носов. Правила учительница Ольга Петровна, тоже в платке и в больших белых пуховых варежках. Около Сережиного дома она придержала лошадь.

— Ну как, Сережа? — спросила она. — Может быть, все-таки поедешь с нами? Одевай Любочку, место есть.

— Поедем, Сережка, ну что ты тут один останешься! — кричали ребята.

— Нет, — сказал Сережа, — я подожду до завтра.

— Ну, как хочешь. До свиданья, мальчик!

— Ольга Петровна, вы зайдете на завод?

— Обязательно зайду.

Ребята замахали Сереже. Розвальни скрылись на повороте между березкой и елочкой.

Сережа долго смотрел на это место дороги.

Два глухих взрыва прозвучали с запада. Сережа почувствовал их ногами.

Несколько командиров ехали верхом, но не вдоль шоссе, как шли красноармейцы, а по дороге, проходящей поперек деревни. Они остановились, прислушиваясь, около сельсовета.

— Это мост железнодорожный, — сказал лейтенант.

К ним подъехал майор, в полушубке и серой барашковой шапке. И сразу все окружавшие его люди стали как будто меньше. И лошадь у него была как конь богатырский. Немножко даже похожа на коня Добрыни Никитича, только не белая, а серая в яблоках.

Из приоткрытого сарая вышла Альба, протопала узкими копытцами к развалившемуся в этом месте забору и хотела посмотреть на улицу, но отпрянула, увидев столько людей и лошадей.

— А! Здравствуй, Альба! — сказал майор.

Что вы сказали, товарищ майор? — почтительно переспросил лейтенант.

— Козу знакомую встретил и с ней поздоровался. А она, невежливое животное, делает вид, что меня не узнала. Видите, хвостом повернулась и домой ушла, — с невозмутимой серьезностью ответил майор.

— Владимир Николаевич! — окликнул Сережа.

Майор подъехал к забору.

— Ага! Вот еще один знакомый. Здравствуй, синеглазый. Но зачем же ты еще здесь? Забирай свою Альбу и отправляйся.

— Мама должна была увезти нас еще вчера, но поезда не ходили… — голос Сережи дрогнул. — Были попорчены пути, она не приехала.

Он прибавил, как будто желая успокоить самого себя:

— Так уже было один раз, а потом дочинили, и мама приехала через два дня.

— Что ты, мальчик! Разве сейчас будут чинить пути? Мы разрушаем их, а не чиним. Сестренка с тобой? Вам нужно уезжать отсюда.

— Мама может прийти пешком, — сказал Сережа. — Я подожду до завтра. Мы поедем вместе с Федей и Нюркой. Их отец болен, они решили ехать не сегодня, а завтра.

— Катюшка пишет? Давно от них не получал.

— Писала Нюрке два раза. Они здоровы.

Владимир посмотрел на дом Елены Александровны, потом на идущих красноармейцев. На его лице появилось упрямое и даже как будто сердитое выражение.

— Ничего, Сергей, — сказал он, — мы еще вернемся!

Он снял рукавицу, положил ее перед собой на шею лошади и посмотрел на часы.

Лошадь шевельнула головой, рукавица упала и повисла на нижней перекладине загородки. Сережа спрыгнул на землю и уже протягивал руку, чтобы поднять, но Владимир опередил его. Не слезая с лошади, нагнулся легко, самодовольно сказал Сереже:

— Ага! А ты так не умеешь!

И стал отряхивать рукавицу от снега, как бы извиняясь перед ней за такое неаккуратное обращение. Рукавица была сшита из мягкой серой замши, с курчавым белым, тоже очень мягким мехом внутри.

— Какие у вас рукавицы интересные! — сказал Сережа. — Где вы купили такие?

Губы Владимира как-то сами растянулись в улыбку.

— А может быть, я их не купил?.. — Он прибавил с важностью: — Это подарок.

— Они у вас совсем новые.

— Я их почти не надевал: тепло еще было. У меня были другие, будничные.

— А разве сегодня праздник?

— Праздник не праздник, а дни у меня будут торжественные. — Он оглянулся: — Ну, мои поехали. До свиданья, синеглазый. Желаю тебе, чтобы все было хорошо.

Он подобрал поводья и догнал своих спутников около поворота дороги, даже не поднимая лошадь в галоп.

Они уехали не на восток, куда уходили наши части, а почти прямо на запад, в ту сторону, откуда был слышен взрыв.

XVI

Сережа стоял на опушке леса, около заброшенного сарая. Он пришел сюда с мешком за сеном для Альбы.

С тех пор как он встретил Владимира Николаевича, прошло два дня.

А мамы все не было.

Ночью Сережа часто просыпался и вскакивал: ему казалось, что он слышит под окошком мамины шаги. Когда он отлучался ненадолго днем, он подходил к дому с надеждой: а вдруг мама уже вернулась и ждет его?..

Иван Кузьмич каждый вечер заявлял, что они поедут завтра. Но уж на этот раз как будто было решено окончательно ехать завтра.

Сережа стоял лицом к лесу. Ухо уже привыкло к звуку выстрелов, но было странно думать, что фронт так близко, прямо за этим большим лесом, на другой его опушке. Может быть, бой идет сейчас именно в том месте, на просеке около реки, куда они ходили за грибами летом.

Неужели там, на другом берегу реки, немцы?

Наши войска отступили и занимали теперь укрепленные позиции у Белькова и Семенова, чтобы не пустить немцев в город.

Между Дубровкой и немцами оставалась только часть, которой командовал Владимир Николаевич. Она должна была задерживать немцев как можно дольше, чтобы дать возможность другим спокойно отойти, перегруппироваться и укрепиться на новом месте.

Два дня шли бои у реки. Немцы по нескольку раз в день бросались в атаку, но были отбиты.

О боях Сережа узнал от раненого красноармейца, проходившего утром через деревню. Красноармеец прибавил с гордостью, что майор Курагин — это такой командир, что если ему приказано задерживать, он и будет задерживать, не отступит…

«Потому он и сказал тогда, что дни у него будут торжественные! Надел свои парадные рукавицы и уехал…»

Сережа смотрел на зимний, сквозистый лес. Если бы можно было увидеть, что делается там, за лесом, у реки…

Резкий, нарастающий гул и свист. Немецкий самолет с черной свастикой пролетал низко над деревьями. Самолет уже не был виден, когда Сережа услышал разрывы бомб и треск пулемета.

Совсем близко, где-то здесь, в лесу… Взрывы толкали землю и воздух. Потом все затихло.

Сережа хотел идти домой, но вспомнил, зачем он пришел, набрал сена в сарае и вытащил мешок на дорогу. Перед тем как закинуть его себе на спину, он еще раз обернулся в сторону леса.

Что-то темное мелькало между деревьями и приближалось очень быстро. Кто-то скакал на лошади и не по дороге, кажется, а просто так. Вот на минуту скрылся за частым кустарником… И когда выехал на опушку, Сережа узнал всадника и побежал к нему.

XVII

По-видимому, лошадь скакала сгоряча. Теперь было заметно, что она хромает: она замедлила шаг, припадая на переднюю ногу, и наконец остановилась.

Яркие красные пятна на снегу…

— Владимир Николаевич!

Он почти лежал на шее лошади. Поднял голову и смотрел на Сережу не узнавая. Лицо его было какое-то растерянное и бледное, и заметно дрожал подбородок.

— Ты что здесь делаешь? — спросил он удивленно.

— Владимир Николаевич, вы куда едете?

— Зацепило меня… Здесь, в овражке, наши санитары… были! — У него сильнее задрожал подбородок. — Ничего там теперь не осталось!.. Лошадь понесла, не смог с ней справиться.

Он качнулся, хватаясь левой рукой за гриву лошади.

— Вы сильно ранены?

— Достаточно… Мне еще сейчас добавило. Постой, куда же я еду? Это Дубровка там?

— Да, да!

Сережа взял лошадь под уздцы. Она сделала несколько шагов по направлению к деревне, хромая все больше и больше.

— Владимир Николаевич, она не дойдет до деревни!

Сережа огляделся.

— Давайте хотя бы до сарая дойдем… Здесь сарай в лесу, на опушке… Совсем близко… Владимир Николаевич!

— Сарай? Ага, хорошо…

Сережа тянул, подталкивал, понукал лошадь. Она чуть не упала, переступая порог, и остановилась, вся дрожа, посредине сарая.

— Вот теперь можно слезать.

— Слезть не смогу. Смогу только упасть. И потеряю сознание. Учти. До чего ж падать высоко!..

Он зажмурился.

Сережа взбил высокой копной кучу сена, лежавшую в углу, с трудом подвел к ней лошадь.

— Сними все, что на мне навешано… Стремя… не могу шевельнуть ногами.

— Вы куда ранены?

Владимир безнадежно махнул рукой:

— Всюду… Налево нужно слезать.

Упав на рыхлое сено, охнул и закрыл глаза.

Сережа разровнял и примял сено кругом него. Боясь, что лошадь упадет, он вывел ее из сарая. Она тут же свалилась и захрипела.

Когда Сережа вернулся, Владимир спросил сквозь стиснутые зубы:

— Что там с ней?

— Она упала, бьется и хрипит. Она еще в бок ранена.

— Достань наган.

Сережа, недоумевая, вынул револьвер из кобуры.

— Стрелять умеешь?

— Умею.

— Стреляй в ухо.

Сережа не двинулся с места. Владимир досадливо дернул щекой.

— Ну, что ты на меня смотришь, чудак? Я еще в здравом уме. Лошадь пойди пристрели!

— Так давайте я сначала посмотрю, что с вами…

— Ты со мной дольше провозишься. Что же она будет мучиться?.. А ну пойди, сделай быстро!

Выстрел раздался ровно через столько времени, сколько потребовалось, чтобы погладить лошадь по шее и сказать ей несколько ободряющих слов.

Сережа положил револьвер на порог и стал тщательно мыть руки снегом. И в рот напихал полную горсть, чтобы хоть немного успокоиться. Он вернулся в сарай, вытирая платком руки.

Владимир сказал:

— Спасибо. Я вижу, ты настоящий мужчина. И руки вымыл… Значит… санитарному делу… обучался… Что такое индивидуальный пакет… знаешь?

— Знаю.

— Достань в сумке. Не хватит этого. Там еще полотенце… Ножик в кармане. Разрежь вдоль… Еще раз… Закатай. Положи все это там. Разрежь рукав.

Сережа осторожно разрезал рукав и отогнул его. И только теперь со всей ясностью понял, какая большая разница: перевязывать здоровую лапу школьному товарищу, который при этом скалит зубы, или увидеть вот такое…

Он почувствовал мгновенную дурноту и отвернулся.

— Э, нет, — сказал Владимир резко, — я так не играю! Начал, изволь доканчивать, не падать в обморок! А то не нужно было и начинать!

Сережа тихо ответил:

— Я сейчас сделаю… — крепко закусил губы и стал бинтовать. — Так хорошо? Не туго?

— Очень хорошо. Молодец. Теперь разрежь сапог… Правый. А потом вот здесь посмотри.

XVII

Сережа завязал последний узел последнего бинта и низко нагнулся к лицу Владимира.

— Ну как?

Тот открыл глаза.

— Очень хорошо. Просто замечательно!

— Владимир Николаевич, я сейчас схожу в деревню и очень скоро вернусь.

— Ступай, ступай. Положи наган поближе… чтобы я мог достать.

Зачем вам наган?

— Для порядка.

Он пошарил рукой около себя и спросил тревожно:

— Где моя рукавица?

— Да их не было у вас. Должно быть, вы их уронили.

— Нет, нет, одна осталась. Я в карман сунул. Будь другом, поищи. Тут где-нибудь.

Сережа разрывал сено, обошел весь сарай — рукавицы не было.

Владимир жалобно повторял:

— Поищи, пожалуйста… Может быть, вот здесь. А около двери смотрел?

Потом сказал огорченно:

— Ладно. Ступай. Все равно.

Сережа вышел из сарая и сейчас же вернулся:

— Вот она. Там в снегу лежала.

Он отряхнул рукавицу и хотел надеть ее Владимиру на здоровую руку.

— Нет, нет, я руку в карман… не будет холодно. Ты мне ее… под голову положи. Вот так. — Он шумно вздохнул. — Просто замечательно! Ну, беги, беги.

XIX

Дверь сарая скрипнула и отворилась. Вошел седой карлик, уродливый, бородатый, одетый во что-то белое, меховое. Он приближался в полутьме, шуршал по сену, переступая маленькими узкими ногами.

Когда Владимир заметил рога на голове карлика, он закрыл глаза и тоскливо подумал:

«Плохо дело! Уже начинаю бредить».

Шелестело сухое сено. Кто-то ходил совсем рядом… Много маленьких ног. Шептались.

Владимир почувствовал на своей щеке чье-то теплое дыхание и услышал слова:

— Спит.

— Нет, проснулся, — сказал другой голос.

Владимир увидел Федю, Любочку и Нюрку, а за ними белую козу, которую он принял за карлика. У него уже окончательно все перемешалось в голове, и он сказал:

— Очень хорошо. Сейчас придет Катюшка, и мы пойдем за земляникой.

Нюрка и Любочка засмеялись.

Сережа подошел и положил руку ему на лоб.

— Аня, если бы ты подержала так свою лапку, было бы гораздо легче.

Девочки не смеялись больше, они испуганно переглянулись.

— …Небо такое синее… Странно, ведь лето? Почему такая холодная земля?.. Что это за шум?.. Опять танки?.. Идут по нашей земле!

Сережа достал салфетку из принесенного узла, насыпал в нее снега, завязал и положил Владимиру на лоб.

— Вот видишь, как хорошо. Просто замечательно. Аня, очень не хочется умирать. Хочется дожить… дожить, самому увидеть, как прогоним их, как не будет их больше здесь, на нашей земле!

Сережа потрогал его за плечо.

— Владимир Николаевич, вы меня слышите?

— Я очень хорошо тебя слышу.

— Скажите, наши войска сейчас в Семенове и в Белькове?

— Да. Почему ты спрашиваешь?

— Я сейчас пойду в Бельково.

— Зачем?

— Рассказать про вас. В деревне никого не осталось. Никто вам помочь не может. Или, может быть, пройти в вашу часть? Это ближе.

— Глупости какие! Слышишь, что там делается? Тебя убьют.

— Тогда пойду в Бельково.

— Как ты можешь уйти и оставить сестренку? Зачем ты ее сюда привел?

— Она побудет с вами, и Федя, и Нюрка тоже. Их мать за санками ушла, отец больной лежит.

— А при чем здесь коза?

— Я же не мог ее одну оставить!

— Понимаю. Я буду защищать их. Они будут защищать меня. У них живая сила, у меня техника. Где моя техника? — он нащупал кобуру. — Ага, вот она! — И продолжал, передохнув немного: — Мне трудно говорить. Граждане, разойдитесь по домам. Уведите это домашнее животное. Если будут меня искать, сообщите, что я здесь, — и довольно об этом.

— Владимир Николаевич, ведь вы бы сами никого так не оставили. Зачем же вы нам это говорите?

— Обиделся! Мама тебе что скажет, если уйдешь?

— Я свою маму знаю и знаю, что она скажет.

— Не могу с тобой спорить… Имей в виду… наши там продержатся день-два — не больше.

Сережа стал разворачивать узел.

— Вы есть хотите? Или молока? Мы принесли в котелке горячей картошки.

— Есть не хочу, а молока пожалуйста. Очень пить хочется.

Сережа напоил его, подложил ему под голову принесенную подушку. Заметив беспокойный взгляд Владимира, пристроил туда же рукавицу. Потом прикрыл одеялом и строго сказал ребятам:

— Смотрите, не заморозьте. Владимир Николаевич, если станет холодно ночью, пускай все сядут рядом с вами и вот так этим большим одеялом закроются. Можно и Альбу рядом положить, она очень теплая. Вы не бойтесь, она вас не толкнет и не ушибет. Она теперь ко всему привыкла и стала очень смирная.

— Да я ее не боюсь.

— Если вам что-нибудь нужно, вы им скажите только, они все сделают.

Федя сказал, нахмурившись:

— Да уж иди ты, сделаем. Не беспокойся.

Владимир пошарил рукой на груди.

— Постой… Сережа, ты вынул у меня из кармана?..

— Здесь, здесь, в сумке, я вынул, когда перевязку вам делал.

Сережа взял фотографию, письмо и маленькую красную книжечку.

Владимир протянул руку и повелительно сказал:

— Дай сюда!

— Владимир Николаевич, может быть, спрятать партбилет? Вы же знаете, как они…

— Дай сюда, тебе говорят!

Он оперся на локоть и хотел приподняться.

— Лежите, лежите! — испуганно крикнул Сережа. — Вот, вот! Все здесь! Я вам в карман кладу.

Владимир положил руку на грудь и закрыл глаза.

Сережа поправил упавшую салфетку со снегом.

— Вам оставить это?.. Владимир Николаевич, вам сейчас очень нехорошо?

— Ведь если я скажу: «Хорошо»… Ты же мне… не поверишь. Скажем — средне. Думаю, бывает гораздо хуже. Имей в виду… шоссе минировано.

— Я знаю. Я пойду через поле на Городищи.

Сережа медлил, его лицо было совсем близко.

Владимир сморщил губы в ласковую и немного смущенную улыбку.

— Я вижу, милый друг, тебе поцеловаться хочется. Я ничего не имею против!

XX

Когда идешь ночью в поле зимой, нужно искать дорогу ногами. Совсем темно не бывает, потому что снег. Но эта беловатая туманная муть хуже темноты. Земля и небо все такое одинаковое и неясное. Не нужно смотреть близко перед собой на дорогу, не нужно оглядываться, нужно верить ногам: пускай сами ищут твердое и идут прямо. Может быть, это поле не такое страшное, как лес у реки, в котором даже ночью не умолкают звуки боя. Но здесь так пустынно, холодно и одиноко…

Белые вихри поземки налетали сухими, острыми волнами, все огромное поле звенело колючим шелестом снега.

Ветер дул иногда с такой силой, что казалось — ничего на тебе не надето. Ветер входил прямо в грудь и выходил в спину.

Первые кустики должны быть слева. Когда они покажутся, будет пройдена четверть поля…

Сколько может быть времени сейчас?

Сережа стал считать, сколько он прошел километров.

— До линии — один. От линии до леса — два. — Сережа загнул три пальца внутри варежки: Лесом три. — Он перешел на другую руку. — Полем… — Но ведь неизвестно, сколько он прошел полем, раз не видно еще первых кустиков.

Почему-то все время кажется, что дорога правее, хочется — просто так и тянет — идти вправо. Но ведь ноги же чувствуют твердое, значит, он идет правильно.

Странно все-таки: когда идешь, кажется, что каждый шаг сделать очень трудно. А потом делаешь двадцать шагов и сто шагов, и вот уже целый километр прошел… Нужно только переставлять ноги и не думать о них.

Не думать о ногах можно. Но почему нельзя совсем не думать? Хорошо ли он сделал, что оставил Любочку? А вдруг он собьется с пути и замерзнет в поле? Или залетит сюда немецкий снаряд и убьет его?

Но ведь Любочка не одна. Там Нюрка и Федя, их мать и отец, правда, он болен. Если Сережа не вернется, Любочка завтра пойдет с ними. До Зимницкого совхоза дойдут пешком. А там Ивана Кузьмича обещали посадить на грузовик и подвезти в город. Иван Кузьмич у них работает, его там все знают.

Приедут в город… Это с Сережей или без Сережи? Конечно, все вместе, Сережа уже вернется в Дубровку.

Приедут в город. Там сейчас же нужно будет оставить где-нибудь Любочку и бежать на мамин завод, узнать, почему она так задержалась.

А если на заводе скажут, что мамы там нет, что она уехала в Дубровку? Может быть, именно в тот день, когда бомбили пассажирский поезд?

Говорили, что раненых тогда увезли в Михайловскую больницу. Убитых… Довольно, больше думать об этом нельзя!..

Вот первые кустики замаячили слева. Они двигаются вместе с Сережей, потом отстают. Опять все одинаковое, белое, мутное. Даже рябит в глазах…

Что они делают сейчас там, в сарае?

Как изменилось лицо Владимира Николаевича за эти несколько часов! Неужели он умрет? Нет, не может быть. Его будут лечить, сделают переливание крови.

Берут ли кровь у детей?

Хорошо бы, если бы Сережина кровь подходила для мамы, для Любочки и для Владимира Николаевича.

Почему, когда умирает веселый человек, его особенно жалко?

Почему нельзя поменяться: умереть одному человеку вместо другого? Хорошо бы умереть два раза: один раз вместо мамы и другой раз вместо Владимира Николаевича.

Но если Сережа умрет, с кем будет оставаться Любочка, когда мама на работе? Ничего, мама может жить в городе, а Любочка будет ходить в детский сад.

Вторые кустики должны быть справа. Они идут из белесого мрака Сереже навстречу, они подходят совсем близко к дороге.

Они похожи на человечков, которых рисует Любочка: прямые, черные руки подняты кверху, и на каждой руке по пять растопыренных пальцев — и даже больше.

Они отступают, их уже не видно.

Где-то здесь, на дороге, должны быть противотанковые ямы… Вот первая…

Не оступиться бы. Яма не глубока, но можно ушибить ногу, будет еще труднее идти.

Почему так трудно вытаскивать ноги из рыхлого сугроба?

Слабость какая-то…

Глупо, что он не поел перед отходом. Ведь ребята ели в сарае, нарочно принесли горячей картошки и молока. Нужно было поужинать с ними. Ведь Сережа даже пообедать сегодня не успел. Если бы он стал есть, никто не подумал бы, что он жадный. Нужно было поесть, чтобы легче и быстрее дойти. Не успел, забыл об этом, поторопился.

Несколько минут Сережа мог думать только о чугуне с горячей картошкой. Нужно было хотя бы выпить молока. Нужно было взять с собой хлеба.

Ветер задул сильнее. Сейчас начнется метель.

Ветер стоит перед ним колючей, плотной стеной. Через нее нужно пробиваться всем телом, головой, руками. Это уже не снег, поднятый с земли ветром, этот снег падает с неба.

Падает? Нет, он стремительно несется прямо в лицо, в рот, не дает смотреть глазам.

Да и зачем смотреть? Все равно во всем мире ничего не осталось, кроме снега и ветра.

Снег. Ветер. И еще — Сережа, который должен идти им навстречу. Если все время передвигать ногами, когда-нибудь он дойдет…

Слева становится мягко ступать. Нужно идти правее. Откуда эта гора? Почему так трудно идти?

Нужно посмотреть. Придется открыть глаза…

Могила, приготовленная для кого-то. Крутой холмик земли. Ах да, это противотанковая яма!

Можно обойти справа. Все равно, дорогу можно найти потом.

А все-таки дороги нет. Снег рыхлый и вязкий, он придерживает валенок при каждом шаге и не дает поднять его. Неужели так трудно поднять ногу?

Теперь нужно идти зигзагами, чтобы ноги сами нашли твердое. А если они не найдут? Хорошо, что ветер переменился. Легче стало дышать. Странно… чьи-то следы.

Кто-то прошел здесь совсем недавно — следы только чуть присыпаны снегом.

Нужно наклониться и пощупать их руками.

А может быть, это мама идет пешком в Дубровку?

Нет, мама пошла бы другой дорогой. Ведь это же дорога в Бельково.

Следы делают полный круг. Если идти так, никуда не придешь. Это его собственные следы.

Теперь нужно подумать, нужно хорошенько подумать. Ветер дует в спину, помогает идти.

Впереди, далеко-далеко, тоже стреляют. Почему стреляют в Белькове? Неужели там немцы? Парашютный десант?

Глупости! Десант в такую погоду?

Сережа стоит и слушает, потом заставляет себя опять повернуться лицом к ветру.

В конце концов, не так важно найти дорогу. Ведь это еще не настоящая зима. Снег еще неглубокий. Можно идти прямо полем. Трудно, конечно. Но главное — не потерять направления…

Все время идти против ветра и чтобы стреляли сзади.

Опять навстречу ему Любочкины нарисованные человечки. Третьи кустики? Если это они, то совсем близко река, а когда поднимешься на высокий берег, то в мирное время можно уже видеть огни Белькова. Теперь огней нет.

Черные нарисованные человечки толпятся и справа, и слева. Они хватают Сережу за полы его полушубка, они трещат и хрустят растопыренными пальцами.

Валенки тонут в мягком, рыхлом снегу. Как здесь глубоко, человечки ловят и задерживают снег своими черными ножками.

Нужно выбираться отсюда. Почему теперь с каждым шагом он спускается все ниже и ниже?

Яма какая-нибудь?

Но почему такая большая?

Ветер как-то смягчается и затихает.

И снег теперь не такой частый и колючий. Можно немного осмотреться.

Все понятно. Это не третьи кустики. Это кустарник на склоне оврага. Сережа спускается вниз к реке.

О том, чтобы искать мост, нечего и думать.

Но ведь река давно уже стала, ее можно перейти в любом месте.

Река в Белькове меньше, чем в Дубровке. Тем легче будет ее перейти.

Хорошо бы найти палку и постучать по льду, прежде чем переходить.

Сережа хочет отломить ветку, но черный человечек сопротивляется и борется с ним, хлещет по лицу, обсыпает руки снегом.

Все равно, он перейдет так. Лед крепкий, он должен быть крепким.

Мутно виднеется под ногами широкий завиток снега, нависающий над берегом.

Сережа сбивает его валенком и, придерживаясь руками за кусты, становится на лед. Топает ногой.

Ну, разумеется, лед совсем твердый, можно идти.

Человечки не сердятся больше. Теперь это дружеские руки, они поддерживают и охраняют его. Но приходится оставить их, идти одному.

Ничего. Лед твердый и гладкий, немного запорошенный снегом. Вот уже середина реки. Подходить к тому берегу нужно очень осторожно. Он крутой, с круглым поворотом. Почему-то кажется, что в таких местах бывают родники. Даже в сильный мороз река может не замерзнуть.

Что-то темнеет справа. Неужели это вода?

Нужно держаться левее…

Что случилось?

Почему он сделал такой большой шаг? Резкий холод охватывает ногу до самого колена.

Все стало непрочным и мягким. Валенки тяжелеют и наполняются водой.

Тонкие, мутно-белые льдины мягко обламываются одна за другой и с тихим бульканьем погружаются в черную воду.

Сережа ложится на живот и пытается ползти на локтях и коленях.

Это похоже на страшный сон.

Все колеблется под ним, не на что опереться…

XXI

Жарко натопленная русская печь. Мерцающее пламя гильзы освещает бревенчатые стены. Большая высокая кровать с полосатым матрацем.

Над кроватью — картина-коврик. На картине синее небо, голубая река. За рекой — белый дом с белыми колоннами и сине-зеленые деревья. По реке плывут два белых лебедя.

Белые лебеди, кровать с полосатым матрацем да ухваты около печки — это остатки мирной жизни. Все остальное военное.

Автомат на стене. На столе — полевая сумка и развернутая карта. Над картой склонился капитан с черными усами. Огонек колеблется, коптит, по стенам блуждают беспокойные тени.

Из-за перегородки то и дело слышится хриплый, простуженный голос:

— Связь! Связь!

Шаги и стук у двери:

— Товарищ капитан, разрешите доложить: тут парнишка пришел и какого-нибудь начальника спрашивает.

От двери с каким-то стеклянным звоном шагнула маленькая белая фигурка.

Валенки, рукава и полушубок спереди, до самой груди, были гладкие, твердые, ледяные. Плечи и шапка мягкие, пушистые от снега. Мальчик поднял на капитана яркие синие глаза и проговорил, тяжело дыша, останавливаясь после каждого слова:

— Майор… Курагин… тяжело ранен. В сарае. Около Дубровки…

Он огляделся и хотел подойти к печке, но поскользнулся и упал на пол с тем же ледяным стеклянным звоном.

Все подбежали к нему.

— Скорее снимите с него все это! — крикнул капитан.

Мальчик отстранил рукой красноармейцев.

— Я сначала скажу. — Он взял с пола уголек и провел им черту на полу: — Шоссе. Деревня. Лес. Колодец. Сарай — здесь.

Он поставил на полу черный крестик и потерял сознание.

XXII

Сережа сидел на лавке, поджав под себя ноги в больших валенках и завернув длинные рукава гимнастерки. Он был закутан в огромный мохнатый полушубок.

Перед ним стояла дымящаяся паром миска со щами.

Ему хотелось поскорее, как-нибудь помимо рта, вливать в самую свою середку горячую жидкость.

Холод выходил из его тела постепенно, толчками.

Сначала стало тепло внутри, холод и боль от него отступали, сгущаясь, к рукам и ногам.

Когда они остались, наконец, только в самых кончиках пальцев, это было так больно, что хотелось кричать.

И вдруг Сережа почувствовал себя свободным от этой боли.

Пальцы горели, двигались, как живые, можно было не думать, забыть о них.

Боец вынимал ухватом из печки Сережины валенки и осматривал, боясь припалить.

— Все равно не высохнут, товарищ лейтенант.

— Ничего, поедет в этом. А все-таки посуше немножко… Заверни вместе с его вещами. — Лейтенант с румяными щеками и вздернутым мальчишеским носом повернулся к Сереже: — Ты скажи спасибо, что мороз еще не силен, без ног остался бы.

Потом начинал расспрашивать в десятый раз:

Так ты говоришь, тяжело?

— Да, думаю, что очень.

Лейтенант старался утешить себя:

— Здоровый он, может, и обойдется. У нас врач хороший. Сейчас же переливание крови и все такое.

Сережа с благодарностью смотрел на лейтенанта: так хотелось верить, что все обойдется.

— Ведь мы его, Сережа, убитым считали… Вечером сообщили из батальона, что он, раненный, на перевязку поехал, а перевязочный пункт разбомбило… Ординарец и автоматчик, что с ним вместе были, убиты, а майора, сказали, даже тела не нашли, только рукавицу его около воронки — и кровь на ней…

— Товарищ лейтенант, а меня возьмут?

— Как же не возьмут, когда я сам туда еду? Уж я-то тебя не оставлю. Что же ты? Ешь!

— Спасибо, не могу больше.

Лейтенант положил перед ним несколько кусков сахара.

— Не надо, спасибо.

— Как так не надо? Я тебе еще сюда в узел завернул — для сестренки. Ведь вы теперь ниоткуда не получаете? Мыло у вас есть дома?

— Есть.

— Жаль! Я бы тебе дал.

Он наспех пошарил на полке.

— Консервы еще положу. Очень вкусные… Увози ты, Сережа, свою сестренку в город! Ты думаешь, немцы до города дойдут? Ни за что не дойдут. Мы их дальше не пустим. Мы тут укрепились хорошо. В Москву их не пустили, и мы не пустим. Да еще зима начинается. Ты готов?

Он прислушался.

— Это за нами, кажется. Поехали.

Вошел капитан, отряхнул снег с рукавов и шапки. Подозвал к себе лейтенанта и тихо сказал ему:

— Вы там не задерживайтесь: им дан приказ отходить на Бельково.

XXIII

Бледное, желтовато-серое небо. Желтовато-серый утренний снег… Носилки… Бледное лицо, почти такого же цвета, как снег и зимнее небо.

Лейтенант, не стесняясь нисколько, размазывает варежкой слезы на румяных щеках. Любочка крепко держит Сережу за руку: ей страшно, что он уйдет куда-нибудь опять.

— Он все говорил, говорил… Очень много рассказывал. А потом заснул и все молчит… Он спит, Сережа?

Сережа сказал:

— Спит, — и прикоснулся губами к белому лбу.

Лейтенант спросил:

— Сережа, как же ты решил? Не поедешь с нами? Хотя куда же вас потом?

— Нет, нет, ведь мне нужно в город. Мы сейчас все вместе собираемся.

— Ну, прощай! — лейтенант крепко, по-взрослому, стиснул его руку, кивнул Любочке и побежал за носилками.

XXIV

Санки были очень удобные, легкие на ходу, с широкими полозьями, сделанными из двух лыж.

И узел был небольшой. И Любочка была совсем небольшая, хотя и закутанная во все теплое.

Но у Сережи болел каждый мускул, руки и ноги стали тяжелыми, неуклюжими, он не был уверен, сможет ли он вообще без всяких санок дойти до совхоза. Одна надежда, что это только вначале так трудно двигаться, а потом разойдется.

— Любочка, ты сможешь идти пешком? А то давай оставим узел, а ты садись на санки.

Любочка ответила с упреком:

— Что ты, Сережа! Разве можно оставить узел, ведь там моя кукла! Я пойду пешком.

Сережин узел был самый маленький.

Иван Кузьмич, хоть и больной, тащил за собой чуть не целые розвальни.

Федя и Нюрка тоже везли много. Но они были долговязые, неуставшие, здоровые.

Их мать последней вышла из дому, тревожно постояла у крыльца — не забыла ли чего. Поголосила немножко, вспомнив про Марусю, но сразу замолчала, увидев, сколько вещей набрал ее лохматый дед.

— Да ты с ума сошел, старик?!

Но она знала, что он все-таки сделает по-своему, и даже почти на него не шумела.

Она пошла впереди со своими санками, за ней Иван Кузьмич, за ними ребята. Сережа и Любочка шли последними. Альба переступала по снегу и относилась к путешествию с явным неодобрением.

По большой дороге идти было нетрудно, но когда свернули в поле на узкую стежку, запорошенную метелью, санки стали проваливаться в рыхлый снег, все пошли медленнее.

Сереже и Любочке идти было легче всех — по протоптанной дороге. Но когда они прошли полтора или два километра и Сережа увидел, как спотыкается Любочка, он остановился, с решительным видом снял узел и положил его на снег. Сунул туда руку, пошарил, вынул Любочкину куклу.

— На, держи крепче. — И посадил Любочку на санки.

Федя и Нюрка тоже остановились, чтобы передохнуть, и посмотрели друг на друга.

Нюрка большими прыжками промчалась по снегу, огибая Сережины санки, подхватила оставленный узел и молча приладила его к своим вещам. Потом все так же молча и такими же скачками подлетела к Любочке, подхватила ее под мышки и усадила сверху на Федины санки.

— Не упадешь?

Сережа хотел протестовать, но Федя сказал ему:

— Ты сам-то дойди. Посмотри на себя.

Перед совхозом был широкий овраг. Нужно было спуститься в него и перейти. Потом дорога поднималась и некоторое время шла вдоль его высокого края. Когда подходили к оврагу, Нюрка сказала:

— Смотрите, кто-то идет.

По дороге на той стороне шел человек с мешком за плечами. Казалось, что он идет по краю высокой снежной стены. Вся его фигура, даже ноги, четко вырисовывались на фоне неба.

Издали он был совсем игрушечный. Черный на белом, он был похож на маленькие смешные фигурки из мультипликационных фильмов и двигался так же, как они, маленькими, быстрыми шажками.

А когда они перешли ручей и стали подниматься наверх, человек этот, ставший высоким и бородатым бухгалтером совхоза, бежал по склону оврага вниз, им навстречу, размахивал руками и кричал:

— Куда вы идете?! В совхозе немцы!

XXV

«Здравствуй, милый дядя Володя!

Как ты поживаешь? Как твое здоровье? Как поживает Анечка, если она тебе пишет?

Хорошо, что ты нам теперь пишешь. А то мы про тебя совсем долго ничего не знали.

Первый наконец-то узнал о тебе папа и написал нам. Ну, а письма, сам знаешь, как долго идут. Потом про тебя папе писала твоя сестра, то есть из госпиталя. А папа писал нам про то, что она пишет. Я очень рада, что тебе лучше.

Мы все здоровы. А бабушка все за всех беспокоится, и за тебя тоже. Вот папа писал бабушке, что хорошо, что я с ней, что ребята помогают, когда тяжело. Только от меня какая же помощь! Огород копала совсем плохо. Теперь у нас событие — мы его закончили. Тебе было бы смешно, как мы долго возились, да еще нам помогали. Ты бы это все в один день.

Почему моя будущая тетушка мне совсем не пишет? Ведь я точный адрес ее будущего места не знаю. Знаю только: Свердловск, до востребования, а она мне не отвечает.

Дядя Володя, напиши мне поскорее ее адрес. Мне хочется ей писать, а она — ноль внимания.

Последнее ее письмо было относительно окопов, из Москвы. Она писала, что напрасно дядя Володя думает, что он один все замечательно умеет делать, а другие ничего, что ее окопы тоже вышли замечательные — может быть, именно на ее окопе Гитлер и споткнулся.

Дядя Володя! Она мне очень нравится, да и тебе, должно быть, тоже, а не пишет! А мне ей писать хочется.

И вообще я теперь люблю писать письма.

Ученье кончилось. Бабушка занята. Судачить не с кем. Я читаю интересные книжки и пишу всем родственникам письма. Особенно тебе. С тобой буду болтать больше всего, чтоб тебе не было скучно.

Приедет ли к тебе Анечка? Вот бы ты обрадовался! Хотя теперь трудно. Бабушка сама хотела, да уж очень трудно. Ну, я совсем разъехалась. Больше писать не о чем.

Крепко, крепко тебя целую.

Твоя Катя».


«Здравствуй, милый дядя Володя!

Как ты поживаешь? Как твое здоровье?

Дядя Володя! Ты уж что-то мне очень какое-то даже совсем почти сердитое письмо написал.

А я что, в чем виновата? Я вовсе и не писала Анечке про тебя. Только и писала, что про окопы и чтобы эвакуировалась. Ты же сам просил. И я вовсе ей никаких советов не давала к тебе приехать. Ты уж что-то о ней уж слишком заботишься. И не пропала бы она вовсе, если бы и приехала. Вот!

А я ей после Москвы вообще всего два единственных раза и написала до востребования. И если бы она захотела востребовать, то удивилась бы даже, что я про тебя не пишу.

Ведь мне бабушка сразу сказала, чтобы я ей про тебя не писала, я и не писала. Что, может быть, ты ее боишься пугать, что ты тяжело ранен, и что пускай сам напишешь. А теперь бабушка волнуется, и я же виновата, что тебя расстраиваю.

А я-то тут при чем? Ведь она же сама все время твердила, чтоб я тебе писала как можно почаще. Я и писала. А вот теперь и дописалась. Я теперь тебе и писать-то боюсь! Я даже и не знаю, писать или нет. Это последнее письмо.

Как ты скажешь, так и буду. Мне тебе писать хочется, но я не буду писать, если мои письма тебе такие вредные. Но ведь скучно же тебе будет, если я писать не буду!

А уж моей будущей тетушке я и вовсе писать не буду. Она, по-моему, в моих письмах не очень-то нуждается.

Ну, больше писать не о чем.

Крепко, крепко тебя целую.

Твоя Катя».

P.S. Не сердись, я тебе ничего плохого не сделала!


«Здравствуй, милый дядя Володя!

Как твое здоровье? Как ты поживаешь? Вот сейчас пришло от тебя извинительное письмо. Ты-то его написал в тот же день, а пришло-то оно на пять дней после сердитого. Нужно бы, чтобы извинительные вперед, а сердитые после. Ну, а почтальоны, наверное, не разбираются в людских сердцах и вперед пускают сердитые, а потом извинительные.

Ты говоришь (то есть пишешь), что у тебя от раскаяния температура поднялась на целый градус. Я очень рада этому! (Что ты раскаялся, а не что поднялась, уж зачем же на целый градус!)

Ты еще пишешь, что тебя за то письмо удавить мало, а, по-моему, совершенно не к чему. И писать я тебе не брошу. Вот ты надеешься, что я то письмо бабушке не показывала. Так все твои надежды могут рушиться прахом! Мы письма читаем все вместе. Знаешь, как она на твои письма накидывается! Так что ты и ей можешь извинительное писать.

В общем, сердиться в письменной форме опасно. Вот ты написал сердитое письмо и сейчас же раскаялся, а письмо уже идет. А я получила и сейчас же немножко обиделась и написала тебе обиженное письмо. А теперь мне тебя жалко, и я раскаиваюсь, что написала. А письмо-то мое уже идет.

Ты еще боишься, что я теперь с тобой и дружить не буду. Но ты не бойся. Я с тобой дружить все время буду. И вообще, если что, так ты прямо что хочешь пиши и не раскаивайся, я не буду обижаться.

Так ты пиши мне какие хочешь письма, даже ругательные.

Если, например, тебе очень больно или рассердишься на кого-нибудь (все равно на кого, я намеков не делаю), так ты ругайся, мне не будет обидно. Значит, ты пиши ругательные, я буду очень рада.

Анечке я теперь совсем не пишу. До востребования, когда не требуют, — скучно.

Ну, пока до свидания. Крепко, крепко тебя целую.

Бабушка целует. Так ты, дядя Володя, не расстраивайся уж из-за меня-то!

Твоя Катя».


То, что Катя «не делала намеков», было вызвано письмом ее отца, полученным за несколько дней до «почти сердитого» письма дяди Володи.

Вот что писал бабушке папа:

«Кажется, у Володи с Аней дело разошлось. Да оно и к лучшему. По-видимому, она оказалась пустой девчонкой и теперь никакого интереса к его судьбе не проявляет.

Те, кто видел ее в Свердловске, очень ее не одобряют.

Муся Назарова встретила ее случайно на улице и спросила про Володю. Аня ответила очень холодно, что он пишет редко, и сейчас же заговорила о другом.

Муся Назарова только позднее, из моего письма, узнала, что Володя ранен.

Володе я об этом не пишу и не спрашиваю: вижу, что больное место».

Дальше папа писал так:

«Володя в каждом письме спрашивает, не удалось ли узнать что-нибудь про Сережу Волкова. Но, сколько я ни писал и ни справлялся, ничего узнать не мог.

Завод, на котором работала Сережина мать, эвакуировался. Я писал туда, но мне о ней могли сообщить только, что она уехала в Дубровку за детьми и не вернулась.

Фронт, я думаю, сейчас где-нибудь между Бельковом и Городищами… Лейтенант, который тогда ездил за Володей и которому я тоже писал, считает, что Сережа и все Катюшины лохматые приятели попали к немцам».

XXVI

«Здравствуй, милый дядя Володя!

Как твое здоровье? Как ты поживаешь? Мне теперь совсем грустно. Очень жалко дядю Митю. Папа писал, что ты уже знаешь, что он убит.

Мы теперь с бабушкой, как только получим пропуск, поедем к его ребятам. Они ведь теперь освобождены. Их мать тоже погибла, они теперь с другой своей бабушкой, она совсем умирает.

Может быть, по дороге заедем в Дубровку. Даже странно опять попасть туда. Как все вообще совсем быстро меняется, и плохое и хорошее!

Дядя Володя! Вот ты пишешь, что тебе лучше. И в каждом письме так. А я стала складывать все эти лучше, и получилось, что ты здоров. А ты все болен. Тебе, наверно, даже надоело. Я стала один раз считать, сколько ты болен. Насчитала уйму времени. Я и не знала, что так долго можно болеть. Вот ты мне еще писал „философское“ письмо, что жизнь слагается из больших и маленьких огорчений и радостей и что ты не обращаешь внимания на свои маленькие огорчения (то есть что ты болен), когда теперь такая большая радость (то есть что наша земля освобождается). Так-то оно так. Да мне иногда кажется, что не обращать внимания тебе не так просто, как в письменной форме. Ты еще сравнивал жизнь с разными вещами. А мне больше всего нравится, что она винегрет. Тут есть намеки в мою сторону. Ты говоришь, что „раз в винегрете все перемешано — сладкие, соленые, кислые и горькие кусочки, то и нужно есть все подряд, а не выбирать одно самое вкусное, как делают некоторые“ (вот он намек-то!). И еще, что тебе хочется все-таки доесть свою порцию, хотя тебе в нее, на твой вкус, определенно переложили перцу.

Про перец я понимаю, я сама его не люблю.

А про выборку вкусных вещей твои намеки теперь уж не правильны. Я ем все, и вкусное и невкусное, кроме вареной моркови, но бабушка мою порцию дает мне сырую. И потом теперь вкусного так мало она кладет, что им и наесться-то нельзя.

О бабушке я писать не буду. Сам понимаешь, что же писать! Но так-то она здорова! Пока до свидания.

Крепко тебя целую.

Твоя Катя».

XXVII

Письмо Кате принес один из деревенских мальчиков, а ему подал письмо шофер на шоссе с наставлением обязательно передать лично и только, если Катя будет одна. На конверте корявым, неразборчивым детским почерком было написано: «Дубровка, д. 8, Кате Курагиной. Читай одна, не показывай бабушке». Последние слова два раза подчеркнуты неровными, волнистыми линиями.

Мальчишка деликатно удалился, и Катя вскрыла конверт.

Первым делом она взглянула на подпись.

Все стало понятным. Дядя Володя диктовал свои письма, самому было неудобно писать лежа. Но неужели сейчас он никого не нашел постарше? И почему не по почте? Катя стала читать.

«Милая Катюша! Еду из госпиталя в Москву на машине. В городе случайно узнал, что ты с бабушкой в Дубровке и что поедете скоро к Митиным ребятам. Мы будем проезжать по шоссе сегодня вечером. Я мог бы заехать к вам на несколько часов, но боюсь за бабушку. Дело в том, что у меня руки одной нет и ноги не в порядке. Впрочем, про ноги говорят, что, может быть, потом буду ходить лучше. Я не писал вам об этом раньше, только папе написал, думал — все равно умру, так зачем же еще перед этим лишнее огорчение. Но теперь, зная, что вы здесь, просто не могу проехать не повидавшись. Вы уедете далеко и надолго, я стал непрыткий, может, и не увидимся больше.

Осторожно скажи обо всем об этом бабушке, чтобы она меня не испугалась.

Я не знаю, какая она теперь, после смерти дяди Мити.

Катюша, решай сама. Если, по-твоему, бабушку сейчас волновать не нужно, ничего ей не говори. Тогда выйди сама к мосту на шоссе, часам к шести вечера. Если не сможешь прийти, устрой так, чтобы вы были в саду перед домом между шестью и семью часами. Я вас увижу. Машина легковая, защитного цвета.

Катюша, пишу тебе как взрослой. Подумай хорошенько, стоит ли говорить бабушке. Не знаю, с кем из старших ты могла бы посоветоваться.

Жив ли Сережа и что с ним? Если он в Дубровке, пусть придет с тобой к мосту, очень хотел бы его видеть.

До свиданья, милый друг. Прости, что заставляю тебя разбирать мои каракули. Никак не научусь писать левой.

Поцелуй за меня бабушку и ребят Митиных, когда увидишь. Целую.

Твой В. Курагин».


Катя несколько раз перечитала письмо, потом молча сидела и смотрела на дорогу вдоль улицы.

Странная это была улица. Вместо домов на большом расстоянии друг от друга торчали печи и трубы, рассыпанные кучи кирпичей, черные бревна. Здесь бугор, там яма.

Казалось, что в этом месте играл большой и злой великанский ребенок, хотел построить что-то из своих великанских кирпичиков и дощечек, а потом все разломал, растоптал, засыпал черным пеплом и ушел.

«Жди в саду перед домом…» — писал дядя Володя. Где сад? Удивительно, что уцелел этот конец улицы, начиная с их дома. Слишком торопились немцы, не успели дожечь.

Наконец Катя встала, спрятала письмо, расправила совершенно мокрый носовой платок, повесила его, чтобы просох на солнышке, и пошла к ручью вымыть лицо.

XXVIII

Автомобиль остановился на шоссе. Катя хотела бежать на кухню к бабушке. Но когда увидела в окно, как дядя Володя идет от калитки по двору, она решила бабушку не звать. Пусть он сначала войдет, в комнатах будет не так заметно. Из автомобиля выскочили еще двое военных и пошли рядом, делая совсем короткие шаги.

Катя выбежала на крыльцо. Владимир остановился, тяжело опираясь на костыль, поднял голову и спросил:

— Ты ей сказала?

Болезнь смыла все краски с его лица. Глаза были по-незнакомому невеселые и строгие…

Только золотисто-коричневые волосы по-прежнему ребячливо и молодо закручивались надо лбом короткой жесткой завитушкой. Подойдя к лестнице, он снова остановился: пять ступенек — это было слишком трудно. Ему помогли войти.


Бабушка сидела, привалившись белой головой к пустому рукаву его гимнастерки. Владимир тихонько гладил ее маленькие белые руки.

Кате казалось странным, что они говорят совсем о другом — о смерти дяди Мити, о том, давно ли писал папа, и о том, как бабушка доехала.

Когда Владимир встал и прошел по комнате, осторожно переставляя негнущиеся ноги, Катя не выдержала и разрыдалась.

У него покривились губы:

— Ничего, Катюша, то ли еще бывает!

Катя плакала громко, отчаянно и никак не могла остановиться. Слезы заразительны.

Бабушка покашляла, сложила маленьким комочком носовой платок и вышла в сени.

— Перестань, Катюша. Не расстраивай бабушку. Ты мне вот лучше что скажи: кто у вас тут уцелел? Где Сережа? Знаешь что-нибудь про него?

Катя кивнула головой. Она начала говорить, прерывая всхлипываниями свои слова:

— Он здесь… Он был у партизан… Знаешь, дядя Володя, что он делал?

— Не знаю, — улыбнулся дядя Володя, — но наверное что-нибудь уж очень здорово делал!

— Он даже в разведку ходил!

Катя встала, вытирая глаза.

— Дядя Володя, я обещала Сереже сказать, когда можно ему прийти. Можно сейчас?

— Ну конечно. Беги за ним скорее!

Катя убежала. Бабушка вернулась в комнату.

— Мне так тяжело уезжать, — сказала она. — Ужасно, что я не могу быть с тобой.

— Что ты, мамочка! Ты ребятам сейчас нужнее. А обо мне не беспокойся. Там, в Москве, есть человек, мы уже договорились, он мне все делать будет.

— А что, Аня давно тебе писала?

— Да мы не переписываемся.

— Как, совсем? Но ведь ты-то писал ей что-нибудь?

— Один раз писал… Вернее, на машинке настукал.

— Ну и что же?

— Ну и все.

— Володя, а что ты ей написал?

— Чтобы меня не ждала и чтобы устраивала свою жизнь иначе.

— Но знает она про тебя… что ты ранен был… Володя?

— Думаю, что не знает… И я вас всех очень прошу, чтобы она ни от кого и не узнала об этом! Мамочка, прости, ты меня лучше не спрашивай.

— Володя, но ведь если она не знает. Это твое письмо, да еще на машинке напечатанное…

— Я так и хотел. Я, впрочем, извинился тогда, что у меня ни чернил, ни карандаша нет под рукой.

— Но, Володя… — голубчик мой, мы больше не будем об этом, — я только одно еще спрошу. Ведь, может быть, если бы она знала, она бы… Володя, ведь это жестоко!

— Мамочка, ей двадцать лет. Ты видела ее когда-нибудь?

— Ну, видела.

— А меня видишь?

Он сел на подоконник и стал смотреть в окно.

— Вот они идут, — сказал он вдруг совсем другим голосом. — Здравствуй, Сережа! Ну, беги сюда! Давай поцелуемся.

Сережа подбежал, вспрыгнул на подоконник и молча обнял Владимира.

— Очень, очень рад тебя видеть! — Владимир похлопывал его по плечу. — Говорят, ты тут партизанил хорошо?

Сережа не мог говорить от волнения и жалости.

— А как твои? Мама, сестренка? Живы?

Сережа ответил тихо:

— Нет.

Владимир вздохнул. Они молча смотрели на черную улицу.

— Что же ты думаешь делать теперь, милый друг? Родные какие-нибудь есть у тебя?

— Нет.

— Дом твой, кажется…

— Вот наша печка торчит.

Они опять помолчали.

— Знаешь что, синеглазый? Поедем со мной в Москву. Устроим тебя в какую-нибудь школу или детский дом… А хочешь, у меня поживи. Своих ребят у меня не будет, будешь моим сыном.

Сережа ответил ему таким взглядом, что Владимир сморщил лицо, отошел от окна и пересел на лавку, где потемнее.

— Так решено! Я попросил моих товарищей, чтобы ехать завтра. Успеешь собраться?

— Успею.

— Только вот что, милый друг… Я как-то не сообразил сразу… Все еще привыкнуть не могу… Может быть, тебе будет неприятно… Дело в том, что… тяжело жить с калекой. Во всяком случае, можно ведь и не у меня.

Сережа опять только посмотрел на него. Слов не потребовалось.

XXIX

Владимир тяжело переносил свое увечье. Он привык быть сильнее всех, привык оказывать помощь и покровительствовать более слабым. Пока он лежал в лазарете и не был уверен, останется ли жив, было, пожалуй, даже легче. Его окружали такие же больные люди.

Было совершенно естественно, что сестра кормила его с ложечки или писала письма под его диктовку.

Несколько раз, подчиняясь его настойчивым просьбам, она пристраивала пишущую машинку около кровати так, чтобы он мог нажимать клавиши, вставляла бумагу и помогала печатать, деликатно отворачиваясь, чтобы не заглядывать в текст.

Теперь он чувствовал себя гораздо лучше, мог передвигаться самостоятельно, но теперь было тяжелее. Он слишком долго лежал в четырех стенах, отвык от суеты и пространства большого города.

Так хотелось вернуться в Москву, но, только вернувшись, он понял, насколько изменилась его жизнь. Крутом все было такое же или почти такое — все, кроме него самого.

Первое время, просто чтобы выйти на улицу, нужно было сделать большое усилие над собой. Вокруг него ходили здоровые люди, не замечавшие веса своего тела. И не только ходили, но бегали, нагибались, прыгали на подножки трамваев, поднимались по лестницам, как будто это было совсем простое дело.

Они не знали и даже представить себе не могли, что переходить улицу страшно, — просто потому, что она широкая; что спускаться по лестнице вниз, может быть, еще труднее, чем подниматься, потому что ступеньки мелькают и путаются под ногами, как живые, и, если кто-нибудь не идет рядом, кажется, что сейчас упадешь. И он нуждался в помощи и покровительстве этих людей.

Даже самые слабые были сильнее его. Пожилые женщины уступали ему место, маленькие дети открывали ему дверь и придерживали ее, чтобы он мог пройти.

Когда в Дубровке Елена Александровна и Катя передвигали тяжелую кровать, чтобы устроить его поудобнее на ночь, он сидел молча и смотрел на них, стараясь сохранить хладнокровие.

Но смотреть было невыносимо, он вышел на крыльцо и простоял там, опираясь на перила, пока они не кончили.

И вот теперь Сережа. Сереже он предложил жить вместе, подчиняясь прежней, нелепой теперь уже, привычке покровительствовать.

Сережа смотрел на него влюбленными глазами, бросался подавать вещи, к которым он протягивал руку, помогал одеваться, резал хлеб, бегал за покупками, начищал его сапоги до солнечного блеска, снимал пылинки с его шинели.

Знакомые, которые помогли Владимиру найти комнату в Москве (его прежняя квартира была разбита), писали ему, что рядом с ним будет жить бодрый и расторопный старичок, желающий подработать, вполне пригодный для услуг.

С ним можно договориться — он будет готовить, покупать и прочее и прочее.

Старичок оказался ненужным: Сережа был и камердинером, и поваром, и сиделкой.

Это было так же невыносимо, как передвижение тяжелой кровати слабыми руками Елены Александровны.

Самое ужасное было то, что с каждым днем он привязывался к мальчику все больше и больше.

Расставаться нужно было именно сейчас, потом будет труднее. Через несколько дней после их переезда Владимир сказал Сереже самым естественным и непринужденным тоном:

— Знаешь, Сергей, тебя можно устроить в очень хороший детский дом, здесь, недалеко от Москвы. Будешь учиться, сможешь приезжать ко мне по воскресеньям.

— Вы не хотите, чтобы я жил с вами?

Когда Сережа волновался, он не отворачивался и не смотрел куда-нибудь себе под ноги, — он смотрел прямо на собеседника яркими синими глазами, и в этих глазах можно было читать все его чувства.

Отвернуться пришлось Владимиру. Никакой непринужденности не было в его голосе, когда он ответил:

— Я сам не знаю, чего хочу, милый друг. Во всяком случае, я хочу, чтобы тебе было лучше. Ну кем ты будешь здесь? Нянькой моей?

— В Дубровке вы говорили… вы говорили…

— Что я говорил?

— Не про няньку!

В Сережиных словах звучала такая боль, что Владимир окончательно расстроился.

— Хорошо… Я не забыл… Сережка, я же не хотел тебя огорчить!

Сережа понял, что он остается, и решил продолжить деловой разговор:

— Я буду работать. Я уже справлялся. Я пойду…

«Вот оно что! — подумал Владимир с досадой на самого себя. — Мальчишка решил, что я заговорил об этом, боясь лишних расходов!»

— Вот что, Сергей, — начал он с большой запальчивостью, — если ты хочешь, чтобы было так, как мы говорили в Дубровке, ты должен меня слушаться!

— Владимир Николаевич, да разве я…

— Стой, не переворачивай моих слов! Я не говорю, что ты меня не слушаешься, я говорю только, что ты должен меня слушаться. Сколько тебе лет? Тринадцать? Не примут тебя, ни на какую работу не примут, успокойся!

Он докончил, уже смягчившись:

— Даже грузчиком не возьмут ни в какую товарную контору! Тебе нужно учиться. Завтра узнаешь, где тут поблизости школа, и подашь заявление.

XXX

В комнату вошла пожилая женщина, худенькая, с проседью в темных волосах.

— Я соседка ваша, в домоуправлении работаю…

Она положила перед Владимиром паспорт, пенсионную книжку и Сережину справку для школы.

— Вот. Все уже оформлено.

Он раскрыл пенсионную книжку, потом захлопнул и спрятал в стол.

— Благодарю вас.

Она оглядела стены и потолок.

— Нужно будет вам печку железную поставить. В этом году центрального не обещают… Вы инженер?

Владимир обернулся. Она стояла у книжного шкафа и разглядывала книги за стеклом.

— У меня от мужа много осталось книг технических и журналов. Он выписывал разные редкие издания. Вы языки знаете? Иностранные тоже есть.

Он спросил:

— Ваш муж?..

Она ответила уже в дверях:

— Да, этим летом… под Белгородом…

Не прошло и получаса, как она вернулась с тяжелой связкой книг.

— Вы бы сказали, я бы вам… — Сережа вскочил, чтобы ей помочь.

Владимир перелистывал книги. Она смотрела по-матерински ласково на его оживившееся лицо.

— Есть что-нибудь интересное для вас?

— Очень, очень вам благодарен!

— Я бы вам совсем их оставила, но… вы понимаете…

— Что вы, что вы! Положим их вот сюда, на отдельную полку, все будет в целости и сохранности!

Когда она ушла, Сережа спросил:

— Владимир Николаевич, она вам нравится?

— Очень.

— Она на мою маму похожа. Не лицом, а так… да и лицом немного.

Владимир отодвинул от себя книги.

— Сережа, если тебе когда-нибудь захочется рассказать про своих, расскажи. А если тяжело — не надо.

Сережа сидел на подоконнике и смотрел прямо перед собой сухими, блестящими глазами.

И вдруг стал говорить:

— Я… о маме узнал… только вот теперь, когда наши пришли… Помните, мы с вами встретились… Вы говорили: «Уезжай», а я сказал, что мама должна приехать. Ну… вот она — тогда… в поезде… А Любочка — в конце зимы, болела она. Нам было очень трудно жить…

Владимир сидел у стола, подперев голову рукой, и слушал.

XXXI

Человек устроен так, что он должен кого-нибудь любить. Сережина любовь была любовью с первого взгляда, с первого дня знакомства, с первого доброго слова, сказанного ему. Этот большой и сильный человек, так сочувственно отнесшийся к его маленьким неприятностям и обидам, прочно и навсегда завоевал его сердце.

Теперь, после всего пережитого, Сереже было странно, что он мог чувствовать себя несчастным, когда его в Дубровке дразнили ребята.

Очень скоро, однако, в первый же месяц жизни в Москве, он снова понял, что даже и маленькие неприятности могут причинять боль.

Он стал ходить в школу, когда занятия уже начались.

Пропущено было много. Он отвык заниматься, не все учебники удалось достать. Много времени отнимали его хозяйственные заботы.

Результатом было несколько двоек, полученных как-то очень быстро, одна за другой.

Потом начались контрольные работы, и это была гибель. Сначала Сережа растерялся, он не привык к таким отметкам. Страдало самолюбие: ребята, которые были — ведь он чувствовал это — гораздо менее способными, чем он, бойко трещали у доски, рассказывая про римских императоров. Они легко решали алгебраические задачи, над которыми Сережа ломал голову. Он знал, что Владимир Николаевич будет огорчен его неуспехами, — этого было достаточно, чтобы ничего не говорить и попытаться выкарабкаться самому.

Но когда он начинал немножко подгонять и разбираться в одном предмете, его вызывали по другому, и в классном журнале появлялась новая двойка.

Сережа был похож на человека, идущего в неподходящей обуви по мокрой и грязной дороге.

Сначала человек ступает осторожно, не желая промочить ноги, обходит лужи или перепрыгивает их.

Но вот холодная сырость проникла в носок правого башмака, еще неверное движение — нога становится совсем, до самой щиколотки, мокрой. Теперь уже не так жалко промочить и левую.

Человек перестает беречься и шагает уже прямо в глубокие лужи, не обходя их и чувствуя даже некоторое грустное удовлетворение при мысли о том, как сильно он промок, как ему холодно и нехорошо.

Получив сразу три плохие отметки за три контрольные работы, Сережа перестал защищаться и шагал по своим двойкам, уже не разбирая дороги, со спокойствием отчаяния.

Четверка за русский диктант не могла явиться даже слабым утешением.

И вот настал день, когда классный руководитель Павел Петрович отозвал Сережу после уроков и сказал ему, глядя добрыми глазами через круглые очки:

— Послушай, Волков, с такими знаниями мы не можем оставить тебя в шестом классе. Придется перевести в пятый. Мне нужно поговорить с твоими родителями. С кем ты живешь?

Сережа назвал.

— Это твой родственник? Попроси его прийти в школу.

Сережа ответил, бледнея:

— Павел Петрович, он не может прийти.

— В таком случае я напишу ему записку, зайдем в учительскую, передашь ему сегодня же.

Павел Петрович говорил еще что-то, но Сережа уже не слышал ни слова.

Он вышел из пустой уже и гулкой школы с конвертом в руках, не пряча его ни в портфель, ни в карман.

Зачем, зачем он остался с Владимиром Николаевичем? Зачем не уехал в детский дом?..

Самые черные мысли теснились в его голове. Но за всю дорогу Сережа ни разу не подумал, что он может не передать письмо или уничтожить его. Письмо было адресовано Владимиру Николаевичу, значит, было уже как бы его собственностью.

XXXII

Владимир сидел за письменным столом и рассеянно перелистывал журнал.

— Что-то ты сегодня поздно… Сергей, случилось что-нибудь у тебя?

Сережа положил перед ним конверт и выговорил с трудом:

— Это вам от классного руководителя.

Владимир пробежал письмо.

— Так… Неприятная история, Сергей. Ты знаешь, о чем он пишет? С отметками у тебя нехорошо. Двойки есть. Много?

— Много.

— Он просит меня прийти в школу поговорить.

— Я уже сказал ему, что вы не можете прийти.

— А кто тебя просил за меня командовать? Почему это я не могу прийти? Вот что, милый друг, выкладывай начистоту. По каким предметам у тебя двойки?

Сережа отвечал, не опуская глаз, но с пылающими от позора щеками:

— По алгебре за контрольную и у доски, по геометрии за контрольную, по немецкому за контрольную, по географии две и по истории две.

— Однако здорово! Как же ты их успел нахватать за такое короткое время? Ты как прежде-то учился, Сережка, в пятом классе?

— Хорошо и отлично.

— Хорошо и отлично. Ну, тогда это еще полбеды. Только вот что для меня непонятно: ведь не все же эти двойки ты сегодня и вчера получил. Значит, и раньше были?

— И вчера, и сегодня, и раньше…

— Так почему же ты мне раньше об этом не говорил, чудак? Сергей, я тебя спрашиваю, нужно что-нибудь ответить.

— Я думал… что вам это будет неприятно.

— Ах, вот как! Ты мне только о своем приятном хочешь рассказывать? Давай все-таки в этом неприятном деле разберемся. Алгебра, геометрия… Как это все произошло?

— Они объясняли без меня. Я не понимаю, как решать задачи.

— Так. Ну, немецкий тоже пропустил — не понимаешь. Но почему у тебя история и география с двойками? Ведь тут и понимать нечего — прочел и рассказывай.

— У меня по истории и географии учебников нет.

— Без учебников учиться нельзя — это ясно. А в школе не дают?

— Давали, да ведь я опоздал к началу занятий.

— Спросил бы у ребят!

— Я еще никого не знаю.

— Тяжелый случай… Постой, Сергей, ты же покупал учебники, приносил что-то. Или не было истории и географии? Стой, можешь не отвечать! По глазам все вижу. Дорого показалось или денег у тебя не хватило? Так? Знаешь, Сергей, это… это… это самое настоящее свинство!

Владимир достал бумажник и с такой стремительностью вытащил из него сторублевку, что целый водопад адресов и писем извергнулся ему на колени, а оттуда на пол.

— Держи, Сергей. Послезавтра — воскресенье, обойдешь все магазины, без учебников можешь не возвращаться!

— Спасибо, — сказал Сережа и стал собирать записки на полу.

— При чем тут спасибо? Какие могут быть между нами «спасибо»? Я тебе говорил спасибо, когда ты меня от смерти спас?.. Ладно, не переживай, я не очень обиделся. Но если ты мне еще когда-нибудь такую штуку устроишь, я обижусь уже по-настоящему, изо всех сил! Все собрал? Ну вот, спасибо тебе. — Он засмеялся.

Весь вечер они сидели за письменным столом. Решали задачи по алгебре, и не только заданные, но и все соседние. Истории и географии в субботу не было. Зато были физика и русский.

Засыпая, Сережа чувствовал, что знает уроки замечательно, и мечтал только об одном: чтобы его спросили завтра.

XXXIII

Появление Владимира в школьном коридоре во время перемены было целым событием для ребят. Его обступили. Узнав, что он разыскивает классного руководителя шестого класса, несколько человек сейчас же бросились на поиски. Другие остались и говорили наперебой:

— Вы подождите, ребята найдут!

— Вы никуда не ходите!

— Посидите здесь!

— Павел Петрович в учительской!

— Нет, он в канцелярию пошел!

— Да вам кого? Павла Петровича? Из шестого «А»?

— Вот уж этого, дорогие товарищи, я не знаю. Его фамилия Шмелев.

Но оказалось, что ребята фамилии не знают, а только имя и отчество.

— Ничего, они вам всех найдут! Вы про кого узнать?

— Про Сережу Волкова.

Беловолосый мальчуган восторженно заулыбался:

— Так это же в нашем классе! Новенький! Значит, вам Павла Петровича. Он у седьмых, там была геометрия.

Несколько человек побежало к седьмым, а беловолосый мальчик помчался в свой класс сообщить новость Сереже.

Седьмой класс был совсем близко, поэтому ребята могли только повторять трагическим шепотом:

— Павел Петрович! Вас спрашивают! — не вдаваясь в подробности.

Учитель увидел Владимира, окруженного ребятами, и в глубине коридора — отчаянные Сережины глаза.

Задребезжал звонок. Ребята стали входить в классы.

— Пройдемте в учительскую, — сказал Павел Петрович. — Я сейчас свободен, и мы можем поговорить. А впрочем, вот пустой класс. Зайдемте сюда.

Они вошли. Павел Петрович показал на стул около учительского стола:

— Садитесь, пожалуйста.

Владимир увидел, что стул только один и что если он займет его, положение учителя станет затруднительным.

Ребята, знавшие Павла Петровича до войны, утверждали, что он похудел вдвое, но и теперь он не мог бы поместиться на скамейке школьной парты.

Владимир сел на парту сверху и сказал:

— Если позволите, я сяду сюда, пока ваши мальчишки не видят. Мне удобнее на высоком.

— Спасибо вам, что вы пришли, — начал учитель. — Вы отец Сережи Волкова? Впрочем, я говорю глупости, у вас не может быть такого большого сына.

— Не родной отец, — ответил Владимир, — но это неважно. Дело не в родстве. Впрочем, родительского опыта у меня нет, и отсюда все школьные беды моего большого сына. Мне бы нужно было прийти к вам сразу, с самого начала, посоветоваться и рассказать про мальчика.

XXXIV

За Сережиной спиной шептались ребята.

Что Владимир был важным командиром, это было ясно, но кем именно? Спорили о том, какие у него ордена и сколько: определить по ленточкам умеет не всякий. Спрашивать Сережу, конечно, не стали: понимали, что ему не до того.

Когда Сережа увидел Владимира, стоявшего в коридоре очень прямо и говорившего что-то ребятам с обычным своим спокойным и самоуверенным видом, он понимал, что это только внешность. Он видел, что Владимир уже устал от лестницы на третий этаж, от всех этих почтительных и любопытных взглядов.

По тому, как напрягалась рука, сжимавшая костыль, Сережа видел, как трудно этой же рукой придерживать фуражку. И зачем снял?

Теперь в соседней комнате классный руководитель говорит Владимиру Николаевичу, что Сережу придется перевести в пятый класс.

— Волков!

Сережа не сразу понял, почему его позвали. Ах да, это урок физики. Об этой минуте Сережа мечтал со вчерашнего дня. Он так хорошо выучил физику. Он уложил все прочитанное, все формулы в какую-то коробочку у себя в голове и знал, что нужно будет только вынимать спокойно одно за другим перед всем классом, перед учителем, рассказывать, писать на доске.

Но теперь он чувствовал, что коробочка пуста. Вообще он не мог думать сейчас о физике. На несколько шагов он стал ближе к комнате, в которой сидит Владимир Николаевич.

Пожалуй, если бы тише было в классе, можно было бы услышать, о чем там говорят.

А в классе становилось все более и более шумно.

Ребята подсказывали ему шипением, свистом, шепотом.

— В чем дело? — спросил наконец учитель физики.

Сережа оторвался от своих мыслей и посмотрел на него.

— Я не могу отвечать.

Проходя на свое место, он увидел большую сердитую единицу в журнале против своей фамилии.

— Это с твоим отцом Павел Петрович разговаривает? — спросил учитель. — Мне тоже придется поговорить с ним после урока.

Сережа сел за парту.

Увидев его бледное лицо, ребята решили, что отец Сережи Волкова только здесь, в школе, показался таким симпатичным, а дома злой и жестокий и отколотит бедного Сережку своим костылем.

XXXV

Когда Сережа вернулся из школы, Владимир лежал на диване, окруженный раскрытыми учебниками. Услышав Сережины шаги, он сел с такой поспешностью, что не успел пригладить волосы и поправить подушку.

— Вот что, Сергей, — сказал он весело, — мы обо всем договорились. Я все узнал, что нужно сделать. Будем с тобой заниматься, все будет очень хорошо. Имей в виду, я дал слово, что двоек больше не будет.

Сережа остановился у стола, сжимая в руках портфель.

— Владимир Николаевич, говорил с вами физик?

— Физик? Я, по-моему, говорил с математиком, с этим… кругленьким.

— С Павлом Петровичем?

— Вот-вот.

— Я сегодня… по физике… единицу получил!

Владимир захлопнул учебник.

— Постой… По физике? Ты что-то путаешь. Ну почему по физике? Ведь ты же так хорошо вчера выучил! Что тебя спрашивали? Вчерашний урок? Ведь ты же мне его три раза прекрасно рассказывал. Милый друг, ну как же это можно за одну ночь все начисто, до единицы забыть! — Он с досадой закрывал учебники один за другим и складывал кучкой в углу дивана. — Рассказывай, что же ты молчишь! Только, Сережка, не впадай в отчаяние. Расскажи толком. Когда была физика?

— На третьем уроке.

— На третьем… А я пришел на второй перемене. Значит, физика была у вас… Ну, пойди сюда, синеглазый! Сядь.

Сережа сел на диван, Владимир обнял его за плечи.

— Я тебе сам расскажу. Тебя вызвали как раз, когда я с этим кругленьким разговаривал. Да? И ты отвечать не мог, потому что очень за меня волновался: пришел в школу такой-сякой герой… заслуженный воин, а ты его так опозорил! Верно я говорю?

Сережа прижался к нему и посмотрел на него с таким обожанием, что Владимиру стало неловко.

— Хорошо. Плюнь на эту единицу по физике. Плюнул?

Сережа улыбнулся.

— Плюнул.

— А на двойки не смей плевать. Помни, я дал слово, что их не будет.

— Значит, не будет.

— А чтобы их не было, нужен твердый режим. Помни, ты теперь попал в ежовые рукавицы. Садись, будем обедать. Двадцать три минуты на переживания потратили!

После обеда Владимир сказал:

— Иди гуляй до четырех часов.

Сережа взял сумку для провизии.

— Тебе что сказано: гу-лять.

— Да я бы…

— Ты бы! Положи сумку.

Было без пяти четыре, когда Сережа прибежал запыхавшись.

— Вот это я называю «военная точность», — одобрил Владимир, — но разве можно так бегать? Ходи хладнокровнее.

Они занимались математикой до пяти.

В начале шестого Владимир стал куда-то собираться.

— До моего возвращения выучи всякие-разные ботаники. Приду — спрошу. А потом мы вместе на геометрию поднажмем.

Сережа спросил, подавая ему шинель:

— А вы куда идете?

— В булочную. Где у тебя карточки? — Он повесил через плечо дорожную брезентовую сумку.

Сережа воскликнул умоляюще:

— Я успею, честное слово, успею! Ну, пожалуйста! Ну, пожалуйста!

— Имей в виду, Сережка, что от неподвижной жизни у меня может сделаться ожирение сердца.

Сережа даже засмеялся, несмотря на все свое волнение.

— Что-то не похоже!

— Не похоже! Вот что, Сергей: отставить крики, вопли, умоляющие глаза и неделикатные намеки на мою внешность! Слушать мою команду! О картошке забудь. К нашему семейному очагу (он показал на железную печку) не подходи на расстояние пушечного выстрела. Когда я вернусь, я сам сварю лапшу. С сегодняшнего дня ты отстраняешься от всех хозяйственных работ. На твою долю остаются: дрова, уборка помещения и мытье посуды. Я бы сам стал и подметать, и посуду мыть, но боюсь, что это губительно отзовется на мебели и на остатках фамильного фарфора. Ты будешь только заниматься и ложиться спать в десять часов. Не впадай в отчаяние: все это будет продолжаться, пока не будут ликвидированы двойки и тройки… Не смотри так, Сережка! Ладно, несколько троек пока можно будет оставить для разгона. Ну, хотя бы по математике — уж очень у тебя запущено. Немецкий… По физике тоже, пожалуй, чтобы уравновесить твою единицу, пятерки с плюсом теперь не хватит. Хорошо, я немного уступлю. Сторгуемся. Во всяком случае, помни, что я за тебя поручился и что дело идет о моей чести. И не расстраивайся, пожалуйста! Я вернусь быстрее, чем ты ходишь: тебя и затолкают, и прижмут, и хулиганом назовут, а меня всюду пустят без очереди и даже самые злые тетки, уверен, будут со мной совсем деликатные и вежливые!

XXXVI

Вечером пришли два мальчика. Один повыше ростом, тонкий, беловолосый, с живыми, бегающими глазами. Другой — маленький крепыш, черноглазый и смуглый. Остановившись посредине комнаты, он покосился на приятеля, как бы напоминая ему взглядом: «Говорить будешь ты!»

Тот положил на стол перед Сережей стопку учебников и сказал:

— Ну, и попало нам сегодня от Павла Петровича!

Сережа спросил:

— За что?

— Как за что? За тебя. Сказал — мы плохие товарищи, не узнали, что тебе нужно… Вот смотри: география тебе насовсем, а история у нас будет на троих общая.

Сережа, благодарно улыбаясь, перелистывал учебник.

— А ты тоже хорош! — продолжал мальчик. — Молчишь, никому ничего не скажешь, ни у кого не попросишь… Что за церемонии? Какой же ты пионер после этого?

— Плохой? — спросил Сережа, продолжая улыбаться.

— Кто говорит, что мой Сережка плохой? — спросил Владимир.

— Это не мы, он сам!..

Толстый мальчик неожиданно пробасил:

— Все это произошло потому, что нас в классе нечетное количество…

— Вот как? — удивился Владимир. — Какое же значение имеет этот роковой нечет?

— А то значение, что Волков один на парте сидел. Да еще почти сзади всех. Мы теперь с ним партами поменяемся, нам будет виднее, что у него происходит, да и подсказывать будет удобнее.

Владимир погрозил пальцем:

— Вы поосторожнее насчет подсказывания. Неизвестно еще, кто кому будет подсказывать…

Увидев, что мальчик с интересом заглядывает в Сережину тетрадку, Владимир спросил:

— Как у вас обстоит дело с математикой?

— Неважно обстоит дело.

— А неважно, так подсаживайтесь, нечего время терять. Вообще что же вы стоите? Раздевайтесь, будем знакомиться.

Толстый мальчик сказал:

— Меня зовут Петя Нежданов.

Другой начал:

— А меня Гриша…

— Калашников! — подсказал Петя.

Все мальчики и сам Гриша засмеялись.

— Не Калашников, а Соколовский.

— Калашников-Соколовский!

— Ничего не понимаю! — сказал Владимир. — Почему такое веселье и почему двойная фамилия, как у артиста?

— Он не артист, он «молодой купец»! — крикнул Петя.

Сережа стал оживленно рассказывать:

— Это вчера Соколовский очень смешно на уроке сказал… Мы Лермонтова проходим… Так он сказал: «Молодой купец Калашников закрывает свою кооперацию и идет домой…»

— Нет, он не так сказал, он сказал: «Молодой купец Калашников закрывает свою кооперацию, привязывает к ней злых собак и идет домой».

— Смейся, смейся! — проворчал Гриша. — А кто написал в сочинении «задребезжал рассвет» вместо «забрезжил»?

— Это что! — сказал Владимир. — Когда я в школе учился, одна девочка на экзамене при инспекторе, при высоком начальстве, с таким пафосом продекламировала:

Среди народов и в пустыне,

В градском шуму и наедине,

Науки ползают везде! —

вместо «пользуют». А потом уверяла, что именно так Ломоносов написал.

— А у нас в Дубровке Федя, Нюркин брат, — ну вы его помните? — так он…

Поздно вечером, когда мальчики ушли, Владимир и Сережа, уже лежа в постелях, долго еще вспоминали разные забавные случаи из школьной жизни. То один, то другой вдруг опять начинал смеяться и говорил:

— А вот у нас одна девочка в сочинении написала…

Или:

— А вот у нас один парень, когда сдавал на аттестат…

Было уже поздно, пора было спать, но Владимиру приятно было слышать Сережин смех, звучавший так по-детски громко и беззаботно.

Да и он сам давно уже, много месяцев, не смеялся так.

Наконец он сказал:

— Где твердый режим? Отставить разговорчики! Спать немедленно! — и потушил свет.

XXXVII

С этого дня Сережа стал заниматься изо всех сил.

Владимир объяснял математику так хорошо, что самое трудное сейчас же становилось легким. По физике рассказывал много интересного, чего не было в учебнике. Про русский язык говорил, что непатриотично в военное время иметь по русскому языку меньше пятерки.

А когда Сережа спрашивал, патриотично ли хорошо учиться по-немецки, отвечал:

— Немецкий необходим. Рано или поздно в Берлине мы будем.

В награду за успехи по математике он давал Сереже и его товарищам разглядывать технические журналы.

Все остальные предметы, кроме военного дела, конечно, он называл «всякие-разные ботаники» и относился к ним без особого уважения. Но получение плохих отметок по таким несерьезным наукам считал особенно позорным.

Был, впрочем, один предмет, о котором он ни разу не заговаривал сам и по поводу которого не давал никаких советов.

В один из первых же дней после истории с двойками Сережа сказал, смущаясь:

— Владимир Николаевич, я не знаю, как мне быть: нужно сдавать чертежи, а у меня нет готовальни. Я только карандашом их нарисовал.

— Что же ты мне раньше не говорил? Пойди сюда.

Владимир отпер ящик письменного стола — второй справа — и выдвинул его до половины. Это был единственный ящик, который запирался.

Сережа не мог удержаться, чтобы не посмотреть.

Он увидел сверху, в глубине, что-то серое с белым и узнал рукавицу, которую так старательно искал в сарае. Рядом лежал небольшой, но толстый пакет, перевязанный шнурком, — по-видимому, письма, внизу несколько папок для бумаг.

Владимир вынул из ящика большую роскошную готовальню и положил ее на стол так, как будто она жгла ему пальцы.

— Вот, — сказал он. — Могу тебе подарить в вечное пользование.

Сережа открыл готовальню и ахнул. Не только у мальчишек в классе, но даже и у самого учителя черчения, разумеется, не было такого набора инструментов.

— Как же я могу брать в школу такую? А вдруг потеряю!

— Бери с собой рейсфедер и циркуль. А когда их потеряешь, возьмешь другие. Мне они не нужны.

Он достал папку и вынул оттуда несколько листов бумаги.

— Тебе и бумага потребуется. Начни на этой, а когда дело пойдет, возьми получше.

Сережа почтительно пощупал плотный, сверкающий белизной лист бумаги.

— Какая хорошая бумага! — сказал он. — Слоновая?

— Слоновая!.. Эх, Сережка! Покажи такую учителю, он, если человек понимающий, тебе за одно качество бумаги без всякого чертежа пятерку поставит! Резинка, линейка у тебя есть? Линейка это или пила? Вот тебе настоящая линейка. Карандаши? Да разве так чинят карандаши? Вот как они должны быть очинены. Этот мягкий, а этот потверже. Все? Лавочка закрывается. Тебе, конечно, сейчас же захочется разобраться во всем этом и привести все в беспорядок. Действуй. А я пойду погуляю. Потом будем заниматься алгеброй.

Он уже надевал фуражку и, не оглядываясь, шел к двери.

XXXVIII

Наконец наступил день, когда Сережа вернулся из школы с каким-то хитрым видом, с трудом дождался окончания обеда, сейчас же оделся, взял сумку для провизии и демонстративно стал перебирать В руках хлебные карточки.

— В чем дело? — спросил Владимир. — Почему такой вызывающий вид?

Сережа загадочно улыбнулся, хотел уйти молча, но не выдержал, вернулся от двери, достал из портфеля табель успеваемости, положил его Владимиру на колени и, счастливый, убежал в булочную.

Владимир почувствовал настоящую родительскую гордость. Она поддерживала его теперь даже в самые тяжелые минуты.

А тяжелые минуты были. И не только минуты, но и часы, и месяцы.

С часами происходило что-то странное. Если прежде ему не хватало двадцати четырех часов в сутках, то теперь казалось, что их не двадцать четыре, а гораздо больше.

Особенно медленно тянулось время в первую половину дня. Когда возвращался Сережа, часы начинали шагать, иногда даже бежали рысью, но в десять часов вечера они снова останавливались.

Иногда по вечерам приходили знакомые и родственники, но это бывало редко. Одни были на фронте, другие еще не вернулись из эвакуации. Многие даже не знали, что он в Москве.

Заходившие навестить его тетушки и двоюродные сестры при всем хорошем к нему отношении могли делать одно из двух. Они или спрашивали про Аню — и приходилось что-то отвечать. Или, наоборот, старательно про нее не говорили и только смотрели на него понимающими, сочувственными глазами. Неизвестно еще, что было хуже.

Он получал много писем с фронта: от своих прежних друзей и от новых товарищей по полку.

Письма были бодрые и напористые, в особенности, когда началось наступление ранней весной.

Он радовался этим письмам и перечитывал их по нескольку раз. Ему казалось, что раздвигаются стены комнаты и он опять там, в своем полку, со своими друзьями. А потом стены смыкались опять, и снова все было так тихо и спокойно здесь, в этой комнате. Просыпаясь по ночам, он долго не мог заснуть, слушая эту тишину. Сам он писал очень редко, только брату, Елене Александровне и Кате.

Два раза в неделю он ходил в лечебницу. Врачи утешали его, что и слабость потом продет, и ходить он будет лучше, и уставать не будет так быстро, что его должно лечить время. Но вот и зима уже кончалась, а улучшения почти никакого не было.


Он стоял у окна и с каким-то ожесточением, даже с яростью, мял и тискал, прижимая к подоконнику, большой лист плотной белой бумаги. Он не сразу заметил вошедшего Сережу и ответил на его нерешительный, тревожный взгляд:

— Не смотри на меня, Сережка… Сейчас пройдет.

И шагнул к письменному столу.

— Ты что-то рано сегодня.

— У меня три урока.

— Я не думал, что ты придешь так рано, и не успел скрыть следы своих преступлений. Взял без спросу твою готовальню, лучший рейсфедер сломал и бумаги напортил целую кучу. Я больше не буду.

На столе, на чертежной доске, лежал лист бумаги, на нем линейка, прижатая с одного конца утюгом. С другого конца линейку, по-видимому, прижимало тяжелое пресс-папье, но потом оно понадобилось для другой цели. Судя по царапинам на нем, именно при его помощи был сломан рейсфедер — просто рукой нельзя было раскрошить на такие мелкие части.

Все это Сережа успел рассмотреть, пока Владимир собирал скомканную бумагу, разбросанную по столу, и поднимал перевернутый пузырек с тушью.

— Не трогайте, я вытру.

— Убери ты готовальню куда-нибудь подальше, чтобы она на глаза не попадалась… Никогда не нужно злиться, Сергей. Это ужасно вредно. Фу, даже нехорошо стало!.. Придется полежать.

Он лег на диван, лицом к стене. Сережа стал разогревать обед.

— Я вам сюда на стул поставлю.

— Не могу. Сам у себя аппетит отбил.

Сережа уже садился за стол, когда Владимир громко и жалобно сказал:

— До чего же мне надоел этот подушкин угол, если бы кто знал!

Сережа подошел к нему:

— Какой угол?

Диван был широкий, турецкий, с тремя подушками у стены, обитый темной цветастой материей.

— Вот этот угол. Сколько месяцев уже на меня в упор смотрит один и тот же цветок неувядаемый, а я на него смотрю. Ты видел когда-нибудь такие цветы?

— На обоях такие бывают…

— На обоях-то и я видел. Главное — не могу определить: роза это, хризантема или большая гвоздика. Сережка, вставать не хочется. Раз ты уже подошел, сделай такое одолжение, убери эту подушку в середину, а среднюю сюда поставь. Просто сил больше нет! Мне теперь среди бела дня какие-то хризантемные кошмары снятся.

Сережа переставил подушки.

Владимир поднял голову и придирчиво разглядывал узор на материи.

— Ничего. Сойдет. Видишь, тут в углу не цветок, а лист пришелся. А цветок отъехал дальше и не будет перед моей физиономией маячить. Пускай лист. Все-таки разнообразие. Конечно, от какого он растения, определить невозможно. Но я теперь ваши разные ботаники хорошо знаю и могу сказать с уверенностью: лист противно-лапчатый, непарно-перисто-зубчато-пильчатый! А в общем, Сережка, садись обедать и не обращай на меня внимания. Мне уже стыдно.

XXXIX

Солнце грело по-весеннему. Зеленая трава распушилась на сквере. Владимир и Сережа сидели на скамейке, у Сережи на коленях лежал учебник геометрии. Экзамены были уже недалеко, поэтому, вместо того чтобы просто гулять, решили кстати и позаниматься.

Смотри, Сергей, «Вечерку» привезли, беги захватывай. Как-то наши там без меня продвигаются… Эх, повоевать бы хоть немножко теперь, когда наступаем. Могу себе представить, какое у них настроение! Беги, беги, видишь, уже какая очередь!

Через минуту Сережа подбежал к скамейке, размахивая «Вечерней Москвой».

— Поймал! — сказал он весело. — Как раз на мою долю хватило!

Он положил газету Владимиру на колени.

— Вот и хорошо, — сказал тот каким-то безучастным голосом.

Сережа ожидал, что он начнет со сводки Информбюро, и был очень удивлен, что Владимир повернул газету последней страницей кверху, — ничего интересного там не было, одни объявления.

— Владимир Николаевич, давайте я вам…

Сережа посмотрел ему в лицо и осекся.

Что-то произошло, пока он ходил за газетой. И такое, о чем даже спросить нельзя… нельзя даже показать, что заметил.

Лицо Владимира было напряженным и страдающим.

Вот он, не поворачивая головы, посмотрел в сторону прохода на улицу, отвел глаза, опять посмотрел, потянулся за костылем, как будто хотел встать, но не встал.

И вдруг поднял газету так, что уж читать было совсем нельзя.

«Он увидел кого-то и не хочет, чтобы его заметили, — подумал Сережа. — Но кто? Кто?»

От газетного киоска расходились люди. Двое или трое прошли в сквер с газетами в руках.

Старик, опираясь на палку, прошел по дальней дорожке. Сережа покосился на Владимира. Не он…

Высокий мужчина сел на крайнюю скамейку… Не он. Молоденькая девушка в синем костюме шла от киоска, на коду разворачивая «Вечернюю Москву».

Владимир надвинул фуражку на лоб, тяжело перевел дыхание и отвернулся, прикрываясь газетой. Сережино сердце забилось. Он еще раз посмотрел на девушку.

Было в ее движениях что-то стремительное и легкое, как у птички, которая собирается взлететь. Даже резковатое чуть-чуть, но такое молодое, смелое и решительное, что, увидев ее, нельзя уже было не любоваться. Тоненькая-тоненькая… прямые плечики — будто твердая палочка вставлена внутри жакета…

Девушка не улетела никуда, она подошла к скамейке наискосок.

Глаза были опущены. Сережа видел длинные темные ресницы, тонкий профиль и шляпу с полями, тоже как-то всю устремленную вперед и кверху.

Стало свежеть, дневное апрельское тепло было обманчивым.

— Может быть, мы пойдем домой? — спросил Сережа тихо. — Холодно становится без пальто.

Владимир замотал головой. Сережа не решился настаивать.

Он не хочет, чтобы девушка заметила его, — это ясно. И еще яснее, что нельзя не заметить такого, если он встанет и пройдет мимо нее к выходу.

Налетел ветерок, холодный, северный, закрутил бумажки на аллее. Девушка передернула плечами. Ее скамейка была в тени. Она огляделась, увидела, что есть место на их солнечной стороне, и медленно пошла через дорожку.

Сережа боялся взглянуть на Владимира и только слышал, как шелестела «Вечерка» в его руке. Девушка, не отрываясь от газеты, села на их скамейку слева.

Ветер трепыхнул оба газетных листа. Она хотела подхватить свой и задела рукой соседа.

— Простите, — сказала она.

Владимир не справился со своей «Вечеркой». Девушка смотрела прямо ему в лицо, он медленно поднял голову и повернулся к ней.

Сверкнули черные глаза, изумленно взлетели кверху тоненькие брови. Сережа узнал девушку, фотографию которой Владимир показывал им в Дубровке.

Она вскочила, как на пружинах, и попыталась принять холодное и гордое выражение.

— Здравствуйте! — сказала она резко.

Он ответил глуховато:

— Добрый вечер!

Она пошла к выходу, но вдруг заметила костыль, прислоненный к скамейке, оглянулась, испуганно посмотрела на ноги Владимира, подняла глаза и увидела пустой правый рукав.

Лицо ее исказилось, она жалобно охнула.

— Я не знала, что вы были ранены, — сказала она. — Давно ли? — и вдруг мягко дотронулась до его плеча. — Володя, ты поэтому написал мне такое негодяйское письмо?

Владимир кашлянул.

— Неважно, почему. Я написал то, что хотел написать. Больше нам говорить не о чем.

— Ну да, я понимаю теперь, почему ты писал на машинке… Это было особенно обидно… Володя, нам все-таки есть о чем поговорить!

Она повернулась к Сереже:

— Мальчик, будь добр, взгляни, который час там, на площади.

Сережа встал и хотел идти, но Владимир посмотрел на него, и он остановился.

— Мальчик, я же прошу тебя.

— Сережа, сядь. Он никуда не пойдет.

Прохожие стали оглядываться на них, они были слишком заметны оба.

Группа школьниц-подростков остановилась неподалеку, потом села на соседнюю скамейку.

— Мы, кажется, устраиваем бесплатный уличный спектакль, — холодно сказал Владимир.

Она вспыхнула.

— Хорошо. Сережа, скажи мне, где вы живете? Должно быть, где-нибудь недалеко.

Сережа вопросительно поднял глаза. Владимир покачал головой.

— Я против того, чтобы спектакль переносился в закрытое помещение.

— Можешь не говорить! Дурацкая конспирация. Я узнаю твой адрес в любом киоске справочного бюро!

Он ответил почти грубо:

— Аня, я не хочу, чтобы вы приходили.

— Хорошо. Можешь запирать двери на цепочку. — Она подошла к нему совсем близко. — Не нужны мне твои руки и ноги! Голова есть — достаточно!

Она схватила его голову обеими руками и, сдвинув фуражку, крепко поцеловала в жесткий завиток надо лбом. Не обернувшись ни разу, она пошла к выходу.

Школьницы на соседней скамейке взволнованно заторопились посмотреть, куда она пойдет.

Владимир, не шевельнувшись, смотрел ей вслед, пока она не скрылась за угол. Потом положил руку на высокую спинку скамьи и прижался к ней лбом.

Серые клочкастые облака закрыли солнце. Ветер усилился, стало совсем холодно. Прохожие, одетые по-весеннему, легко, торопливо уходили со сквера.

Сережа прошелся несколько раз до выхода и обратно, подняв воротник курточки.

— Владимир Николаевич, — сказал он наконец, — надо идти домой. Вы простудитесь.

— Да, да, — ответил тот, — пойдем. Помоги мне встать.

Он оперся всей тяжестью на Сережино плечо. Сережа подал ему костыль. Они сделали несколько шагов и остановились.

— Нет, я не пойду, — сказал Владимир отрывисто. — Посидим еще.

Он тяжело опустился на скамью и опять оперся головой на руку.

Сережа услышал странный звук и не сразу понял, что это Владимир Николаевич стучит зубами.

И вдруг пошел снег, большими, растрепанными мокрыми хлопьями. Дорожки, трава и крыши домов стали пестрыми.

Снег падал на скамью и на плечи Владимира, оставляя темные пятна на гимнастерке.

— Владимир Николаевич, нельзя вам оставаться здесь!

— Да, холодно. Но ты же видишь, что я не могу идти. Беги домой, принеси мою шинель. И сам оденься.

Увидев Сережино испуганное лицо, он стиснул зубы, чтобы не стучали, но тогда сам начал дрожать, всем телом, так что тряслась скамейка.

Сережа выбежал на улицу. Начинало темнеть. Людей буквально точно ветром сдуло. Он боялся оставить Владимира Николаевича одного и не знал, на что решиться.

Милиционера позвать? Но он далеко, на площади.

«Скорую помощь» вызвать по телефону? Поедет ли? Да и гривенника нет для автомата.

Мимо Сережи проехал автомобиль и, завернув, остановился около тротуара. Он был похож на большого черного блестящего жука. По стеклу веерообразно шевелились тонкие усики, счищая мокрый снег, и довершали сходство.

Сережа постучал шоферу.

— В чем дело? — высунулся молодой военный с сержантскими нашивками.

— Послушайте, — волнуясь, начал Сережа, — здесь в сквере инвалид… майор… раненый… Ему стало нехорошо, я не знаю, как нам добраться домой! Мы живем недалеко. Не могли бы вы подвезти его домой? Пожалуйста!

— Что ж, парень, — ответил тот, подвезти, конечно, можно, только не могу я без приказа уехать. Сейчас выйдет мой капитан, попроси его… Отец твой? — он сочувственно посмотрел на Сережу.

— Нет. — Сережа стал ходить перед крыльцом, засунув руки в карманы.

— Да ты сядь ко мне, погрейся, — пригласил шофер. — Вот он идет.

Со ступенек крыльца сбежал капитан в щегольской шинели и нагнулся, открывая дверцу.

Ну и холодина! — сказал он. Поехали.

— Товарищ капитан! — воскликнул Сережа.

Тот обернулся.

— Ну, ну?

Сережа повторил свою просьбу.

— Конечно, подвезем, — сказал капитан. — Давай его сюда! Или что? Помочь ему нужно?

Он пошел к скверу.

Сережа окинул взглядом сухощавую фигуру капитана.

— Товарищ капитан, нам с вами не довести его.

Капитан сделал знак шоферу, и все трое торопливо пошли по грязной дорожке.

Владимир сидел все в той же позе. Плечи гимнастерки были уже не пестрыми, а совсем темными. Фуражка упала за высокую спинку скамьи.

Сережа окликнул его. Он с усилием поднял голову. Мокрый, потемневший завиток надо лбом завился еще круче.

Шофер поднял фуражку с травы и стал ее отряхивать. Капитан поспешно снял с себя шинель и накинул Владимиру на плечи.

Наконец удалось довести его до машины и усадить. Он откинулся на сиденье и попытался улыбнуться Сереже бледными, прыгающими губами.

Самое трудное было подниматься по лестнице в темноте.

Но наконец все добрались до теплой комнаты и посадили Владимира на диван.

— Скорей давай ему сухую рубашку, — распоряжался капитан. — Леша, стаскивай сапоги! Да не так! — остановил он усердие шофера. — Не видишь разве, больной человек!

Потом он сунул подушку под голову Владимира и стал срывать с постели и с вешалки все, чем можно было закрыть его.

— Скажи фамилию и адрес, мы сейчас заедем, вызовем врача.

— Не надо врача, что вы! Сережа, дай мне водки.

— Правильно, товарищ майор! — одобрительно воскликнул шофер.

— Это тоже очень хорошо, — согласился капитан.

Сережа достал бутылку и рюмку и стал наливать.

С дивана послышался прерывающийся от озноба добродушно-насмешливый голос:

— Надо думать… когда ты что-нибудь д-делаешь… милый друг. Разве я… по… похож на маленькую девочку? Стакан!

Сережа вопросительно посмотрел на капитана.

— Наливай, наливай, — отозвался тот, — ничего, кроме пользы, не будет!

Стакан стучал о зубы Владимира и был выпит залпом.

Шофер одобрительно крякнул. Владимир знаком показал, чтобы налить еще.

Сережа не решался и медлил.

— Такому не повредит, — авторитетно заявил капитан.

Второй стакан последовал за первым и вызвал немалое восхищение шофера Леши.

Владимир выпростал из-под одеяла руку.

— Спасибо вам, товарищи.

И капитан, и шофер почему-то одинаково пожали эту руку обеими руками. Капитан огляделся. Им не хотелось уходить, хотелось еще что-то сделать.

— Идите, идите, товарищ капитан. Только, пожалуйста, не нужно доктора. Ведь я же сейчас засну.

Сережа пошел проводить их в переднюю.

И так же, как тогда шофер, капитан спросил Сережу:

— Отец твой?

— Нет, — ответил Сережа. И, поняв, почему они спрашивают, прибавил: — Но это все равно. Он у меня только один.

— Жалко хорошего человеку, — сказал шофер. И прибавил, крепко стукнув кулаком о притолоку двери: — Мерзавцы! Сколько горя понаделали!

XL

Доктор, вызванный капитаном, пришел утром, прописал лекарство и велел лежать в постели.

Однако днем Владимир почувствовал себя лучше, оделся и даже пообедал за столом.

Потом опять поднялась температура. Он взял книгу и лег на диван, прикрывшись шинелью. Через полчаса он положил книгу рядом с графином на высокий круглый столик около дивана.

— Дай-ка мне, милый друг… что там у тебя? Аспирин? Пирамидон?

Сережа хотел достать лекарство, но послышался звонок. Он вышел в переднюю.

— Владимир Николаевич дома?

Аня стремительно вошла в едва открывшуюся дверь, как будто опасалась, что ее не пустят.

Сережа растерялся.

— Да… он дома… Только он болен… И… я не знаю. Подождите здесь, пожалуйста, я скажу ему.

Но Аня бросилась вслед за ним и даже его опередила.

Владимир, увидев ее, покраснел и сказал, сердито блестя глазами:

— Спектакль отменяется за болезнью главного актера. Аня, у меня температура и голова не совсем в порядке. Я могу сказать что-нибудь лишнее, о чем нам обоим будет неприятно вспоминать. Уйдите, прошу вас.

— Тем более не уйду, если ты нездоров, — спокойно возразила девушка. — А если голова не в порядке, нужно ее лечить.

Она достала из сумочки платок, обшитый кружевами, пощупала воду в графине — холодна ли — и, намочив платок, положила на лоб Владимиру.

Он закрыл глаза и с минуту лежал молча.

Потом сорвал платок и шлепнул его на пол.

— Владимир Николаевич, вот пирамидон, — сказал Сережа.

— Не надо. — Он с усилием повернулся на бок, лицом к стене, и натянул шинель на голову.

Сережа постоял, растерянный, с таблеткой в руке, и вышел на цыпочках в маленькую проходную комнату. За ним, тоже на цыпочках, проскользнула Аня и тихонько прикрыла дверь.

— Когда он заболел? — спросила она. — Ведь вчера он сам пришел на сквер, правда?

— Уже потом, когда вы ушли, — ответил Сережа. — Было очень холодно, а мы вернулись только в темноте.

— Да ведь снег вчера шел! Зачем же вы так долго?

— Ему стало нехорошо, он не мог…

— Сергей! — послышался голос из-за двери.

— Я тут, Владимир Николаевич.

— Никаких сепаратных разговоров!.. Здесь сиди. Сережа сел за письменный стол и достал портфель с учебниками.

— Если я засну, ты никуда не уйдешь! Понятно?

— Понятно.

— И убедительно тебя прошу, милый друг, не болтай лишнего!

Он долго лежал, закрыв глаза, но дышал тяжело и неровно.

Аня два раза подходила к нему и щупала его лоб, сначала рукой, а потом даже губами.

При этом она вызывающе смотрела на Сережу.

Она пыталась задавать ему вопросы, но после первого же очень вежливого ответа поняла, что он скорее даст разрезать себя на мелкие кусочки, чем будет что-нибудь рассказывать теперь, когда ему велено не болтать лишнего.

Начинало темнеть. Сережа зажег лампу, включил электрический чайник и сказал, что сходит за хлебом.

Владимир отбросил шинель и встал.

— Потом сходишь, — он подошел к письменному столу. — Ну как, сделал уроки?

— Напрасно ты встаешь, — сказала Аня.

— Напрасно вы не уходите.

Сережа протянул ему градусник.

— Потом.

Он подошел к шкафу, взял стакан, налил себе воды из графина. Проходя мимо стула, на котором стоял чайник, неловко зацепил за шнур, чайник опрокинулся с шипением и паром.

Аня вскочила.

— Ты не обжегся? Володя, ну зачем ты ходишь, если ты так…

Он багрово покраснел.

— А я, Аня, теперь всегда так хожу. У меня иначе не получается. Я нарочно хожу, можете этим живописным зрелищем любоваться!

Он два раза еще прошел по комнате, натыкаясь на мебель, виновато посмотрел на Сережу, вытиравшего лужу.

— Прости, Сережка! — и лег на диван так, что пружины застонали.

После этого Аня и Владимир делали вид, что читают, а Сережа делал вид, что учит уроки.

Чайник захлопал крышкой, закипая вторично.

— Вот и прекрасно! Заваривай, и будем ужинать. Что-то есть хочется.

— Владимир Николаевич, ведь у нас хлеба нет.

— Сергей, ты можешь сегодня обойтись без ужина? Я могу.

Сережа кивнул головой, налил три стакана чая, поставил один на стул около дивана, другой на подоконник — Аня сидела в кресле у окна, а третий себе на письменный стол.

Потом достал три конфеты и положил каждому на блюдце. В дверь постучались.

Вошел вчерашний капитан.

— Ну, как здоровье? — приветливо спросил он. — Да вы, кажется, молодцом… Лекарство ваше подействовало.

Он заметил Аню у окна и поклонился.

— Анна Павловна Смирнова, — сказал Владимир.

— Тимашов Андрей Викторович, — еще раз поклонился капитан.

— Признаюсь, судя по тому, как вы вчера выглядели…

По лицу Ани он понял, что она не знает о вчерашнем и что вообще в комнате атмосфера какая-то напряженная.

— Очень вам благодарен, что вы зашли, — оживленно заговорил Владимир. — Сережа, чаю! И откупори баночку консервов.

Сережа ответил испуганным шепотом:

— Хлеба нет!

Тот поморщился:

— Нда-с! Это неудачно… — и вдруг прибавил совсем тихо: — Сергей! Пока он здесь сидит… летом!

Сережа выскользнул из комнаты.

Капитан просидел несколько минут, стараясь понять, что, собственно, здесь происходит. Его новый знакомый, так заинтересовавший его накануне, был несомненно рад его приходу.

Зато черненькая девушка у окна смотрела нетерпеливо и гневно.

Анин чай демонстративно остывал на подоконнике.

Капитан выпил свой чай, съел конфетку и встал.

Анины глаза благодарно блеснули.

— Что вы, что вы! — испуганно сказал Владимир. — Посидите еще. Сейчас придет мой завхоз, будем ужинать.

Капитан сел.

— Вы можете потом выйти вместе с Анной Павловной. Знаете, а то так темно на улицах… Если бы вы ее проводили… хотя бы до трамвая.

— С большим удовольствием! — галантно поклонился капитан.

— Благодарю вас, но я еще не сразу уйду, — холодно возразила Аня. — Мне нужно поговорить с Владимиром Николаевичем.

Капитан решительно взял свою фуражку и подошел к дивану.

Владимир тихо сказал:

— Товарищ капитан, у меня к вам большая просьба: не уходите!

Капитан снова положил фуражку на стол и только поежился под взглядом черных Аниных глаз.

Прибежал Сережа.

После ужина, от которого Аня отказалась, недоумевающий капитан ушел наконец.

Владимир сказал устало:

— Аня, уже поздно, придите в другой раз, когда я буду здоров. Ну, хорошо, поговорим, только не сегодня… Сегодня я не могу.

— Ничего, ничего, — спокойно ответила Аня, — ты полежи, отдохни, мы поговорим, когда Сережа ляжет спать.

— Сергей! Я прошу тебя как мужчина мужчину: ты можешь не ложиться сегодня?

— Могу, Владимир Николаевич.

Сережа сел за письменный стол и положил перед собою географическую карту.

Ночью Сережа спал очень мало и плохо. Он очень скоро почувствовал, что не ложиться — это одно, а не спать — совсем другое дело.

Голова была какая-то странная, мягкая, будто ватная. Время от времени Сереже казалось, что он вдруг проваливается куда-то. Он вздрагивал и снова старался как можно внимательнее смотреть на карту. И вдруг все начинало двоиться в его глазах.

На карте все приходило в движение. Полуостров Пелопоннес уплывал куда-то в Африку, сталкиваясь по дороге с Мальтой и Сицилией.

После нескольких безуспешных попыток привести в порядок свое географическое хозяйство Сережа опять провалился в темноту.


— Ну вот, — сказала Аня, — твой мужчина заснул, а мы можем поговорить.

Она присела на краешек дивана. Голос ее звучал очень нежно:

— А знаешь, если не хочешь, можно даже и не разговаривать. Володя, ведь все ясно! — Она провела рукой по его волосам: — Удивительно симпатичная у тебя эта завитушка. Когда я о тебе думала, я всегда первым делом ее вспоминала.

Владимир крикнул совсем отчаянным голосом:

— Аня! Пожалей меня хоть немного! Уйди!

— Уйди? Ах, опять уйди? Опять гонишь? — Аня говорила уже со слезами: — Никогда, никогда в жизни не думала, что ты сможешь со мной так грубо разговаривать! И письмо это… и вчера… и с капитаном этим противным!.. Платок мой бросил, как будто я тебе какую-нибудь гадость на голову положила! Я знаю! Ты все это нарочно делаешь, чтобы я обиделась и ушла! Так вот же, назло тебе, осел упрямый! Не обижаюсь! Никуда я от тебя не уйду!

Она обняла костыль, прислоненный к валику, и плакала, по-детски всхлипывая.

Владимир вскочил с дивана.

Что-то загрохотало, зазвенело и рассыпалось. Сережа уже окончательно проснулся, но не сразу понял, что произошло.

Поперек пола лежал высокий круглый столик, а рядом — разбитый графин, книжка в луже воды и тонкие осколки стакана.

Владимир сидел на диване, не на сиденье, а на валике, боком.

Аня сидела на полу, обхватив руками костыль.

Она быстро подняла голову, но не встала, а только отвернулась и начала обмахивать платком разгоряченное, мокрое лицо.

Владимир посмотрел на Сережу и смущенно потер завиток волос надо лбом.

— Придется тебе, милый друг, убрать все это… Как видишь, мы поговорили крупно… Недаром я этого разговора боялся!.. Не понимаю, что за удовольствие иметь мужем такую развалину! Разве что ругаться хорошо. Ну что ж, Аня, можешь начинать: «Смотри, что ты опять наделал, черт безрукий!»

А глаза у него были счастливые, совсем такие, как на фотографии в Дубровке, довоенные глаза.

Сережа понял, что счастливыми их сделала эта девушка, которая смеется и плачет, сидя на полу, и полюбил ее.

XLI

Владимир проболел почти до конца мая. Но он уже не лежал лицом к стене и не разглядывал ненавистный подушкин угол.

Наоборот, он с большим оживлением и даже с жадностью следил за всем происходящим в комнате.

Аня переехала накануне и теперь разбирала вещи и устраивалась. Она распахивала полные чемоданы и задвигала под кровать пустые, гладила и расправляла какие-то пестрые салфеточки, со звоном теснила стаканы на полке в шкафу, чтобы поместить ее чашки, влезала на подоконник и говорила:

— Дай-ка мне, Сережа, еще два гвоздика. Ненавижу эту черную бумагу. У меня занавески плотные.

Когда она слишком часто стала выходить в маленькую проходную комнату и что-то приколачивать там, Владимир окликнул ее:

— Анечка, ты очень занята?

Она подошла.

— Очень. Говори, в чем дело, и я пойду.

— Да дела-то никакого нет.

— Ну скажи, зачем ты меня звал?

Он улыбнулся.

— Да я сам не знаю, зачем.

Она засмеялась и взяла рюмку — накапать лекарство.

Он выпил и передернулся.

— Дай еще.

— Зачем тебе еще?

— Мне нравится смотреть, как ты капаешь.

Аня присела на диван.

— Ты меня от дела не отрывай. Я хочу поскорее устроить все хорошенько у Сережи. А то получается так, что я его из этой комнаты выселила. Я ему туда все самое лучшее хочу повесить: большой ковер вместо перегородки, над кроватью маленький коврик… зеркало.

— Зачем ему зеркало? Он дома не бреется.

— Как же: для красоты. У него там будет такая хорошая комната, маленькая, вроде каюты. Ты знаешь, Володя, что он сделал сегодня утром? Он почистил мои туфли и вымыл калоши. Даже неловко.

— Так это же замечательный парень! Вот ты его узнаешь получше…

— Но все-таки это неудобно… туфли! С какой стати? Володя, ведь этот диван еще со старой твоей квартиры? Хорошо, что хоть вещи сохранились. Очень мне этот диван нравится. Материя красивая, правда?

— Очень.

— Главное, интересно, что эти цветы какие-то неопределенные, понимаешь, цветы вообще! Посмотри, вот этот большой цветок, — она показала на среднюю подушку, — вот здесь, в углу… какой изящный. Правда? Смотреть приятно.

— Очень приятно! — ответил он с искренним одобрением.

Володя, ты что хочешь делать?

— Я хочу переставить подушки.

XLII

Аня была художницей. Она оформляла стенды для выставки. Во время болезни Владимира она брала работу на дом.

Она приносила большие рулоны каких-то плакатов, диаграмм и раскрашивала их яркими красками или сама делала эскизы. Два дня она разбиралась, на третий принялась за работу.

Она разложила на столе у окна все, что надо было раскрасить. Все эти листы были еще белые, бесцветные, неживые. Она расставила баночки с красками, в каждой торчала отдельная кисточка. Надела фартук, села поудобнее и, хватая тонкими пальцами одну кисть за другой, наносила легкими, быстрыми мазками краски.

Лицо Ани было сосредоточенно, она не делала ни одного лишнего движения.

И все оживало, зацветало, как будто шевелилось даже перед ней на плакате.

Сереже казалось, что она бежит, не вставая с места. Он не решался подойти, чтобы не помешать, и смотрел на нее из другого конца комнаты.

Потом на цыпочках прошел к письменному столу готовить уроки.

Аня, не обернувшись ни разу, торопливо неслась куда-то.

Владимир не отрываясь следил за каждым ее движением. Прошел час, два часа. Наконец он не выдержал, встал и подошел к ней, стараясь не перевернуть баночки с красками.

— До чего ж ты быстро! Просто замечательно!

Он наклонился, чтобы получше рассмотреть ее работу.

Аня сказала отрывисто:

— Не смотри под руку, отойди, мешаешь. Ляг немедленно!

Не поворачивая к нему головы, не меняя напряженного выражения лица и ни на секунду не замедляя темпа работы, она подняла кисточку и вывела у него на щеке зеленую яркую закорючку. Владимир засмеялся и вернулся на свое место, где и пролежал терпеливо до тех пор, пока Аня убрала работу, сняла фартук и подошла к нему — отмывать щеку.

Сережа, потрясенный, оставил свои учебники и вышел в маленькую комнату. Сел на кровать в своей «каюте» и долго «переживал» непочтительный поступок Ани.

С первого же дня, когда Сережа назвал ее Анной Павловной, она заявила, что к Анне Павловне не привыкла, просила называть Аней и даже хотела выпить с ним на брудершафт. Но называть на «ты» жену Владимира Николаевича Сережа был не в состоянии.

Самое слово «жена» было чем-то таким почтенным и солидным, но никакой солидности и почтенности не было в Ане.

Ей то и дело приходили в голову идеи, такие же неожиданные, как зеленая закорючка на щеке взрослого больного человека.

Как-то вечером она стояла у окна и вдруг воскликнула:

— Капитан этот противный! Кажется, к нам идет. Разыграем его, товарищи!

Она рванулась от окна.

— Володя, ляг! Сережа, сядь за стол!

Она набросила шинель на Владимира, сунула ему в руки книжку, положила учебник перед Сережей.

Поспешно вынула из шкафа три стакана и три блюдца.

— Чай! Чай! Неужели нет заваренного чая?

Она налила в стаканы холодную сырую воду. Заваренный чай нашелся, она подцветила все три стакана, достала три конфеты, воскликнула:

— Ура! Такие же! — и разложила их по блюдцам.

Раздался звонок, Сережа хотел идти, Аня сказала:

— Сиди, там откроют, — и поставила стаканы: на стуле около дивана, на письменный стол и на подоконник.

Сережа понял, для чего все это, только когда она сама с чопорным видом села кресло у окна, положив на колени раскрытую книжку.

Капитан вошел, обвел взглядом комнату, увидел Аню у окна, как-то весь содрогнулся и остановился, часто мигая глазами. Сон иль не сон? — было написано на его лице.

— Анна Павловна, — церемонно представил Владимир.

— Мы… зн-знакомы, — немножко заикаясь, поклонился капитан.

— Очень вам благодарен, что вы пришли. Сережа, дай чаю.

Сережа, чувствуя ужасающую неловкость в руках и ногах, налил гостю сырой воды, подкрашенной крепким чаем, и положил конфетку на блюдце.

Капитан сел и нервно попросил разрешения закурить. Но когда он затянулся как следует и осмотрелся, он увидел некоторые перемены в комнате. Да и выражение лиц было другое.

Он пощупал стакан и засмеялся.

Владимир сказал:

— Честное слово, это не я придумал!

— Понимаю, — капитан посмотрел на Аню, — это мне страшная месть за мою неделикатность.

На этот раз он не торопился никуда, просидел весь вечер и ушел очень довольный.

XLIII

В воскресенье, на второй день после своего переезда, в самом разгаре уборки Аня спросила:

— Что нам сделать сегодня на обед?

Владимир ответил с гордостью фокусника, показывающего какой-нибудь замысловатый трюк:

— Осторожно подними красненькую подушонку вон на том кресле.

Аня подняла подушонку, там было горячо, стояли две закрытые кастрюли, из них шел пар.

— Когда же он успел? — удивилась Аня. — Ведь я им с самого утра помыкаю, как он успел все сварить?

— Ага! Я же говорил тебе, что это замечательный парень. Я не знаю, как он это делает, но он успевает все.

Аня потратила много времени на переезд, ей пришлось усиленно работать всю неделю, чтобы наверстать упущенное.

Но в субботу она заявила решительно:

— Володя, поговори с Сережей. Так нельзя. Он и к экзаменам готовится, и все для нас делает, будто какой-нибудь восточный раб! Какая же я, в конце концов, жена, если я не знаю даже, где у вас стоит примус, и карточек ваших в глаза не видела!.. И пожалуйста, чтобы он не вздумал убирать теплые вещи. Завтра воскресенье, я сама все сделаю.

— Тяжелый случай! Хорошо, Анечка, я поговорю.

Вечером Сережа положил на стол пакет с нафталином и открыл гардероб.

— Сережа, чем это пахнет? Нафталин? Спрячь его пока. Пойди-ка сюда, синеглазый, мне с тобой нужно поговорить.

Он посмотрел на Сережу как-то нерешительно.

— Видишь ли, Сережка, женщины, они очень любят хозяйничать. Явление это историческое, даже доисторическое. Ты знаешь, конечно, как жили наши пещерные предки. Мужья ходили на охоту, а жены тем временем жарили на кострах бизонье мясо или каких-нибудь там улиток в горячей золе пекли… А если в меховой шкуре мужа заводилась моль, жена сейчас же выколачивала ее бамбуковой тросточкой и сыпала туда нафталину столько, сколько муж мог вытерпеть не чихая.

Сережа, вижу, я слишком издалека начал. Ты меня не понимаешь. Вернемся в двадцатый век. Вот, например, Аня. Она моя жена. А всякой жене хочется свою власть над мужем показать: самой пересолить его суп или собственноручно из мужа моль выколотить… Сережа, я тебя очень прошу, давай доставим ей это удовольствие. Не готовь ты ничего завтра, пускай она сама обед варит. А мы с тобой тем временем на экзамены поднажмем и будем хладнокровно критиковать ее кухню. Кроме того, имей в виду: жены ужасно любят за покупками ходить. Час, два в очереди готовы простоять… им это даже приятно, лишь бы самим выбрать. Пускай Аня завтра и в магазин съездит. Ладно?

Сережа сказал:

— Хорошо. Я не поеду.

Замечательно! Прячь теперь этот нафталин и достань геометрию. А потом, когда позанимаешься, я тебя попрошу в библиотеку сходить, книжку мне обменяй… какую-нибудь потолще выбери.


На другой день Аня с утра уехала в магазин.

Сережа прибрал комнаты и стоял у стола, перелистывая учебник.

— Так ты, Сережка, пожалуйста, сегодня ничего не стряпай и никакими домашними делами не занимайся. Пускай уж она сама. Хорошо?

Сережа ответил тихо:

— Владимир Николаевич, ведь вы мне уже об этом говорили. Когда вы меня о чем-нибудь просите, не нужно повторять несколько раз.

Владимир удивленно поднял брови.

— Действительно, я уже говорил об этом. Только, милый друг, как-то не очень… любезно это у тебя получилось!..

Сережа покраснел.

— Вы меня не поняли… Я не то хотел сказать. Я хотел сказать… если вы меня, например, попросите: «Сергей, прыгни из окошка головой вперед на мостовую!» — я уже прыгнул. Повторять не нужно.

— Ах так… Действительно, я тебя не понял. Только «головой вперед на мостовую» — это, пожалуй, уж чересчур любезно. Ну, что ж, не будем повторяться. Что это у тебя? Треугольники? Поднажмем на треугольники.

Они занимались с полчаса. Владимир отложил учебник.

— Стой, Сережка! Не могу я рядом с твоей грустной мордочкой думать о треугольниках! Меня убивает, что ты к моим словам отнесся с таким каким-то… трагическим поворотом! Куда ты вчера хотел мчаться с нафталином, когда я так грубо нарушил твой хозяйственный восторг?

— Я хотел уложить теплые вещи.

— Какие вещи? Сколько их?

— Ваш полушубок, мое пальто, шапки и валенки.

— Так. Бери мой полушубок, мои валенки и твою шапку и беги выколачивай. А твое пальто, мою шапку и твои валенки мы оставим для Ани. И вообще все хозяйственные предприятия будете делить пополам. Полное равенство. Вот как и в этом треугольнике, видишь: угол А равен углу С. А вот этот третий угол останется на мою долю: самый тупой, бездеятельный и никчемный. Бери нафталин, делай опять веселое лицо и действуй. А уж с Аней мы как-нибудь договоримся. Поставим ей на вид, чтобы она не очень нас к рукам прибирала. Ты думаешь, я ее боюсь? Боюсь-то, конечно, жена все-таки. Но уж не до такой степени, чтобы это могло нарушить твои интересы. Моль-то у нас есть как таковая?

— Пока что-то незаметно.

— Вот видишь. И моли-то никакой еще нет, а мы с тобой из нее уже целую трагедию сделали!

— Владимир Николаевич, а может быть, Аня…

— Беги, беги выколачивай, ответственность я беру на себя.

Аня вернулась довольная и гордо вынимала из сумки одну покупку за другой.

Владимир выражал, может быть, слишком шумное одобрение. Аня насторожилась.

— Что-то нафталином пахнет… — сказала она, оглядываясь. — У вас у обоих какой-то преступный вид.

— Анечка, ты колдунья! Ты под нами на три аршина видишь. Преступный вид потому, что мы нарушили приказ. Мы половину моли без тебя уже уничтожили. Анечка, не обижайся и не налагай взыскание. Давай делить все пополам — и моль, и другие хозяйственные радости. А то мы затоскуем без дела.

— Я не жадная. Берите вашу половину моли. Не тоскуйте.

— Вот спасибо-то! Слышишь, Сережка? Ага, смеешься! Обрадовался! Напрасно мы так боялись: колдунья оказалась совсем добрая.

XLIV

«Здравствуйте, милая Анечка!

Как вы живете? Как ваше здоровье? Итак, вы уже совсем моя настоящая тетушка, а не будущая! Уж извините, что я называю вас Анечкой, без тети.

Поздравляю вас с вашей женитьбой. Я очень рада и за вас, и за дядю Володю. И еще я рада тому, что Муся Назарова, которая вас все не одобряла в Свердловске, сказала неверно.

Вообще надо иметь в виду, что Муся Назарова — такая женщина, которых дядя Володя называет „злые тетки“. Так ей и надо. Так что вы не расстраивайтесь. Муся Назарова была у дяди Володи еще осенью и потом написала бабушке такую сплетню про Сережу, бабушка даже плакала. Уж про Сережу-то! Что он только учится, даже за хлебом сходить не может, дядя Володя сам ходит.

А дядя Володя мне потом написал, что он это нарочно, чтоб Сережа больше старался ликвидировать свои двойки.

Больше всего на свете ненавижу сплетни. Вы эту Мусю Назарову лучше и в дом не пускайте. А если пустите, уж во всяком случае не давайте ничего вкусного. Я на вас не сержусь, что вы мои письма в Свердловске не востребовали. Я теперь знаю, в чем была соль. Ведь вам тогда никаких курагинских писем, конечно, не требовалось. А я тоже Курагина.

У нас все вообще по-прежнему, кроме того, что я уже начала немножко помогать бабушке. Папа еще давно писал, что ребята в таких случаях (то есть в печальных) очень помогают. А я никому ни чуточки никогда. Но сейчас Лена и Митя так меня уважают и слушаются и считают меня такой большой и умной, что уж приходится быть уважаемой. А то перед ними неловко.

О бабушке ничего не пишу, она вам пишет самостоятельно. О дяде Володе и Сереже не спрашиваю, потому что тоже пишу им самостоятельно. Все-таки им поклон.

Очень хочется вас всех повидать. И папу тоже. Когда же, наконец, мы перестанем писать друг другу и будем опять все вместе? Когда оправдаются мои мечты? Вы предлагаете мне писать на брудершафт. Я согласна. Только брудершафт — слово немецкое, давайте буду писать без брудершафта, просто по-русски, „ты, Аня“ — начну со следующего письма.

А пока крепко-крепко вас целую.

Ваша настоящая племянница

Катя.

P.S. Вот какое длинное вышло письмо! Прямо какое-то полное собрание сочинений, а не письмо! Ну, уж вы, наверно, от дяди Володи знаете, какая я болтливая. Мне здесь скучно. Для меня письма — это все. Пишите!»

XLV

— Ну пойдем же, Аня!

— Нет, нет! Мне, право, некогда сегодня!

— Владимир Николаевич, уговорите хоть вы ее!

К Ане пришли подруги и уговаривали пойти с ними в театр. Они сидели на стульях, на столах и на подоконнике, брюнетки и блондинки, и одна даже с огненно-рыжими волосами. И одеты были по-разному: одни поскромнее, другие нарядные, пестренькие.

Но чем-то все-таки они были похожи друг на друга.

Вот они собрались здесь после длинного рабочего дня. Одни служат, другие учатся, пришли прямо с экзамена, из института. А теперь смеются и болтают, уйдут на весь вечер, лягут поздно, как будто и не устали совсем. Одна даже в военной форме. На нее смотрят с уважением. Через неделю она опять уедет «туда» и будет, курносенькая и загорелая, делать как умеет свое маленькое, незаметное дело.

Война еще не кончилась. Но все равно, они имеют право и отдохнуть, и посмеяться. Они имеют право среди всего тяжелого и грустного, что их окружает, найти свой маленький кусочек радости и счастья.

— Иди, Анечка, я очень тебя прошу!

Аня присела на диван рядом с Владимиром и сказала, понизив голос:

— Ты знаешь, Володя, что мне хочется?

И сейчас же девушки отвернулись от них и заговорили как можно громче.

— Мне хочется куда-нибудь с тобой вместе пойти…

— Тебе хочется, чтобы какие-нибудь… — он улыбнулся, — злые тетки и добрые дяди думали про тебя: «Бедняжка! Погубила свою молодость!»

Аня обеими руками стиснула его руку.

— Не посмеют!

Он опустил глаза.

— Ты, Анечка, меня не торопи… Дай мне привыкнуть немножко к тому, что мы… — Он сжал обе ее руки в своей. — А сейчас иди с ними, Аня. Ты серьезно меня огорчишь, если не пойдешь!

Одна из девушек, сидевшая на углу стола, за которым работал Сережа, спросила:

— Ну как, Сережа, подвигается дело?

Перед Сережей лежали в разобранном виде стенные часы. Он осторожно протирал тряпочкой зубчатые колеса.

— Ничего, подвигается, — сказал он. — Сейчас буду собирать. Они повисят у нас немножко, я проверю, а послезавтра вам принесу.

— Бить будут?

— Обязательно, — уверенно ответил Сережа.

— Смотрите, девочки, какой молодец! Ты кем будешь, Сережа, когда вырастешь? Инженером, должно быть?

Она посмотрела на Владимира.

Сережа вспыхнул:

— Да.

— Вы думаете, это из-за меня? — сказал Владимир. — Нет, просто у него врожденные технические способности. Ну скажите, какой мальчишка его возраста мог бы с такой смелостью распотрошить чужие часы?

Сережа засмеялся.

— А часы совсем не такая уж непрочная вещь. Вы знаете, когда я был еще в первом классе, мама мне подарила игрушку — в Москву ездила, привезла… То есть даже не игрушку, а настоящие часы, ходики, только в разобранном виде. Я их собирал и разбирал, как мне хотелось. А иногда бывало так: я все металлические части выну, а Любочка к пустым часам веревочку привяжет и мишек своих, как в коляске, по полу катает… Потом я опять все колесики на место ставил, и ходики опять шли. Очень прочные были.

Сережа замолчал. Аня подошла к нему, чмокнула в затылок и спросила:

— А ты, часовщик, пойдешь с нами?


В комнате стало совсем тихо. Сережа сел на подоконник у открытого окна. Минуту назад смех и громкие разговоры доносились из этого окна, должно быть, до самой площади.

Звали и Сережу, но он не пошел. Ему хотелось просто посидеть дома. Теперь он особенно ценил вечера, когда они оставались вдвоем. Экзамены были сданы, ученье кончилось. Времени оставалось много. Правда, сидеть без дела Сережа не умел, но иногда он чувствовал какую-то странную пустоту.

Несмотря на равенство углов в их домашнем треугольнике, Сережа иногда оказывался в положении стакана, отслужившего свою службу и оттесненного в глубину полки красивыми чашками Ани.

Он признавался в этом самому себе без горечи, но иногда ему бывало грустно.

Владимир читал газету, всю подряд, до конца. Даже — Сережа это видел — прочел репертуар театров.

— Энергичный народец, — сказал он, откладывая газету и беря книжку.

Сережа понимал его с полуслова: он говорил о девушках, Аниных подругах.

Через несколько минут он захлопнул книжку.

— Такого человека удавить — мало! — это относилось к автору книги.

Он подошел к карте Европы и, заглядывая в газету, проверил, правильно ли стоят флажки на французском побережье. Флажки стояли правильно — он сам воткнул их еще утром. Остановился около часов, которые Сережа повесил над диваном:

— А ведь идут!.. Молодец, Сергей. Тикают.

Открыл книжный шкаф и одну за другой вынимал книги, складывая их горкой на краю стола. Некоторые перелистывал. Опустошив полку, принялся за другую. Гора книг увеличивалась и принимала наклонное положение.

Он стал возвращать их на полку, одну за другой, не сразу удавалось втиснуть каждую на свое место.

Сереже, как всегда, захотелось помочь. Но он знал, как не одобряет Аня такой постоянной опеки, и уже стеснялся. «Странная все-таки эта Аня, — думал он. — Ведь любит же она Владимира Николаевича, а иногда кажется, что она совсем безжалостная…» Упали как-то у нее со стола и рассыпались кисточки. А он рядом сидел, наклонился и стал собирать. А она хоть бы шелохнулась помочь. Ведь знает же, что ему именно нагибаться трудно из-за ноги. А когда он все собрал, даже спасибо не сказала, только посмотрела на него, правда, хорошо посмотрела — ласково. Бывает, и сама попросит, нисколько не стесняясь:

— Володя, да ты бы сходил, ты бы сделал, отнес бы письмо на почту, да позвонил бы по телефону, да переменил бы мне воду в стаканчике.

Может быть, она и права. Может быть, и не нужно стоять, как нянька, у него над душой и напоминать ему каждую минуту, что он болен.

Когда он делает что-нибудь для нее, у него счастливые глаза, и улыбается совсем по-прежнему…

Ох, сейчас все будет на полу!..

Сережа подошел к Владимиру с таким видом, как будто его заинтересовали книги.

— Вы все это уже читали, — сказал он, тихонько выпрямляя гору книг, грозившую обвалом.

— То-то и оно. У меня от них, Сережка, туман какой-то в голове получается.

Ему хотелось о чем-то попросить.

Сережа ждал.

Они поставили все книги обратно в шкаф и закрыли его.

— Сергей, у тебя какая отметка была по черчению?

— Четверка.

— Маловато.

Владимир нерешительно выдвинул ящик стола.

— Ты не мог бы мне изобразить тушью вот эту историю?

Это была довольно сложная деталь какой-то машины.

У Сережи сжалось сердце, когда он подумал, сколько карандашей было сломано, сколько разорвано бумаги, как дрожали непослушные пальцы, проводившие зигзаги вместо прямых, и как бешено работала резинка.

Подчистки и поправки, впрочем, только ухудшали дело.

Сереже приходилось видеть, как Владимир писал письма: при первой же неудаче он, по его собственному выражению, «впадал в отчаяние» и уже не мог удержать нервную дрожь пальцев.

Сережа сказал:

— Я попробую, — и стал торопливо доставать чертежные принадлежности.

Пока он раскладывал все на столе, Владимир смотрел на свой чертеж и вдруг «впал в отчаяние».

— Не нужно, Сережка, не хлопочи. Такая гадость! Все равно ничего не выйдет.

Он скомкал чертеж и бросил его в открытое окно.

Рыхлый комок бумаги ударился о раму и рикошетом отлетел в угол за этажерку.

— Аня еще не скоро вернется. Я пойду погуляю.

И, как всегда, когда он был чем-нибудь расстроен, он стал особенно неловким: уронил фуражку, потом костыль.

Идя к двери, отшвырнул попавшуюся на дороге маленькую скамейку и ушиб ногу. Сделал гримасу и по крайней мере с минуту стоял, не двигаясь, посредине комнаты.

— Можно мне пойти с вами? — спросил Сережа.

— Не надо. Ты думаешь, я рассыплюсь где-нибудь по дороге?

— Вы куда пойдете?

— В сквер. Если опоздаю к ужину, приходи собирать то, что от меня останется.

Когда дверь за ним захлопнулась, Сережа побежал в переднюю и стал слушать: ему казалось, что Владимир Николаевич сейчас упадет с лестницы.

Потом он с тревогой смотрел в окно, как тот переходил улицу.

Но все обошлось благополучно.

Голос диктора раздался вдруг за Сережиной спиной. Сережа даже вздрогнул от неожиданности.

— «Приказ Верховного Главнокомандующего…»

— Как рано сегодня! Еще совсем светло.

— «Отличились войска…»

Услышав знакомую фамилию генерала, Сережа бросился на улицу догонять Владимира. Он увидел его на тротуаре, совсем недалеко.

Владимир спрашивал о чем-то прохожего, идущего со стороны площади, — по-видимому, о том, какой город взят.

Когда Сережа подбежал запыхавшись и сказал:

— Ваши! — Владимир ответил с радостным оживлением:

— Мои!

«Мои» — это был его полк, за победами которого он следил с особенным волнением.

— Это Алешка Бочаров старается!

Алешка Бочаров был капитан с черными усами, к которому Сережа пришел в Бельково рассказать о Владимире и который недавно стал командиром полка.

— И как раз письмо от него было вчера, — сказал Сережа.

— Да, пишут, черти, не забывают… Пишет: «Бывали дни, по пятьдесят километров проходили!» Ходят же люди по пятьдесят километров в день! Он и про тебя спрашивал. Да я тебе говорил, кажется.

— Вы ему еще не ответили?

— Нет.

— А на то письмо, которое он весной прислал?

— Нет еще.

— Я его хорошо помню. Усатый такой. Он вас очень любит.

— Я знаю.

— Он ведь и зимой вам писал несколько раз.

— Писал… Ну что ты, Сережка, все в одном и том же направлении? Прямо… продольный пильщик какой-то! Нет, и на те письма я ему тоже еще не ответил. Ни в одном сезоне не отвечал.

— Да я ничего не говорю… Я только думаю — может быть, он обидится?

— Не обидится. Он умный.

— Или подумает, что вы его писем не получаете?

— Не подумает. Ему Николай про меня пишет.

— А может быть… — Сережа замялся.

— Что может быть? Ну уж говори, Сережка, какая у тебя там новая… лесопильная идея появилась?

— Может быть, нам вместе ему написать? Ведь вы же говорите, что он про меня спрашивал. Вы что-нибудь придумайте, а я напишу…

— Что я могу придумать? Рассказать ему, как я со скамейкой воевал?

Первые ракеты с сухим треском поднялись над крышами домов. Ухнули и раскатились пушечные выстрелы. Салют всегда слушали молча.

Светлое вечернее небо и город, над которым взлетали неяркие пучки ракет, казались нарисованными нежными акварельными красками.

Отзвучал последний залп.

Долгая тишина. Ракеты не взлетали больше.

— Все… — сказал Владимир. — Неизвестно еще, Сережка, кто из них уцелел сегодня. Мало их уже осталось, моих стариков. Давай, действительно, напишем завтра Бочарову. Нехорошо я делаю. Ну, а теперь беги домой, хлопотун. Беги, беги. Одному, без няни, погулять хочется.

XLVI

Вернувшись домой, Сережа вспомнил про смятый чертеж, достал его из-за этажерки, разгладил, положил на стол.

«А что, если я все-таки попробую?»

Таких сложных чертежей в школе ему делать не приходилось. Сначала он не знал, как к нему подступиться.

К тому же здесь нужно было не просто копировать, а многое исправлять и о многом догадываться.

То, что Сережа сделал в первый вечер, он тоже порвал и скомкал.

Но на другой день, оставшись дома один, он снова сел за работу и, правда, урывками, но с большой настойчивостью трудился над чертежом всю неделю.

Как-то перед обедом он сидел за письменным столом и заканчивал свою работу.

Аня стремительно вошла в комнату и, увидев Сережино смущенное лицо, разумеется, сейчас же подошла к нему.

— Ты что делаешь?

Сережа колебался, имеет ли он право или нет рассказать Ане то, что он делает.

Но Аня без всяких колебаний взяла смятый лист со стола.

— Это он чертил? Почему такой смятый?

Пришлось рассказать все, как было.

Аня сказала:

— Ведь вот чудак! Почему он тебя просил, а не меня? Ведь знает же, что я лучше сделаю!

Сережин чертеж был почти готов, оставалось только подскрести и поправить кое-где.

По совести говоря, он и сам не ожидал, что выйдет так хорошо.

— Как по-вашему, Аня, можно ему показать это?

— Можно-то можно… Что ж, покажи… Ты уже кончил, Сережа? Знаешь что? Пусти меня сюда. Я тоже попробую.

Сережа отошел к окну и стал подскабливать и наводить последнюю красоту. Аня села за письменный стол, взяла карандаш и линейку и стала набрасывать на бумагу главные линии. Сережа, поглядывая от окна на ее работу, просто поражался, с какой сказочной быстротой и как выпукло и резко выступал на бумаге этот кусочек какой-то сложной машины.

Карандашный набросок был закончен в какие-нибудь десять минут.

Аня взяла баночку с тушью и придвинула готовальню.

— Я же отлично вижу, что с ним что-то происходит! — говорила она. — Ему скучно. Не может взрослый человек, если он уж не совсем безумно болен, жить без главной своей, любимой работы! А если он сейчас страдает, так сам виноват: всему причиной его скверный характер!

— Аня, у него хороший характер, — возразил Сережа, подскабливая на чертеже слишком жирную линию.

— Нет, скверный. Ты его еще не знаешь! А я знаю.

— Аня, я с вами не согласен, — вежливо ответил Сережа.

— Я тебе, может быть, когда-нибудь покажу письмо, которое он мне написал из госпиталя. Вот тогда увидишь, какой у него хороший характер!

— Нет, пожалуйста, не показывайте.

— Почему это не показывать? Письмо мое, что хочу, то и делаю. Да еще такое официальное: на машинке напечатано!

— Все равно, Аня, я читать не стану.

— Ах, какой же ты деликатный! Ты его своей деликатностью избаловал. То, что ты делаешь, Сережа, это даже непедагогично. Он у тебя на глазах любую глупость может сделать, а ты…

— Аня, вы, пожалуйста, при мне так о нем не говорите.

— То есть что не говорить? Что он глупости делает? А это, по-твоему, умно? — Она подняла смятый чертеж. — Ну, посмотри, как он начал: какое это хорошенькое колесико! А дальше? А дальше он вспомнил, что не может работать левой рукой. И посмотри, как все сразу затряслось и разъехалось!

— Аня, вы же знаете: это контузия.

— Никакая не контузия! Просто скверный характер: у него дрожат пальцы, когда он психовать начинает. Почему он не может работать спокойно? Конечно, глупый.

Сережа собрал свои инструменты, сказал:

— Аня, вы меня извините, я лучше пойду в ту комнату, — и перешел к своему маленькому столу.

Но он ничего еще не успел толком подчистить — Аня уже стояла за его спиной.

— Возвращайся, — сказала она. — Я не буду больше говорить, что он глупый. А то так скучно: ты здесь, я там.

Сережа вернулся на прежнее место к окну.

Рейсфедер, циркуль и линейка двигались, как живые, в ловких пальчиках Ани.

Никаких поправок, никаких подскабливаний. Она уже растушевывала что-то и, по-видимому, тоже наводила последнюю красоту.

— Мне даже нравится, что ты его так защищаешь, — говорила она. — Но скажи мне, Сережа, одно: если он делает что-то нужное, почему он показывает только тебе и никого не просит ему помочь? А если это не нужно, зачем так над этим страдать и комкать и в окно выбрасывать? Разве это умно? Вот это и называется «пси-хо-вание»!

Сережа взглянул на часы.

— Аня, он скоро вернется. Я думаю, нам нужно кончать.

— Почему кончать?

— Ему будет неприятно. Он просил меня готовальню и все остальное куда-нибудь подальше от него спрятать, чтобы на глаза ему не попадались.

— А ты так и слушаешься? Эх ты! Я бы готовальню, наоборот, на самом видном месте оставляла. Один раз не вышло — выйдет в другой. Пускай старается. Покажи, что там у тебя, давай сравним.

Аня положила оба чертежа рядом на стол, а третий, смятый, держала в руках.

— Странно, — сказала она, — мой на твой совсем не похож. Нельзя даже сказать, что мы одно и то же старались сделать. Но мой все-таки лучше.

— Вот эта нарезка винта, — нерешительно сказал Сережа, — куда она у вас уходит?

— Как куда уходит? Сходит на нет!

— Получается, Аня, как-то непонятно.

— Это у него непонятно, а не у меня. Именно в этом месте самое бешенство и началось: видишь, даже бумага тоньше стала.

— А это у вас что?

— Это тень.

— Аня, по-моему, тень на чертежах не делают.

— Можно, конечно, не делать, но с тенью более выпукло. Вот посмотри в этом журнале: какая-то металлическая штуковина, а рядом с ней тень.

— Так это же фотография, а не чертеж!

— Ну уж не знаю. В конце концов, это неважно. Тень можно уничтожить, если она не нужна.

Сережа подбежал к окну.

— Аня, он идет.

Аня стала собирать инструменты.

— Ладно, уж так и быть, спрячь это все. Мы знаешь как сделаем: сейчас пообедаем, потом пускай он полежит, отдохнет, а тогда уж мы ему покажем и поговорим.

Эта заботливость примирила Сережу с Аней. Он быстро убрал все со стола и поставил греть чайник. Аня доставала посуду из шкафа.

XLVII

После обеда, когда Аня решила, что отдыхать достаточно, она сделала знак Сереже.

Он подошел к Владимиру, даже немного задыхаясь от волнения.

— Вот, посмотрите, — начал он, — я попробовал…

По тому, как Владимир улыбался и морщился, разглядывая чертеж, Сережа видел, как он растроган.

— Сережка, ты ангел! — сказал он наконец.

Сережа слишком хорошо знал его лицо.

— Это не годится? — спросил он огорченно.

— Милый друг, для ангелов не обязательно…

— Володя, посмотри, я тоже попробовала, — Аня положила чертеж к нему на колени.

— Спасибо, Анечка, я очень тронут. Очень красиво, можно далее сказать, художественно у тебя получилось!

Он хотел поцеловать ее руку, но Аня не дала, а схватила свой чертеж и поспешно его разорвала, сначала пополам, а потом на четыре части. Сережа медленно разрывал свой.

— Зачем же вы рвете? — спросил Владимир. — До чего же вы обидчивые! Тогда по всей справедливости нужно четвертовать этого главного виновника, чтобы он больше не смущал людей. Держи, Сережка, за этот край! Такие отношения? Свое рвешь, а мне помочь не хочешь? Держи крепче, тебе говорю!

Когда все три чертежа были как следует разорваны, Аня прошлась по комнате, как бы разводя пары для воинственного разговора.

— В конце концов, — начала она, — кроме меня и Сережи, есть очень много чертежников, которые разберутся во всем этом гораздо лучше нас и сделают тебе все, что нужно.

— Ты думаешь, я могу показать эту мазню постороннему человеку?

— А почему не показать? Только ложное самолюбие. И не было бы это такой мазней, если бы у тебя больше было терпения. Ведь я знаю, как ты это проделываешь: сядешь за стол, когда дома никого нет, будто воровать собрался. А не выходит сразу — наломаешь карандашей, нарвешь бумаги — ведь пепел-то в печке летом я вижу… И все потому, что ты избалованный. Ты привык, что у тебя прежде сразу все хорошо получалось, и не хочешь добиваться. У тебя с твоей работой то же самое, что тогда с письмом: решил, что ты несчастный, и написал мне письмо…

— Аня, пожалуйста!..

— Что «Аня»?

— Давай поговорим о погоде или еще о чем-нибудь интересном.

— А мне о погоде неинтересно. Почему ты не пойдешь на завод, на котором ты до войны работал, и не узнаешь, что им теперь нужно?

— Я прекрасно знаю, что им нужно. А не иду туда… Анечка, ведь я даже в волейбол теперь не играю — и все по той же причине.

— Ведь не физическая же была работа, а головой.

— Вот именно, что моя работа была, кроме головы, руками.

— Я читала про одного художника, у которого совсем рук не было, так он ногой рисовать научился! Вот это был настоящий человек!

— Что ж делать, милый друг, люди бывают разные.

Аня сказала очень резко:

— «Милый друг», давай поговорим откровенно. Тебе неприятно встречаться с людьми, которые тебя знали прежде, когда ты был здоровым. Тебе хочется закрыться от них газетой, как ты от меня закрывался. Почему, когда к тебе приходит Тимашов или ребята из райкома, ты с ними охотно разговариваешь, и помогаешь им, и советы даешь?.. А помнишь, на улице мы с тобой встретили этого курносого лейтенанта? Как он к тебе кинулся! А ты увидел его гораздо раньше, чем он тебя, и хотел пройти мимо. Почему? Потому что бедный парень, несомненно, прежде перед тобой преклонялся! Я еще удивляюсь, как ты с Сережей живешь, скоро уже год будет, — и никуда от него не сбежал и не пытался его как-нибудь изгнать отсюда. Что это вы переглянулись? Была такая попытка сделана? И на завод ты не идешь просто потому, что там тебя знали, когда ты был таким… победительным, и не хочешь, чтобы кто-нибудь увидел, как тебе сейчас тяжело и трудно. Так или не так?

Владимир тоскливо сказал:

— До чего же, Анечка, погода хороша и пропадает зря: никто-никто о ней не хочет разговаривать!

— Ты мне про погоду не отнекивайся! Ты мне скажи: так или не так?

— Так. Зачем же я буду отнекиваться, когда ты подо мной на три аршина видишь? И не терзай меня больше, ведь я уже во всем сознался.

— Это полдела, что ты сознался. Пойдешь к ним или нет?

— Анечка, я не знаю.

— Не знаю значит не пойду.

— А это два совсем разных глагола. Спроси хоть Сережку, мы с ним эту грамматику…

— Не пойдешь! Уверена, что не пойдешь! И очень даже стыдно! Изобрел что-то, а никому не показываешь. Ненавижу, когда люди капризничают!

— Анечка, ведь ты же сама меня на себе женила. Если я капризный, что ж делать! Был один упрямец в старинном анекдоте: он купил себе на базаре кусок мыла, думая, что покупает нечто съедобное. Бедняге пришлось съесть весь кусок, приговаривая: «Видели очи, что покупали, хоть повылазьте, а ешьте!».

Аня подошла к нему с угрожающим видом:

— Знаешь, Володька, мне тебя иногда просто отколотить хочется!

— Бей, если не жалко. Сергей, ты меня будешь защищать, если Анечка станет драться?

Аня распахнула окно и высунулась на улицу.

— Какая сегодня погода… теплая!

Владимир тоже подошел к окну и радостно сказал:

— Замечательная погода! Просто… изумительная!

XLVIII

На другой день Аня вошла со своими папками и спросила Сережу:

— А Володя где?

— Он ушел в библиотеку.

— Сам пошел? Как же это ты допустил и не побежал сломя голову?

Сережа не понял насмешки и ответил с искренним огорчением:

— Он сказал, что мне подсовывают неинтересные книжки.

— Ну еще бы! Никаких интересных не хватит, раз человек с утра до вечера только и делает, что читает!.. Он давно ушел?

— Нет, только что.

Аня была в каком-то странном возбуждении. Она походила по комнате, воинственно раздувая ноздри, потом с решительным видом остановилась у письменного стола.

Один за другим она выдвигала ящики и бегло осматривала их содержимое. Наконец наткнулась на запертый и сказала:

— Здесь.

У Сережи замерло сердце.

— Ты не знаешь, куда он ключи кладет?

— Я не хочу, чтобы он был… несчастным!

Ключ нашелся необычайно быстро. Он беззащитно лежал в соседнем, незапертом ящике.

Когда он щелкнул в замке, Сережа подбежал к столу.

— Аня, так нельзя…

— Отойди, пожалуйста, восточный раб! Подчиняйся своему султану. А я сама султанша! Разве я не хозяйка в этой комнате? Это стол моего мужа. Не вмешивайся в наши семейные дела!

Аня говорила, подогревая себя, решительно и резко.

Сережа знал, что сила и власть на ее стороне.

Уж какая там султанша! Султанши покорные. А эта делает все, что захочет.

Стиснув руки, Сережа смотрел на святотатство. Аня выдвинула ящик. Рукавица первая бросилась ей в глаза.

Она улыбнулась, взяла ее, поискала другую и, не найдя, вздохнула.

Потом дотронулась до темного пятна на серой замше и вздохнула опять. Осторожно и ласково положила рукавицу на прежнее место и взяла толстую папку.

Сережа сказал умоляющим голосом:

— Аня, пожалуйста, ну пожалуйста, не смотрите! Аня, как вы нехорошо делаете!

— По-твоему, он будет капризничать, а мы должны его слушаться?

Сережа замолчал, увидев, что его слова только подталкивают Аню к более энергичным действиям.

Она рассматривала чертежи. Их было так много, что она даже растерялась. И вдруг начала плакать.

— Какой он глупый… Фу, до чего же он упрямый и глупый! Сережа, ты видел когда-нибудь, как он работает?

— Один раз видел.

— Когда же он это все успел? Значит, он ночью сидит? Или когда нас не бывает дома? А когда мы дома, он делает вид, что ничего не делает!

Слезы часто капали на ее колени. Она отстранила папку, чтобы не намочить, и достала платок.

Торопливо отобрала два чертежа из тех, которые лежали сверху, но не самые первые, и положила все на место. Взяла еще раз рукавицу, даже на руку ее надела и подвигала пальцами. Потом устроила все внутри ящика по возможности так, как было раньше, и заперла.

— Аня, неужели вы возьмете это? Аня, как нехорошо!

— А это хорошо быть… таким… глупым!.. — Она всхлипнула. — Тебе… хочется, чтобы он все… на диване лежал… и книжки… неинтересные читал!

Она окончательно вытерла глаза, спрятала чертежи в своих личных вещах и сказала Сереже:

— Ты только ему ничего не рассказывай.

Сережа ответил совсем убитым голосом:

— Рассказывать я не буду…

XLIX

В воскресенье вечером пришли гости: высокий седой старик — главный инженер завода, на котором прежде работал Владимир, и незнакомый молодой человек.

Владимир, узнав инженера, вопросительно и тревожно взглянул на Аню. Но она вставала навстречу гостям с вежливым любопытством, и по ее лицу было совершенно ясно, что она видит этих людей первый раз в жизни.

Инженер хотел пожать руку Владимиру, но, пока шел к нему через комнату, вдруг передумал и обнял его.

Конечно, они никогда не обнимались прежде, поэтому смутились оба.

Инженер с поспешностью стал рассказывать, как он случайно от знакомых узнал, что Владимир в Москве и что он был так тяжело болен.

— Мы как-то совсем потеряли вас из виду… Я сам уезжал… Вы ведь знаете, наш завод эвакуировался в сорок первом году, но часть оборудования осталась и работа шла. А теперь у нас два завода: один в Москве, а другой за Уралом. Я только недавно приехал. Многие ваши товарищи тоже вернулись и очень обрадовались, узнав, что вы здесь. Ну, а как теперь? Поправляетесь? Не собираетесь хоть немножко поработать по прежней специальности? Знаете, так нужны люди… Нам, например, необходим консультант… Заглянули бы к нам на завод, посмотрели бы на своих деток… Я говорю про ваши станки. Наверное, у вас есть какие-нибудь новые идеи?.. Не может быть, чтобы вы не надумали чего-нибудь, раз вы лежали так долго.

Владимир ответил смущенно:

— Думать-то я, конечно, думал, — времени было достаточно. Может быть, что-нибудь интересное и полезное и получилось бы… Только вы ведь понимаете, как мне трудно сейчас из головы на бумагу выкладывать.

— А вы пробовали? — быстро спросил инженер.

— Пробовал, потому и говорю. Такая получается гадость, сам потом не разбираюсь, что к чему относится. Ведь и эта рука не всегда меня слушается.

— А вы бы показали нам ваши наброски. Мы бы вам могли помочь. Вот наш молодой товарищ, он тоже инженер и великолепный чертежник. Он с удовольствием поработал бы с вами.

При слове «чертежник» Владимир опять недоверчиво посмотрел на Аню. Но никакого коварства не было на ее лице. Она ответила ему веселым и радостным взглядом, как бы говоря: «Вот видишь, как все хорошо получилось! Какое счастливое совпадение!»

Он был взволнован и хотел это скрыть, но скрыть уже не удавалось.

— Хорошо, — сказал он, помолчав. — Я вам покажу. Только, право же, совестно показывать. Курица лапой лучше бы все изобразила.

Он сел у письменного стола и стал отпирать ящик.

Аня, раздвинув два пальца, показала инженеру, какой толщины папка.

Сережа сидел ближе всех к письменному столу.

Владимир раскрыл папку и стал перебирать бумаги. И вдруг что-то произошло: лицо его медленно залилось краской.

Он вынул и положил отдельно два чертежа и смотрел на них, как бы не веря собственным глазам. Потом нагнулся к ящику. Да, там тоже что-то было не совсем так.

Сережа понял: Аня вернула похищенное, но, увы, не разбираясь в технических деталях, она положила оба чертежа вверх ногами.

Технических знаний у Ани не было. Но у нее были зоркие глаза, и она даже из другого конца комнаты увидела, что ее преступление открыто.

Бедная маленькая самоуверенная султанша! Ее лицо стало таким испуганным и виноватым.

Впрочем, Владимир не взглянул на нее ни разу. Он нагнул голову и сделал вид, что ищет что-то в самом нижнем (пустом!) ящике.

Гости переглянулись.

Молчание становилось слишком долгим.

Аня поставила на стол вазочку с конфетами и бутерброды, но заварить чай забыла. Сережа пришел ей на помощь.

Чай уже давно заварился.

Гости, делая вид, что ничего не замечают, стали говорить о чем-то совсем постороннем. Наконец Владимир медленно задвинул все ящики и, подойдя к инженеру, положил перед ним папку.

— Вот, — сказал он. — Это, так сказать, общий вид, а это детали.

Два листа он положил отдельно, сбоку, — они немножко дрожали в его руке.

— А эти два вы уже видели.

Он отошел и сел на валик дивана, упорно не желая смотреть на Аню.

Инженер с явным интересом стал перелистывать чертежи. Но он видел пылающее лицо Владимира и Анино — виноватое.

— Знаете что, — сказал он деликатно, — это все очень интересно, и напрасно вы думаете, что никто здесь не разберется. Но это требует пояснений. Сейчас уже поздно. Любезная хозяйка хочет напоить нас чаем, и мы уйдем. А завтра я пришлю за вами машину, вы приедете, и мы поговорим в деловой обстановке. В партком зайдете. Вас жаждет видеть наш секретарь Батурин, — вы его помните? Он обязательно хочет, чтобы вы были опять в нашей парторганизации. И вообще мы вас нашли и теперь из вас все соки выжмем! Вы разрешите мне взять с собой эту папку?

— Пожалуйста… Но только вам. Вы никому не покажете?

— Ну конечно же.

Сначала Владимир сказал, что чаю не хочет, но потом даже сел к столу и, правда, не пил, но зато старательно разглядывал и вертел свою чашку. Сережа не знал, кого ему жалеть больше: Владимира Николаевича или Аню.

Конечно, Аня сделала нехорошо. Но ведь она старалась, — по-своему, правда, по-нахальному, — но все-таки чтобы было лучше.

Да и получилось бы все не так уж плохо, если бы он ничего не заметил.

Как он обрадовался, когда пришел инженер! Ему было приятно, что о нем помнят, что он может еще быть полезным и нужным.

И вдруг оказывается, что было совсем не так.

Оказывается, что прибежала жена к прежним сослуживцам своего мужа, может быть, поплакала перед ними, рассказала, какой у нее муж несчастный калека, как ему скучно без работы, просила ему помочь, доставить ему удовольствие.

Сереже страшно было подумать о том, что произойдет здесь, когда уйдут гости.

Но вот гости ушли.

Владимир все так же сидел за столом и вертел свою чашку.

Аня тихонько позвякивала посудой, даже пыталась спрашивать кротким голосом:

— Может быть, тебе налить погорячее? Может быть, бутербродов еще сделать? Ведь ты же ничего не ел.

Он отрицательно покачал головой.

Тогда Аня подсела к нему, положила руку на его локоть и скромненько спросила:

— Володя, ты на меня не сердишься?

Чудачка, разве можно спрашивать так! «Не сердишься?» Ну спросила бы: «Ты на меня очень рассердился?» или сказала бы: «Не сердись на меня, пожалуйста!..»

Владимир наклонил голову и поцеловал ее пальчики.

— Я, Анечка, на тебя сердиться не умею. Попробовал — и ничего у меня не получается. Свирепости не хватило. А если я еще раз буду капризничать, можешь бить прямо без предупреждения. А ты, Сережка, отходи куда-нибудь подальше в сторонку и не вмешивайся.

L

В эту ночь Сережа долго не мог заснуть.

В соседней комнате горел свет; узкая полоска видна была под дверью.

Свет был неяркий: значит, горела лампа на письменном столе.

Раза два или три Сережа слышал, как спрашивала Аня:

— Ты намерен сегодня ложиться или нет?

Владимир Николаевич отвечал послушным голосом:

— Сейчас, сейчас, Анечка. Одну минуту.

Через полчаса опять:

— Володя, я вывинчиваю лампочку!

— Аня, пять минут только! По часам! Я уже кончаю.

И вывинтит, если захочет. Знает теперь, что ей все позволено. Сереже было и приятно, и грустно. Он знал, что Владимир Николаевич никогда уже не будет «несчастным», как говорила Аня. У него есть Аня, у него теперь есть дело, он никогда не будет скучать. Он знает, что он нужен. Как приятно быть нужным! Грустно Сереже было за самого себя. Владимиру Николаевичу нужна Аня, решительная и беззастенчивая, которая заставляет его работать, а если он будет работать слишком много, преспокойно вывинтит лампочку на его столе. Аня, которая бесцеремонно вскрывает заветные ящики, называет его Володькой и даже побить грозилась, в шутку конечно, но разве повернулся бы у Сережи язык пошутить так?

А Сереже Владимир Николаевич сказал: отойти в сторонку и не вмешиваться. Куда-нибудь подальше в сторонку.

И Аня говорила:

— Не вмешивайся в наши семейные дела.

Сережа не нужен. Он даже мешает им — это ясно.

«Семейные дела». Странная вещь — эти семейные дела.

Аня — жена Владимира Николаевича, поэтому ей все позволено. Что бы она ни сделала, все будет хорошо. Попробовал бы кто-нибудь другой, ну хоть эта рыженькая девушка, Анина подруга, которая заходила вчера, — попробовала бы она самовольно ворваться в письменный стол!

Сережа даже зажмурился от удовольствия при мысли о том, как прекрасно сумел бы расправиться Владимир Николаевич с рыженькой девушкой.

А на Аню «не умеет сердиться». И так почти всегда бывает в семейной жизни: одни командуют и делают что хотят, а другие не умеют сердиться. Иногда это бывает муж, иногда жена.

Взять хотя бы Нюркину мать, жену Ивана Кузьмича. Уж на что злющая баба: все соседи ее побаивались. А ее лохматый дед что ни сделает — все хорошо. Другому бы давно глаза выцарапала.

Иногда, впрочем, бывает и так: и муж и жена — оба хотят командовать, и оба умеют сердиться. Немало таких примеров Сережа видел в Дубровке.

Ну, тогда уж лучше и не жить вместе. Сплошной крик и ссоры. А хуже нет, когда люди ссорятся, с криком или без крика.

Без крика, пожалуй, не так противно, но еще страшнее.

Как тяжело стало сегодня, когда можно было подумать, что Владимир Николаевич и Аня поссорятся…

«Интересно знать, — думал Сережа, — когда я женюсь, кто будет командовать: я или моя жена?»

Сережа знал себя и умел смотреть правде в глаза:

«Командовать буду не я».

Он постарался представить себе своего будущего командира. В Москве знакомых девочек у него не было, пришлось вспоминать тех, которые были в Дубровке.

Нюрка? Ну уж нет! Пускай эта лохматая суета командует кем-нибудь другим.

Катя? В мысли, что им будет командовать Катя, не было ничего неприятного.

Трусиха она, конечно. Но ведь иметь трусиху жену совсем не так ужасно, как иметь трусливого мужа. По крайней мере трусихин муж будет чувствовать себя сильным и нужным, даже необходимым для защиты такого слабого существа.

«Трусиха не трусиха, а уж меня бояться не будет! — Сережа вздохнул. — Меня ни одна жена не побоится». Но почему он думал только о больших девочках?

Нюрка ему ровесница. Катя на год моложе. Разница между мужем и женой может быть гораздо больше: что, если Сережей будет командовать какой-нибудь пупс, который сейчас даже ходить и говорить как следует не умеет? Эта мысль так Сережу развеселила и утешила, что он как-то незаметно заснул.

LI

— Ты неправильно воспитываешь Сережу.

— Ты ошибаешься, Аня, не я воспитываю Сережу, а Сережа воспитывает меня. Если бы не Сережка, может быть, я давно бы алкоголиком сделался или еще большую какую-нибудь глупость устроил.

Они ужинали вдвоем. Сережа пошел с товарищами в театр и должен был вернуться поздно.

— Какую глупость? — спросила Аня.

— Ну, мало ли какую!

— Я очень люблю и уважаю твоего Сережку, — сказала Аня, — но все-таки не согласна, что он хороший воспитатель. Неправильно он тебя воспитывает: избаловал до тошноты. Я не понимаю просто, как тебе не совестно: у него совсем своей жизни нет, целый день для тебя хлопочет.

— Не беспокойся, Анечка: есть и будет у него своя жизнь, и хорошая жизнь. Ты послушай, что про него в школе говорят! Кроме того, еще неизвестно, нужна ли человеку своя жизнь, если ему хлопотать не для кого. Некоторым при такой комбинации своя жизнь без надобности. Видишь ли, Аня, мне самому вначале было совестно, и не только совестно, но даже непереносимо, как он со мной нянчился… Вот тогда-то я и хотел его «изгнать отсюда» в какой-нибудь детский дом. А потом я понял, что все то, что он для меня делает, ему самому, может быть, даже нужнее, чем мне. И тогда я вовсе «утратил совесть» и перестал стесняться. А теперь я очень хорошо вижу, что если я без него жить не могу, то и он без меня жить не может… Ты, Анечка, не ревнуешь?

Аня засмеялась.

— Нисколько! Я же говорю: я его сама очень полюбила, сначала за тебя, потом за него самого.

— Вот видишь, какая ты свирепая женщина; говоришь нисколько, а опять меня Сережкой попрекаешь и ко мне придираешься. И опять мы с тобой из-за Сережки целый вечер проссорились, второй раз на этой неделе.

Он замолчал, прислушиваясь.

Подошел к двери, раскрыл ее и заглянул в маленькую комнату.

— Ты что? — спросила Аня.

— Мне показалось, что кто-то ходит.

— Нет никого, ему еще рано.

— Но я определенно слышал шаги. Аня, пожалуйста, посмотри в кухне. Я боюсь в темноте по коридору… уж очень шумно получается, всех соседей перебужу.

Аня вышла и сейчас же вернулась.

— В кухне темно, никого там нет, а дверь на цепочку закрыта. Он не мог войти без звонка. Мы бы слышали.

— Значит, мне показалось.

Около двенадцати Аня легла, Владимир сказал, что подождет Сережу и откроет ему.

Он сам прошел в переднюю и, не зажигая свет, пощупал дверь, цепочка висела, никто не мог войти без звонка.

Сел и взял книжку, но читать не мог, им овладело какое-то непонятное беспокойство.

Вот уже половина первого, а Сережи нет.

Прошло еще десять минут. Владимир опять пошел в переднюю. Он решил позвонить в театр, спросить, в котором часу окончился спектакль.

Проходя через маленькую комнату, он заглянул за ковер. Сережа спал. Свет от лампы узким пучком заходил в комнату, ясно была видна темная полова на белой подушке. Это было так неожиданно после всех тревожных мыслей, что Владимир как-то даже растерялся, присел на Сережин столик и смотрел, недоумевая, на темную голову.

Как это могло случиться? Почему он не слышал звонка? Почему Сережа не зашел, а прямо лег спать, да еще так тихо, что в соседней комнате ничего не было слышно?

Владимир с трудом удержался от того, чтобы не разбудить Сережу и не расспросить его обо всем.

Он наклонился над подушкой. Сережино лицо было очень грустным, губы печально сжаты. Странно было, что мальчик вернулся таким после этой веселой пьесы. Владимир поправил спустившееся с кровати одеяло и долго сидел на столике. Так долго, что ранний летний рассвет стал проглядывать в щели занавески.

«Что же это я делаю!» — подумал он и, стараясь не шуметь, пошел в свою комнату.

LII

Проснулся он поздно.

Аня уже сидела у окна, окруженная своими кисточками и баночками с краской.

— Сережка дома? — спросил Владимир, заглядывая в маленькую комнату.

— Нет, — он встал рано — я еще спала — и ушел куда-то.

Чайник стоял на обычном месте под подушкой, но рядом были еще две кастрюли — с супом и с кашей, приготовленные, по-видимому, для обеда.

— Что это значит? Настряпал на весь день и ушел.

Владимир выпил чаю, прочел газету, посмотрел, как работает Аня.

— Как ты думаешь, куда он мог уйти?

— Право, не знаю, может быть, на рынок или в магазин.

Владимир сел за письменный стол. Время шло. Сережа не возвращался.

— Подождем Сережу или будем обедать? — спросила Аня.

— Давай подождем.

Он пошел в маленькую комнату. Ему вспомнилось грустное Сережино лицо. Что-то лежало на столике, на том самом месте, где он сидел ночью. Листок клетчатой бумаги, вырванный из тетрадки. Сережа иногда оставлял записки, но обычно клал их на письменный стол в большой комнате. Владимир нагнулся над столиком и прочел несколько строк, написанных круглым, совсем еще детским почерком Сережи: «Я вас люблю, спасибо вам за все. Прощайте».

— Аня, пойди сюда!

Аня испуганно подбежала к нему.

— Что? Что случилось? Володя! Да что с тобой?

У него дрожало и кривилось лицо, он показывал ей на записку на столе.

— Посмотри, он ушел от нас! Он ушел совсем! Аня!

Он хотел бежать в переднюю, Аня остановила его за плечи.

— Постой. Ты куда идешь?

— Аня, нужно же что-то делать. Нужно его искать. Ведь он ушел совсем! Ты прочла? Ведь он уехал от нас!

— Володя, погоди, послушай. Куда ты пойдешь?

Он остановился и ответил ей с отчаянием:

— Никуда я не пойду! Что я могу сделать? Ничего я не могу!.. Анечка!

Слезы текли по его лицу. Он упал на Сережину кровать и говорил, задыхаясь от рыданий:

— Ведь у него же никого нет, кроме нас! Аня! Ведь никого же нет! И это я, я виноват, что он ушел! Я знаю, почему он ушел!

Ане в первую минуту, когда она прочла записку, самой хотелось заплакать, но, увидев состояние Владимира, она решила быть мужественной.

— Володя, перестань! — сказала она строго. — Давай подумаем спокойно, что нужно сделать. Ну успокойся же! Выпей воды.

Владимир отстранил рукой стакан:

— Не нужно мне воды! Мне Сережка мой нужен!

Аня испугалась. Она то кричала на него и трясла за плечи, то начинала гладить по волосам и ласково уговаривать:

— Володя, ну давай поговорим разумно! Знаешь, что сделаем? Позвони Тимашову. У него столько знакомых, могут посоветовать. Должно быть, нужно заявить в милицию или еще куда-нибудь. Пойдем! Ничего, иди, никого дома нет!

Они вышли в переднюю. Аня придвинула ему стул.

— Домашний нужно, у него отпуск. Дай я тебе наберу.

Владимир поспешно передал трубку Ане:

— Не могу я, Аня. Ты расскажи.

Капитан Тимашов с большим сочувствием выслушал взволнованный Анин рассказ.

— Вот что, — сказал он, — у меня приятель есть, в уголовном розыске работает. Я сейчас ему позвоню, он скажет, что нужно сделать. Живой Шерлок Холмс. Как Владимир Николаевич?

— Да вот он здесь сидит.

— Дайте мне его.

— Андрей Викторович, он не может говорить… Он… очень волнуется.

— Слушать-то он может?

— Володя, он тебе хочет что-то сказать.

Владимир протянул руку.

— Слушать может. Вот я ему передаю трубку.

Тимашов заговорил убедительным и ласковым голосом:

— Владимир Николаевич, голубчик! Вы только не расстраивайтесь. Мы его найдем. Мне самому этот парнишка очень нравится. Давайте будем рассуждать. Ну, куда он может деться? На фронт или партизанить он не уйдет — теперь не сорок первый год. Беспризорником не сделается — ведь правда? Он будет искать себе работу. А это значит, что найти его будет не так трудно… если даже он уедет куда-нибудь… Ведь родственников у него никаких нет?

Владимир уронил трубку. Аня ее подхватила. Тимашов вопросительно покашливал и дышал в телефон.

— В чем дело? — спросил он. — Аня, это вы?

Аня ответила:

— Теперь и слушать не может. Что вы ему сказали?

— Да я спросил неудачно, есть ли у Сережи родственники.

— Вот уж, действительно, нашли чем утешить! Вы же знаете, что нет.

— Так я, Аня, начинаю звонить. Вы мне только скажите еще адрес, ту деревню, где он раньше жил. В какой области? Еще скажите: как он был одет? Наружность я опишу… Особые приметы?..

— Какие же особые приметы? — Аня задумалась.

Владимир поднял голову:

— Глаза! Про глаза скажи! Ни у кого таких нет!

Через час Тимашов вызвал Аню.

— Скажите Владимиру Николаевичу: сегодня в ремесленное училище в Таганском районе приходил мальчик лет четырнадцати, очень вежливый и очень грустный, и глаза и все приметы подходящие… Адрес? Неважно, ему сказали, что приема сейчас нет, и он ушел. Но во всяком случае это значит, что он жив и здоров и что мы его разыщем. Как Владимир Николаевич? Может быть, мне приехать к вам?


— Владимир Николаевич, вы не беспокойтесь, мы его разыщем. Мы с Петей сегодня все вокзалы обошли… Уж мы его найдем!

Петя Нежданов сидел на подоконнике, с лицом расстроенным и сочувствующим. Гриша Соколовский ходил взад и вперед по комнате и высказывал разные предположения, куда мог скрыться Сережа и как можно быстрее его найти.

Владимир молча лежал на диване и разглядывал цветок на подушке.

— Ушел он в пятницу, — рассуждал Гриша, — значит, с тех пор прошло…

Владимир спросил, не оборачиваясь:

— Это Аня вас опять ко мне подослала, признавайтесь?

— Почему Аня? — спросил Гриша.

— Почему подослала? — пожал плечами Петя. — Никто нас не подсылал, мы сами пришли, чтобы вам скучно не было.

— Ладно, вижу, что добром не уйдете!

Владимир взял с этажерки шахматную доску.

— Кого я обыграл в прошлый раз?

— Меня, — сказал Петя, — а Гриша подсказывал. Теперь его обыграйте, а подсказывать буду я.

В конце третьей партии пришел чертежник, с которым работал Владимир. Внимательно посмотрев на лица играющих, он понял, что никаких новостей о Сереже нет, ни о чем спрашивать не стал, а прямо раскрыл портфель.

— Вот, — сказал он, — посмотрите: маленькое приспособление для вашего чертежного стола. Так хорошо будет?

Они перешли к столу. Через полчаса Владимир вспомнил про мальчиков.

— Вы еще здесь? — удивился он. — Ступайте домой, ребята. Надоели вы мне, честное слово! Или что? До Аниного прихода не имеете права уйти? Клятву дали?

— Мы уж посидим, — сказал Гриша.

Петя прибавил:

— Мы теперь друг с дружкой играем. По крайней мере хоть кто-нибудь выиграет!

LIII

Сережа сидел, прижимаясь щекой к теплой печке.

Если смотреть только на этот кусочек, на эти несколько кирпичей, можно себе представить, что это настоящая печка в доме, что ее нагрело не солнце, а нагрели дрова, что она высокая и большая, что над ней потолок, а кругом стены и окна.

Только не нужно смотреть вниз, потому что вместо пола — серовато-черная земля с редкими зелеными травинками. А если хоть немножко поднять голову, видно, как совсем рядом с печкой колышется от ветра высокий пышный куст иван-чая.

Какие это веселые цветы! Они разукрасили всю деревню, прикрывая развалины, они растут прямо на черной земле, там, где не может еще расти трава.

Иван-чай — первый гость на пожарище, на порубке.

Его легкие пушистые семена поднимаются высоко над лесом и залетают всюду.

Он как любопытный и легкомысленный человек, который пришел посмотреть на чужие похороны и даже не хочет притворяться грустным.

Он смеется над смертью яркими, розовыми цветами.

Ему нет дела до чужого горя и до чужих ран!

Не нужно смотреть на эти цветы. Нужно смотреть на печку. Вот здесь на кирпиче Любочка нарисовала углем маленькую фигурку. Смешной черный человечек с растопыренными пальцами и тремя большими пуговицами на животе.

Сережа хотел стереть человечка и замазать известкой, а мама сказала: «Пускай останется, уж очень смешной, только чтобы больше Любочка на печке не рисовала». Человечек немного смазался и побледнел, но все-таки разобрать можно.

Тонкие руки Любочки… Ласковые и строгие мамины глаза… Если бы увидеть их еще раз, хотя бы совсем ненадолго… По кирпичу медленно ползет муравей и шевелит усиками. Он не торопится. Ему, должно быть, тоже приятно, что печка такая теплая…

Не всегда хотелось топить эту печку. Не всегда хотелось возиться с Любочкой и с козой… Бедная Альба! Ее подстрелили немцы. Пришлось заколоть, а Любочке он сказал, что это баранина, иначе бы она не стала есть мяса.

Любочка тогда была уже совсем больная. Как можно было лечить, когда они жили в землянке, в лесу?

Жалко, что не удалось сохранить Любочкину куклу. Жалко, что Сереже не шестнадцать лет: тогда можно было бы сказать, что семнадцать, и взяли бы в армию. Хорошо бы попасть на фронт сейчас, во время наступления! Пускай убьют — все равно! Пускай изранят, изуродуют, потом можно было бы потерпеть.

Муравей уполз. Человечек остался и смотрел на Сережу лукавыми круглыми глазами.

Все-таки некоторые вещи остаются. Осталась половина тополя, который рос у калитки. Теперь на нем прямо из ствола и из обломков ветвей выросли широкие, большие листья. Сохранилась ветка, на которой Сережа сидел, когда ребята играли в городки, а ему тоже очень хотелось. Сидел и любовался Катиным дядей.

И вдруг Катин дядя позвал его играть. Тогда все и началось. А потом они встретились в Катином доме… И он сказал:

— Поедем со мной в Москву…

Теперь в Катином доме живут чужие люди. Катя с бабушкой далеко. Сережа знал это и потому поехал в Дубровку…

Звонкий детский голос раздался где-то совсем близко:

— А вот он около своей печки сидит.

Перешагивая через кирпичи фундамента и раздвигая кусты иван-чая, к Сереже шли Аня и капитан Тимашов. Аня и Тимашов — это была Москва. Видеть их в Дубровке было так же странно, как увидеть лохматую загорелую Нюрку, бегающую босиком по московским улицам.

Сережа даже не сразу сообразил, почему они могут быть здесь. Он не встал, а только тихо ответил им:

— Здравствуйте.

Аня присела рядом с Сережей около печки, обняла его, крепко чмокнула в лоб и радостно сказала:

— Вот! Наконец-то мы тебя нашли! Сережа, поезд отходит в четыре часа. Мы еще успеем вернуться сегодня. Скажи твоим знакомым, у которых ты остановился, что ты уезжаешь, собирайся — и поехали!

Сережа опять прижался щекой к печке.

— Аня, я не поеду.

— Но почему? Сережа, да что случилось?

Сережа молчал.

— Сережа, знаешь, что было, когда ты от нас ушел? Сережа, он плакал! Если бы ты видел это, ты бы вернулся сразу!

Равнодушным к этим словам — Аня знала — Сережа остаться не мог, но он ответил еще тише:

— Аня, я не поеду.

Аня поняла, что слова здесь бессильны, что он действительно не поедет никуда, что ее султанский наскок разбивается о его спокойное отчаяние.

Она растерялась. Ей хотелось как-нибудь утешить, приласкать мальчика, но она не знала, что говорить.

В то же время ей страшно было подумать даже, как она вернется домой без Сережи.

Она взяла его за руку.

— Сережа, послушай, — начала она.

— Аня, пойдите сюда на минутку, — негромко позвал Тимашов, стоявший поодаль. — Вы не то делаете, — сказал он, когда Аня подбежала к нему. — Ведь были же какие-то магические слова, которые нужно было произнести. Помните, он выбежал на площадку и крикнул нам, когда мы уже спускались с лестницы. Что-то нужно было сказать Сереже, только я не помню что. Я очень боялся, что мы опоздаем на поезд.

— Да, да, — обрадовалась Аня, — я помню, он говорил… но только я забыла что… Это было уже в самую последнюю минуту… Мы так спешили…

— Так давайте, Аня, вспоминать вместе. По-моему, он начал так: «Если Сережа заупрямится и не захочет ехать, скажите ему, что я прошу его прийти поговорить со мной лично». И прибавил еще что-то… не помню, что-то очень нелепое… про мостовую как будто или про улицу…

У Ани блеснули глаза.

— Я вспомнила! Я не знаю, что это значит, но я вспомнила!

Она повернулась и пошла к Сереже решительными шагами, как настоящая султанша из сказки, которая знает волшебные слова и которой будут повиноваться духи.

— Сережа, когда мы уезжали, он поручил нам передать тебе: он просит тебя прийти поговорить с ним лично. И еще он просил напомнить тебе твои слова, я не знаю, что это значит, но ты, должно быть, помнишь: «Головой вперед на мостовую!»

Сережа прижался лицом к печке. И встал. И сказал очень тихо:

— Пойдемте.

LIV

Аня первая вбежала в подъезд.

— Вы не торопитесь. Я сначала ему скажу.

Тимашов и вовсе не пошел наверх, оставшись на нижней ступеньке.

Сережа медленно поднимался по лестнице.

Знакомая квартира показалась ему чужой и даже враждебной. Он остановился в маленькой комнате, не решаясь идти дальше. Хотел присесть на кровать, но его собственная кровать смотрела на него с каким-то холодным упреком.

А что если Владимир Николаевич опять… как рассказывала Аня… Сережа не мог себе этого представить, но знал, что это будет ужасно.

Аня заглянула в дверь:

— Ну, что же ты?

Сережа сделал два шага и остановился у окна.

Владимир сидел за столом в очень спокойной позе. Лицо его показалось Сереже усталым и очень серьезным.

Впрочем, Сережа взглянул на него только раз и сейчас же отвел глаза.

Аня сочувственно посмотрела на одного и на другого и вышла, прикрыв за собой дверь.

Сережа так волновался, что забыл поздороваться.

— Вы просили меня прийти, чтобы поговорить.

Владимир ответил тоже без всякого приветствия:

— Очень тебе благодарен, что ты пришел. Так как… совсем пришел или…

— Нет, я только поговорить.

— Ага! Ну, а если бы я тебя… попросил остаться?

Сережа молчал.

— А если бы я тебя… очень попросил рассказать мне, почему ты от нас ушел?

Сережа ответил страдальчески:

— Вы меня не просите…

Он смотрел на подоконник. Это было что-то новое. Владимир помолчал, задумавшись.

Убеждать одними словами, без Сережиных глаз, было труднее.

— Хорошо, не буду просить. Заметь, я говорил в сослагательном наклонении. Мне кажется, Сергей, что я знаю, почему ты ушел. Но, имей в виду, когда человек… слушает из соседней комнаты, он не всегда слышит именно то, что говорят, во всяком случае не совсем то!

Краска обиды разлилась по Сережиному лицу.

Я не подслушивал! Если вы так думаете… я тогда уж лучше все расскажу, я не хочу, чтобы вы обо мне так думали!

— Рассказывай.

— Я пришел тогда раньше, чем должен был прийти… И в той комнате… я увидел, что ваша дверь открыта, но не совсем. Я хотел постучаться. Еще не дошел до двери… услышал, как вы сказали, что Аня вас из-за меня… ну вы помните! И что с ней опять… из-за меня… поссорились… второй раз на этой неделе. Я не подслушивал! Я просто хотел войти… Я больше ничего не слушал… я ушел.

— Куда же ты ушел?

— В кухню.

— Странно! Аня туда пошла, там было темно и никого не было.

— Я сидел в темноте.

— Что же ты делал в темноте? Может быть, всплакнул немножко?

— Нет.

— А я вот плакал, когда прочел твою записку. Честное слово. Даже не думал, что умею. Последний раз этим делом занимался… чтобы не соврать… лет… пятнадцать, а то и все двадцать тому назад. Очень было тяжело. Кстати, почему ты написал в своей записке «вы» с маленькой буквы?

— Как же, — ответил Сережа, — «вы» — вас двое.

— Я так и понял и говорил Ане. А она думала, что ты просто ошибся, и огорчалась. А я хорошо знал, что ты не мог допустить такую грубую… и не просто грубую, но еще и… неделикатную орфографическую ошибку. Жалко, Сергей, что ты услышал только эти слова и не слыхал того, о чем мы говорили раньше. Постараюсь вспомнить и тебе рассказать. Немножко трудно это… конечно, я буду не слово в слово… — стенографистки-то у нас не было, — но ведь ты мне поверишь, что я расскажу все самое существенное.

Он стал рассказывать, иногда останавливался, потирая лоб рукой, добросовестно стараясь передать поточнее весь разговор.

Сережа чувствовал, как ему неприятно говорить. В середине рассказа Владимир сердито прервал сам себя:

— Видишь, Сергей, до какого унижения я докатился: рассказываю даже, какой я был самоуверенный — считал, что ты без меня жить не можешь! И вот, когда Аня сказала, что она меня к тебе не ревнует нисколько, я сказал, что она меня тобой попрекает и что мы с ней ссоримся. Ты понимаешь теперь, Сергей, что это была шутка. Зачем мне с Аней ссорится, да еще два раза в неделю?! Как я могу с Аней ссориться? Ведь если она мне скажет: «Прыгни, Володя, головой вперед на мостовую», — я сейчас же прыгну, может быть, не так ловко и быстро, как ты собирался это сделать, если бы я тебя об этом попросил, — но, во всяком случае, со всей возможной для меня поспешностью. И зачем Аня будет со мной ссориться? Ведь она прекрасно понимает, что когда ей захочется, стоит только мигнуть — я сейчас же прыгну. Знаю, что ты сейчас подумал! Ты вспомнил, как с этими чертежами я капризничал и не хотел прыгать. Видишь ли, Сергей, это было совсем другое. Она мне советовала, мы с ней спорили, пререкались… Но ведь она же не просила об этом так уж вплотную…

Ну то же самое, как у нас сейчас. Ведь я же тебя не прошу остаться? Значит, и нельзя считать, что ты нарушаешь какие-то взятые на себя обязательства. Правда? Так вот, Сергей, ты видишь, что это было сказано несерьезно? Обыкновенная моя… идиотская манера разговаривать. И кто меня дергает за язык всякую чепуху говорить, я не знаю! Мне очень жаль, что тебе это доставило столько горя. Прости меня. Теперь я все рассказал… Только еще две вещи скажу.

Во-первых, я ни одной минуты не думал, что ты подслушивал. Но, признаюсь, я нарочно сказал так, чтобы тебя подзадорить и заставить говорить: чтобы ты подумал, что я думаю, что ты… Фу! Запутался!.. Нечестно это было. Виноват и прошу прощения. А во-вторых… Сергей, если у меня будет сын, я не смогу его любить больше, чем тебя люблю. Аня, конечно, не может любить тебя, как сына…

Сережа ответил совсем тихо:

— Я понимаю.

— Дурак — не понял. Извини, что я ругаюсь, это потому, что я нервничаю.

Он провел рукой по лицу и прибавил с досадой:

— Подумать, сколько злодейств наделал за такое короткое время! Через каждые два слова извиняться приходится! Аня не может любить тебя, как сына, просто по причинам техническим: она для этого слишком молода, а ты слишком стар. Но она любит тебя, как младшего брата. Я это очень увидел теперь, когда она тебя разыскивала и меня… утешала. Видишь ли, Сергей, война так все изуродовала и так разбросала людей… многим приходится заново искать себе место в жизни. Гораздо легче найти себе место в жизни, когда рядом с тобой те, кто тебя любит. Я тебя об этом не прошу… Но мне очень хотелось бы… чтобы ты нашел свое место в жизни где-нибудь рядом с нами. Все. Больше не буду говорить. Теперь я тебя спрошу одну… нет, две вещи. Ты мне ответишь?

— Да.

— Так вот. Ты как сейчас: уйдешь или останешься с нами?

— Я останусь с вами.

— Очень этому рад! А другое… что ты там в окне такое… завлекательно-интересное видишь, что все туда смотришь? Ты ко мне так и не подойдешь?

Сережа бросился к нему.

LV

Яркими звездочками цвели ромашки в траве.

Сережа и Катя медленно сошли со ступенек террасы и остановились, разглядывая друг друга.

— Какой ты длинный, Сережка, — сказала Катя.

— Какие у тебя косы длинные, — почтительно ответил Сережа.

Лена и Митя, Катины двоюродные брат и сестра, убежали в сад.

— Хочешь, пойдем к речке? — предложила Катя.

— Хорошо.

Они пошли неторопливо и чинно. Лена и Митя, увидев их за калиткой, вприскочку побежали вслед за ними.

— Растет молодежь, — сказал Владимир брату. — Какая твоя Катюшка стала! Митиных ребят я бы не узнал.

Они стояли на террасе и грустно смотрели вслед убегающим по дорожке сада ребятам.

В саду не было высоких деревьев. Но от пней тянулись кверху молодые, крепкие побеги, трава была густая, и в ней яркими звездочками белые ромашки.

Несколько домов справа от дома Курагиных были обыкновенные, серые от времени деревенские дома.

Слева белели в серебристой траве новенькие срубы, все они были неодинаковой величины и формы. Рядом с добротными, толстыми бревнами виднелись доски и даже фанера.

Сережина печка уже не была видна. Она спряталась за стенами светлого маленького нового дома. Не было еще ни террасы, ни крыльца. Дверь была высоко над землей, под ней колыхалась густая трава и росли ромашки.

Если бы войти в эту дверь внутрь дома, можно было бы увидеть на печке серый квадрат, не замазанный известкой, и в нем фигуру, нарисованную углем: смешного человечка с лукавыми круглыми глазами.

— Это твой портфель? — спросил Катин отец.

— Да, да, — Владимир подошел к столу и стал вынимать из портфеля бумаги. — Я же хотел тебе похвастаться, для этого и принес. Вот они — достижения науки и техники!

— На мирную жизнь твой завод перешел?

— Да… Ты думаешь, кто чертил? Сережка? Нет, не Сережка! Я сам, собственноручно! Честное слово!

Старший брат усмехнулся.

— Я вижу, Володька, ты такой же самодовольный хвастун, как и раньше был. Теперь — чертежами, а в письмах хвастался, что лучше ходить стал. Ты это называешь лучше?

— Да, я это называю лучше. А ты, Николай, до того довоевался в своем Берлине, что даже забыл русскую грамматику. Слово «лучше» имеет два значения: во-первых, это сравнительная степень от слова «хорошо», а во-вторых, сравнительная степень от слова «плохо». И не смотри ты на меня такими… критическими глазами! Расскажи лучше про Берлин и его окрестности. Вот и Аня послушает.

— Между прочим, Володя, — сказала Аня, присаживаясь на перила, — берем мы козу или нет? Они прислали мальчика, нужно им что-то ответить. Все говорят, что молоко не всегда достанешь, коров мало. И просят недорого. А осенью, когда мы уедем…

На террасу вбежал Сережа, заглянул под плетеный диван, вытащил оттуда Катины сандалии, сказал в пояснение:

— Очень колко, — и убежал опять.

— Анечка, дело не в молоке. И как можно о козе говорить «между прочим»? Этот вопрос нужно обдумать и обсудить хладнокровно.

— Вот приходил же сейчас Сережа, почему ты с ним не поговорил?

— Для тебя, Анечка, совершенно недоступны переживания мужчины. Мог Сережка сейчас рассуждать о чем-нибудь хладнокровно с Катиными сандалиями в руках?

— Переживайте не торопясь, я не настаиваю. Только нужно им ответить сегодня. К вечеру переживете?

— К вечеру переживем! Что там у них случилось? Что за шум?

От калитки бежала Катя.

— Дядя Володя, иди скорее! Иди скорее в сад!

— Иду скорее. — Он взял Катю за руку. — Посмотри, Анечка, хорошая у меня племянница? Правда?

Аня ответила:

— Очень.

— Дядя Володя, ты пойдешь или нет? В конце концов это бабушка тебя зовет!

— Иду, иду. А в чем дело?

— Там козу привели.

— Козу? Это очень важно. Катюшка, ты не заметила, как Сережа к ней относится?

— Совсем доброжелательно относится.

В саду стояла задумчивая коза. Травы кругом было сколько угодно, но Митя и Лена принесли еще добавочно откуда-то издалека, и коза равнодушно жевала эту принесенную траву.

Владимир смотрел не на козу, а на Сережу, стоявшего около забора.

— Сережа, пойди-ка сюда.

Он прислонил костыль к стволу большого тополя с отломанной верхушкой и обнял Сережу за плечи.

— Как, по-твоему, купить нам козу или не стоит? Если не хочешь, мы ее, бородатую, и к воротам близко не подпустим!

— По-моему… это будет… очень полезно и для Ани, и для ребят… и Кате хочется.

— Я прекрасно понимаю, чего добиваются ребята и Катя. Ты про себя говори. Ну, посмотри на эту козу. Не будет тебе неприятно, что она здесь топает?

Сережа ответил тихо:

— Нет, — но смотрел не на козу, а на Владимира.

— Может быть, даже приятно?

Сережа молча кивнул головой.

— Неужели мы с тобой, синеглазый, только четыре года друг друга знаем? Ну, а лично эта коза, как по-твоему, хорошая?

— Кажется, хорошая.

— Решено. Специалист высказался. Катюшка, Аня, бегите скорей, покупайте козу, пока у вас ее не перехватил кто-нибудь!

— Дядя Володя, — сказала Катя, — еще один очень важный вопрос. Мы его уже обсуждали, потому что так и думали, что ты купишь. У нас в деревне очень странный обычай, по-моему, даже совсем обидный для коз. В каждом доме, когда весной родятся козлята, их всех называют одним именем. Это чтобы удобнее было их загонять, когда идет стадо. Кричат, например: «Маньки, Маньки, Маньки!» — и все четыре Маньки идут к Петровым. А у Ивана Кузьмича четыре Серки.

— Возмутительно! Полная обезличка! Разделяю твое негодование, Катюша.

— Эту козу, — продолжала Катя, — уже зовут Дунькой. Но, кроме нее, есть еще две Дуньки: ее сестра и мать. Нашу козу нужно как-то иначе назвать. Но как? Я предложила Белянкой, Федя и Нюрка — Розой, Митя и Лена говорят — Снежинкой. Аня говорит, что эта коза именно Дунька, что у нее лицо такое. Сережа ничего не говорит, а бабушка говорит, чтобы без тебя ничего не решать.

— Спасибо бабушке. Единственный человек, который обо мне вспомнил! Катюшка, Аня, ну разве вы можете правильно назвать козу? Козу будем называть мы с Сережей. Сережа, как мы ее назовем?

Сережа поднял на него глаза и ответил дрогнувшим голосом:

— Она… такая… белая…

— Все ясно, — сказал Владимир. — Белая — значит Альба.

1945

Просто так

I

Кук стоял на мостике над весенним ручьем и смотрел вниз на лохматые, мутные воды. Они то подскакивали высоко, то опрокидывались и ныряли одна за другой, как будто хотели спрятаться на самом дне.

Когда Кук смотрел вниз, его пароход стремительно и бесшумно несся навстречу волнам, и приходилось крепко держаться за перила обеими руками. Но стоило только крикнуть: «Стоп!» и поднять голову кверху — пароход сразу останавливался, послушный команде. Только волны продолжали мчаться.

— Здравствуй, капитан Кук!

Лена с портфелем под мышкой подходила к мостику.

Кук обернулся и посмотрел снизу вверх на эту большую девочку.

— Я не Кук, я Шурик.

— Нет, ты Кук.

— Нет, я Шурик. Это папа звал меня Кук.

— И правильно делал. Ты настоящий капитан Кук. Ты любишь путешествовать. Смотри, как бы тебя дикари не слопали!

— Где слопали?

— Там… — Лена неопределенно махнула рукой, — на каком-нибудь необитаемом острове… туземцы!

Кук тряхнул головой.

— Нет, не слопают.

— Иди домой. Смотри, голова закружится, в ручей упадешь — утонешь!

— Не пойду!

— А Коленька твой где? — спросила Лена.

— Дома сидит.

— Один? Почему Боба за вами не смотрит?

— Боба там бегает.

— А мама где? — уже на ходу крикнула Лена.

— Завод сторожит.

Кук взялся обеими руками за перила и скомандовал:

— Полный ход!

И снова пароход помчался навстречу лохматым волнам.


Коленька сидел у окна, прижавшись к стеклу крутым белым лобиком. На нем была надета короткая рубашка в цветочках — и больше ничего. Он был похож на Кука, только поменьше и ножки кривые.

Лена постучала в окно снаружи.

— Слезь с подоконника! Стекло раздавишь!

Коленька посмотрел на нее голубыми, чуть с косинкой, глазами и половчее подмял под себя белые ножки.

Лена загляделась на него, попала ногой в воду и побежала дальше, разбрызгивая мокрый снег.

У крыльца директорского дома на доске, положенной через большую лужу, прыгали трое: две Гали и один Юрик.

Все были заботливо обуты в валенки с калошами — обувь в этом случае совершенно бесполезную: когда с хлюпающим звуком опускалась доска, коричневые брызги поднимались гораздо выше валенок, тем более калош.

По лицу Юрика было видно, что прыгать ему мокро и неприятно, даже страшно немного. Он тяжело опускался на пятки и неловко выгибал спину. Зато обе Гали наслаждались вовсю.

Галя-старшая стояла посредине и держала за руки маленькую Галю и Юрика.

Она подпрыгивала выше всех. Казалось, что в ее ножки вставлены тугие пружины.

Галя-старшая познакомилась с Юриком девять месяцев тому назад, когда они со своими мамами пешком уходили из Минска. С тех пор они побывали во многих городах и наконец весной приехали сюда, на Горбачевский завод.

Они уже забыли о том, как спят не раздеваясь, и больше не прятались в канавах, когда пролетал самолет. Но бродячая жизнь оставила на обоих свой отпечаток. Робкая душа Юрика стала еще более нерешительной и застенчивой, а Галя наоборот — сделалась еще предприимчивее и смелее.

Она была командир, и ее приятели шли за ней без колебания если не в огонь, то в воду со всей готовностью.

Галя-младшая была внучкой директора. Ее широко расставленные карие глаза напоминали формой и цветом изюм, урюк — что-то вкусное, сладкое, довоенное. Она была избалована вниманием окружающих. Заводской конюх, дедушка Николай, проезжая мимо конторы и увидев Галю, останавливал свою Белоглазку и кричал:

— Ну, садись, Галенька! Довезу до ворот!

У ворот старая и умная Белоглазка останавливалась сама и страшновато косилась на Галю выпуклыми белыми глазами. А дедушка Николай ставил девочку на дорогу и говорил:

— Ну, теперь беги к бабушке!

Кладовщица Нюра, пробегая от склада в контору, подхватывала Галю под мышки и, чмокая в розовую щеку, говорила:

— А, Галенька, куколка ты моя!

— Здравствуй, Галенька, — кричали работницы, выходя из ларька и жуя на ходу хлебный довесок.

Иногда на крыльце появлялась бабушка Лексевна с засученными рукавами и звала тревожно:

— Галенька, ты где?

— Я здесь, — отвечала Галя тонким голосом. — А ты посматривай в окошечко, чтобы я не убежала!

После этого бабушка Лексевна исчезала в кухне или шла с ведром к поросенку. А Галя опять могла делать все, что хотела.

Лене осталось совсем мало времени до школы, но она не могла не вмешаться.

— Глупые вы, глупые, — сказала она, — бегите домой, ведь вы совсем-совсем мокрые!

Юрик нерешительно посмотрел на командира, но обе Гали подпрыгнули еще выше, — жалобно заскрипела доска, прогибаясь посередине, а три шубки стали совсем пестрые.

Лена с досадой отвернулась от них и побежала по тропинке мимо завода.

«Ну и завод! — сердито думала она. — Ребята шатаются беспризорные, и никому до этого дела нет! И вообще что это за завод? Маленький, приземистый, одноэтажный, только что труба торчит».

Завод действительно был небольшой, тихий, несолидный какой-то. Стоит себе в лесочке, окруженный огородами и полями. До ближайшей деревни почти два километра. Контора и дом директора чуть побольше обыкновенной колхозной избы. Еще один домик для служащих, а у ворот новый двухэтажный дом как будто привстал на цыпочки и выглядывает из-за деревьев. В нем семья бухгалтера, и вот теперь эвакуированные приехали…

Где-то на скотном дворе истошным голосом визжал поросенок.

Навстречу Лене неторопливо переступали красными лапками серые гуси.

Тропинка спускалась вниз, к реке. У реки стоял Боба, деловито сталкивая в воду застрявшие на берегу льдинки.

Льдин было много, работа должна была затянуться надолго.

— Боба! — крикнула Лена. — Иди домой, посмотри, что Кук и Коленька делают!

Но Боба ничего не ответил.

Лена махнула рукой:

— Эх!

Тропинка обогнула баню и кузницу и уткнулась в забор. Среди серых досок одна была белая. Ее постоянно отдирали и прибивали снова, наконец оставили на одном гвозде — как будто и нет лазейки, а пройти можно. Снаружи над этой доской висела строгая и не совсем понятная надпись: «Вход на территорию воспрещен».

Лена уже пролезла в лазейку, но увидела около кузницы сторожиху Марусю. Лена отогнула доску и закричала, просунув голову в щель:

— Маруся! Твой Кук на мостике у ручья, может упасть в воду! А твой Коленька на окне сидит, может головой стекло продавить и простудиться.

— А Боба где? — тревожно спросила Маруся.

— Боба на речке, около плотины.

Лена, захлопнув доску, побежала по тропинке наверх, а Маруся побежала по тропинке вниз искать Бобу. И нашла. Не успела Лена дойти до большой дороги, как горестный Бобин вопль донесся со стороны плотины.

— Непедагогично! — подумала Лена. — Какая она злющая, эта Маруся!

Белоголовые деревенские ребятишки при виде Лениной городской короткой шубки уже не замирали от удивления и не спрашивали:

— Ты чья?

Они отрывались на минуту от своих основных дел (рытье канавок около дома и запруживание ручьев посредине улицы) и провожали Лену долгими любопытными взглядами.

II

Утренний холодок от земли и ласковое тепло с неба. Все Бобины льдинки давно уже растаяли и утекли в реку. И река по-летнему спокойная, узенькая, в зеленых берегах…

Белоглазка, мотая головой, ходит взад и вперед по квадратному полю.

Переворачивается черный тяжелый пласт влажной земли. Сзади идут мамы с корзинками.

Ленина мама и Юрикова мама сажают картошку первый раз в жизни. Они старательно втискивают каждую картофелину в край борозды и следят, чтобы расстояние между ними было ровно тридцать сантиметров, так им показал агроном.

Галина мама и жена мастера Аграфена Петровна как опытные хозяйки презирают советы агронома и бросают картошку просто на дно борозды, иногда почаще, иногда пореже.

Сторожиха Маруся не принимает участия в посадке коллективной картошки — она на дежурстве.

За мамами очень близко, смело скачут черные грачи и деловито выклевывают из рыхлой земли жирных белых личинок.

У грачей такой вид, будто все это предприятие, с Белоглазкой, мамами и корзинками, затеяно исключительно с целью дать им, грачам, возможность плотно позавтракать.

Дедушка Николай уехал в город, и за плугом идет его заместитель Васенька.

Васеньку Мышкина все на заводе, даже директор, называют так — уменьшительно и ласково.

Ни Васей, ни Васькой, ни тем более Василием называть его невозможно.

Он мал ростом, белокур, с мелкими чертами миловидного лица.

Ему пошел уже девятнадцатый год, но на вид никак нельзя дать больше тринадцати.

В армию его не взяли: сказали, что нужно подрасти. Но подрасти как раз Васеньке не удается, так же как и не удаются его попытки говорить басом.

Белоглазка почти ровесница Васеньке. Может быть, поэтому они не уважают друг друга и не могут столковаться.

Борозда вихляет и вправо и влево, картошка местами остается неприкрытой, и мамы конфузливо закидывают ее землей вручную.

Иногда Белоглазка и вовсе останавливается посредине поля.

Васенька дергает вожжи и выкрикивает разные обидные слова.

Белоглазка делает вид, что ничего не слышит, и отдыхает, равнодушно помахивая седым хвостом.

А прут взять нельзя: Белоглазка — лошадь с характером, увидит прут и замахнуться не даст — старенькая, а начнет лягаться как молодая.

Васенька ложится на землю и тоже отдыхает.

И мамы сидят со своими корзинками.

Останавливаются черные грачи — им тоже нечего делать.

Наконец Галина мама не выдерживает:

— А ну-ка, Васенька, бери ее под уздцы, дай мне попахать!

Сильными руками она берется за плуг.

— Но-но, лошадка! Иди веселей!

Белоглазка, почуяв твердую власть, идет бодро и мотает головой. Борозда вытягивается ровная, смелая, прямая.

Мамы еле успевают втискивать картофелины. Грачи еле успевают подхватывать личинки.

А Галина мама шагает за плугом, широко улыбаясь, такая крепкая, веселая, и желтые кудри развеваются вокруг разгоряченного лица.

— Клава! — кричит ей Лена. — Ты как Микула Селянинович!

Лена стоит на зеленом бугорке, рядом с ней дочь бухгалтера Зина и дочь Аграфены Петровны Томочка.

В стороне, около пня, внук директора Витька сбивает ломкие шляпки с бледных весенних поганок.

Он сам напоминает одну из них — такой же тонконогий и бледный, пичкает его бабушка Лексевна, да все не в прок!

Кудрявая Зина напевает что-то веселое и даже стоит пританцовывая. Томочка зато плотным столбиком вросла в землю.

Она похожа на большую, ярко раскрашенную деревянную матрешку. А щеки у нее такие красные, что, кажется, можно на них блины поджаривать, — и зачем только Аграфена Петровна по утрам печку топит?

Ужасно не хочется идти в школу. Так хорошо было бы ступать босыми ногами по холодноватой еще земле, спешить за Белоглазкой, сажать картошку. Она бы сумела не хуже мамы…

Последний день занятий, последний экзамен. А завтра — вольные птицы!

Но этот последний день нарочно будет тянуться особенно долго, так уж всегда бывает! И картошку сажать завтра будет совсем не так интересно, как сегодня.

— До свиданья, мама, я иду.

Перед каждым экзаменом мама целует Лену «на счастье». Хоть и легкий предмет — география, а все-таки… Мало ли какой билет попадется. У мамы уже загорело лицо, и глаза кажутся особенно светлыми и голубыми.

— Пойдемте, девочки, а то опоздаем, — говорит Томочка.

Витька убегает вперед, чтобы успеть перейти речку раньше девочек и разобрать мостки.

О географии думать не хочется, в голову идут совсем посторонние мысли.

«До чего мамы похожи на своих детей! — размышляет Лена. — Вот Аграфена Петровна — такая же матрешка, как Томочка, только не такая яркая, краска немного пооблупилась, а кое-где даже морщинки и трещинки. Галя-смелая — командир! И мама у нее боевая. А Юрик робкий и стеснительный — и мама его даже картошку сажает как-то нерешительно. Сторожиха Маруся энергичная — и Кук у нее такой же. Самый противный — Витька. И самое противное место у него — рубчик на верхней губе, между губой и носом.

И мама его — бригадирша на заводе — сердитая, а губа точь-в-точь как у Витьки.

У Зинки мамы нет, но все равно, бабушка на нее похожа, такая же сухонькая, легкая и веселая».

Девочки выходят на опушку.

Сережки на ветках. Пахнет тополем.

Каждая весна — это чудо.

Ведь еще совсем-совсем недавно здесь лежал глубокий снег.

У лазейки снег был выше забора и даже свешивался завитком на «территорию».

Вот на эту самую опушку Лена вышла как-то после метели и увидела вдали что-то белое в снегу барахтается. Ей показалось — заяц. Но почему тогда тут же дедушка Николай хлопочет, оглобли торчат и розвальни боком?

Подошла поближе — оказалось, никакой не заяц, а целая Белоглазка в снегу увязла, одна голова торчит. Пришлось бежать обратно на завод. Объявили аврал, примчались веселые девушки с лопатами откапывать лошадь.

И казалось, что снег всегда будет, что зима никогда-никогда не кончится!..

А теперь на этом самом месте желтые цветы растут…

III

Желтые цветы росли всюду.

Особенно много их было около телеги, на которой Белоглазка привезла картошку.

На телеге сидел Коленька, весь в желтых гирляндах, как какой-нибудь лесной царь.

Две Гали и Юрик ходили кругом и собирали цветы в плотные маленькие букетики.

Кук цветами не интересовался и разыскивал по канавкам тонкие красновато-зеленые и нежные листики щавеля.

За всей компанией должен был смотреть Боба. Но Боба тоже любил щавель и хорошо знал места, где его можно найти много.

К сожалению, особенно мощные заросли щавеля были далеко от телеги и от поля, совсем в другом конце «территории».

— Откуда ты приносишь, Кук? — спросила Галя-большая, запихивая в рот новую порцию листиков, примятых и спрессованных в крепкой ручонке Кука.

— Оттуда, из канавки.

— Дай! — Коленька потянулся сверху и получил свою долю.

— Кук — вредитель, — сказал Юрик.

— Почему? — удивилась Галя-старшая.

— Потому что он вред приносит.

— Какой вред?

— Щавель Коленьке приносит. А Коленьке щавель есть вредно. У него живот заболит.

— А что такое вред? — спросила маленькая Галя.

— Ну, вред… — Юрик подумал. — Ну вот, например, коровы приносят пользу, а лошади приносят вред.

— Почему? — опять удивилась большая Галя.

— Коровы приносят нам молоко, значит, пользу приносят.

— Ну, а лошади?

— А лошади приносят вред. Они же траву едят? А трава вредная.

Юрик сконфуженно улыбнулся.

— Ты же сама знаешь, что они потом делают…

Галя задумалась.

— Коровы тоже траву едят… и то же самое у них… — возразила она наконец.

— А лошади тоже молоко приносят, я видел, — заметил Кук.

Юрик не нашелся что ответить.

— Пойдемте за щавелем туда, к забору, — сказал Кук.

— А Коленька?

— А мы его под телегу посадим, чтобы не свалился.

— Нужно мешок подстелить, а то ему сидеть сыро.

Подстелили два пустых мешка, подтащили Коленьку за голову и за левую руку к краю телеги и осторожно шлепнули на мешки.

— Ну, вот здесь и сиди.

Многотерпеливый Коленька привык к одинокому сиденью и не протестовал.

Он устроился поудобнее, загнул ножки крендельком и стал играть цветами. Скоро он заснул, не меняя своего сидячего положения, завалившись вперед и немного набок.

А компания двигалась вдоль канавки.

— Вот сюда, — говорил Кук. — Нет, маленький еще! Пойдем в другую канаву!

Телеги уже не было видно за березками и осинками.

Со стороны ворот зафыркало и заревело что-то.

— Грузовик! — крикнул Кук, вылезая из канавы.

Все бросились к воротам.

Грузовик проехал от завода и завернул на большую дорогу.

— Крахмал повезли, — сказал Юрик.

— Нет, — возразил Кук, — это сушеная картошка для армии. Мой папа будет есть, — прибавил он, подумав.

— И мой, — сказала Галя-старшая.

— И мой, — как эхо подхватил Юрик.

— И мой, — докончила Галя-маленькая.

Они подошли к воротам и смотрели в поле.

Широкая дорога шла все прямо-прямо, поднималась на холм, казалось, что она упирается в небо.

— А где же грузовик? — спросил Юрик.

— Пойдем посмотрим, видно его оттуда? — предложил Кук.

Галя-старшая с готовностью шагнула за ворота.

Юрик стоял в нерешительности.

— Боишься? — Галя взяла его за руку. Юрик покорно зашагал рядом.

— Я не пойду! — пискнула Галя-маленькая. — Дедок заругается! Нельзя выходить за ворота!

— Ну и беги к своему дедку!

Галю повернули лицом к заводу, она побежала, часто переступая короткими ножками. На полдороге, не видя уже ребят у ворот и не видя за деревьями завода, она почувствовала себя совсем одинокой и побежала быстрее.

Ребята шли не по самой дороге, где было уже пыльно, а по тропинке с краю.

В поле было хорошо. Солнце грело, как будто обнимало своим теплом спину и плечи. Пели жаворонки. Один был совсем близко. Он трепыхал крылышками и поднимался все прямо, выше и выше, казалось, что его подтягивают за веревочку сверху.

И ребята шли все кверху и кверху. Дорога кончалась. Начиналось небо.

Но когда они поднялись на холм, точно широкое окно распахнулось: оказалось, что и дальше тоже дорога. И не только дорога, а даже станция, телеграфные столбы, деревня за линией, и поезд стоит на разъезде, товарный, очень длинный.

— Поезд! — все трое ахнули и побежали к станции. Даже Юрик не колебался больше.

Издали поезд был совсем маленький. А когда подошли, оказалось, что платформы большущие, а на них огромные танки стоят, закутанные в чехлы.

Может быть, танкисты боялись, что их танкам станет холодно ночью?

И на платформах и на вагонах торчали молодые веселые березки.

— Это для красоты, — сказала Галя.

— Нет, — возразил Кук, — это чтобы самолеты не догадались!

Двери вагонов были открыты, запыленные красноармейцы с котелками и бутылками в руках спрыгивали вниз, наклоняясь, пробегали под поездом и спешили на ту сторону, к станции, где стояли бабы в платках и торговали пирогами и молоком.

— Пойдем посмотрим, что там, — сказал Кук.

— Далеко обходить.

— А мы под поездом, как эти дядьки.

— А вдруг поедет?

— Не поедет, он будет встречного ждать. Видишь, все подлезают.

И ребята, почти не сгибаясь, пошли под вагонами, под непонятной путаницей черных тяжелых металлических, вымазанных чем-то колес, крюков и перекладин.

IV

География была сдана.

Из школы шли весело. Даже Томочка, получившая «посредственно», была довольна.

Учиться ей было трудно, — хоть и посредственно, а все-таки перешла в шестой.

Один Витька дулся и, по обыкновению, замышлял каверзу.

Ему было обидно, что Лена получила «отлично», а он только «хорошо».

Хотелось чем-нибудь досадить девчонкам-задавакам.

Он разобрал мостик на речке и сдвинул камни, чтобы девочки визжали и хлюпали по воде.

Но досады никакой не получилось. Они, как назло, пошли не через брод, а по большому мосту и дальше, через линию, провожать подруг. Витька плюнул и вернулся домой злой и одинокий.

Лена, Зинка и Томочка, проводив дальних до будки у переезда, медленно подходили к станции.

— Воинский, — сказала Лена, смотря на поезд.

Томочка потянула ее за рукав.

— Пойдемте, девочки, посмотрим, что продают.

— Пироги с картошкой, — быстро ответила Зинка. — И никогда бабушка точно таких не умеет сделать. Вкусные! Ох, смотри, Лена, сколько этот набрал.

Высокий сержант с рыжими усами и короткой щеткой густых рыжих волос заботливо укладывал пироги в свой котелок и старался, чтобы поместилось больше.

Востроносая девочка осторожно нагибала четверть и, боясь расплескать, отмеривала ему молоко.

— Ну, ну, хозяюшка, поспешай, а то встречный идет!

Семафор был открыт.

Поворачивая и извиваясь около стрелки, шел другой поезд, тоже товарный, но не такой длинный. Вагоны были маленькие, четырехколесные. И паровоз небольшой, с трубой, торчащей по-старинному.

Сильный ветер дул с запада.

Дым, выходивший из трубы, не отлетал назад, а неестественно изгибался вперед, отчего у паровозика вид был недовольный и взъерошенный, будто у кота, если его погладить против шерсти.

Красноармейцы с молоком и пирогами бросились к своему поезду. Рыжий сержант задержался и не успел перебежать.

Паровозик гуданул пронзительно и, торопливо работая маленькими колесами, протащил вагоны без остановки. Ему было неловко задерживать своей ничтожной особой большой серьезный военный состав.

Последний вагон отстучал и пронесся мимо.

Рыжий сержант с бутылкой под мышкой, прижимая к груди котелок с пирогами, пробежал через рельсы.

И было пора.

Басом загудел большой паровоз воинского состава. Рыжий сержант пробежал мимо девочек.

— Добежит до своего вагона?

— Нет, далеко, он на платформу сядет!

— Пироги не рассыпь, дяденька!

Вдруг «дяденька» сделал непонятную вещь.

Он бросил на черный щебень бутылку и котелок с пирогами и рванулся под колеса поезда.

Что произошло потом, не все успели рассмотреть, и каждый об этом рассказывал по-своему.

Колеса уже дрогнули, вагоны качнулись и начали двигаться. Рыжий сержант обеими руками выхватывал из-под вагона какие-то маленькие фигурки и отшвыривал их от поезда.

Они были незаметны в тени под вагоном и вот теперь сразу очутились на ярком солнечном свете.

Сержант быстро ощупывал их, дергал за руки, за ноги.

Девочки закричали и побежали к ним.

— Да ведь это же наши, заводские! Кук! Галенька!

— Ваши? — К ним повернулось лицо, за минуту перед этим красное и добродушное, а теперь до того бледное и злое, что страшно было смотреть.

Сержант уже открыл было рот, но стук колес за его спиной напомнил ему, что браниться уже некогда.

Он повернулся к вагонам, наклонился, одним движением ладони втиснул в котелок вывалившиеся оттуда пироги, схватил бутылку с молоком.

Платформы уже протарахтели мимо, в конце поезда шли два вагона.

Веселые безусые парни, гогоча от удовольствия, протягивали сержанту руки, предлагая помощь. Он сунул им котелок.

— Держи, ребята, чур не слопать!

И котелок с пирогами исчез в дверях предпоследнего вагона.

Десяток дружеских рук метнулся из следующего навстречу бутылке.

Сержант приготовился к прыжку и, когда последняя площадка поравнялась с ним, ловко вскочил на подножку.

Его сильно рвануло, но он удержался и быстро стал подниматься по ступенькам.

— Вот это да! — ахнули девочки. — Расторопный дяденька!

А расторопный дяденька повернулся к девочкам и, пока поезд уносил его все дальше и дальше, успел выкрикнуть им кучу сердитых слов.

Он был взволнован, он не мог молчать.

Ветер дул с запада, сердитые слова летели прямо в уши, сначала резко и громко, потом приглушенные, обрывками и наконец замолкли.

— Чудной! — сказала Зинка.

— И чего он нас бранит? Чем же мы виноваты?

Лена присела на черный щебень и обняла ребят, всех троих сразу.

— Глупые вы, глупые! Ну разве можно так? Зачем вы на станцию одни пошли? Что? Испугались?

Ребята жались к ней, притихшие.

Хозяйственная Томочка наклонилась и подняла что-то с земли.

— Один пирог все-таки потерял, — сказала она. — Ишь, куда закатился! Что с ним делать?

Она осмотрела его, сдувая пыль.

— Раздели на троих, — сказала Лена. — Пусть едят и чувствуют, что если бы не этот пирог, их бы уже не было!

Ребята съели пирог, но так ничего и не почувствовали и не поняли. Нашумел и напылил встречный поезд, налетел на них усатый дяденька, испугал, нашумел тоже и умчался на последнем вагоне…

Лена спускалась с насыпи, ведя Галю за руку.

— Кто виноват? Кто прав?

Конечно, девочки не виноваты.

Но Лена знала, что и рыжий сержант прав, что сердится. Не должны четырехлетние дети гулять на станции под вагонами!

V

— Объявляю собрание открытым! — Лена постучала карандашом по широкому пню, точь-в-точь как стучал по столу директор Пал Палыч на производственном совещании в конторе. — Оглашаю повестку дня, — она сделала вид, что читает по бумажке. — Вопрос первый — об организации детского сада при Горбачевском картофелетерочном заводе; вопрос второй — текущие дела. Кто хочет устроить детский сад? Кто «за»?

Тонкая рука Зинки и полная Томочки поднялись сразу.

К удивлению Лены, Витька, лежавший на траве, тоже поднял руку.

Немного поодаль сидели улыбающийся Кирюшка и молчаливый, мрачный Боба.

Они посмотрели на Витьку, пошептались и тоже подняли руки.

— Принято единогласно! — сказала Лена. — Кто хочет работать, записывайтесь.

— Сколько у нас маленьких детей? Зина, записывай!

— Коленька и Кук — два, — Лена загнула два пальца. — Галенька основная и Галенька эвакуированная…

— Вакулированный Юрик, — сказала Томочка.

— Не «вакулированный», а «э-ва-ку-ированный», — возразила Лена. — Я сама эвакуированная, уж я знаю! Зина, записывай. Кто знает, как фамилия Юрика? И говорите, сколько им лет и месяцев.

Через несколько минут список был составлен. Он был озаглавлен: «Детский сад».

Слева было написано:

Руководители

1. Максимова Зинаида

2. Зайцева Тамара

3. Николаева Елена

4. Чернухин Виктор.

Под ними жирная черта и под чертой:

Итого — 4 чел.

Справа сверху:

Дети:

1. Серебряков Александр — 4 го. 6 ме.

2. Серебряков Николай — 2 го. 1 ме.

3. Чернухина Галина — 2 го. 10 ме.

4. Колобкова Галина — 4 го. 5 ме.

5. Заславский Юрий — 4 го. 4 ме.

И под чертой:

Итого — 5 чел.

Зинка прочла вслух.

Боба подтолкнул Кирюшку, тот подошел к Лене. Кирюшка когда говорил, всегда улыбался и смешно задыхался и захлебывался от волнения.

— А как же мы, Леночка?

— Да! — сказала Лена. — Очень важный вопрос: как быть с Кирюшкой и Бобой? Для руководителей они еще не совсем, а для детского сада уже слишком.

— Если их не принять, будут баловаться, — заметила Томочка.

— Правильно! Примем их в руководители, но пускай ведут себя хорошо! Согласны?

— Согласны, — ответил Кирюшка.

Боба кивнул молча.

— Запиши, Зина.

К списку руководителей было приписано еще двое:


Зайцев Кирилл.

Серебряков Борис.


Под ними жирная черта:

Итого — 6 чел.

Лена посмотрела на список.

— Маловато ребят. Даже трех пар не получается. Может быть, кто-нибудь из работниц даст своих?

— Не дадут, — сказала Томочка.

— Они все деревенские, у них в каждом колхозе есть площадка. А у нас потому и нет, что ребят мало. Да еще Галя и Юрик недавно приехали, может, и не останутся здесь.

— А зачем тебе пары, Леночка?

— Как же: будут гулять парами…

— Коленька ходить не может, он только ползает…

— Ну, будем его на руках носить.

— Вот тебе и будет три пары: четверо ребят и Коленька на руках.

— Делать нечего, придется так ходить, — вздохнула Лена. — Ну и завод! Детей маленьких — и тех не хватает!.. Так вот, ребята, теперь нужно будет нам назначить директора.

— Ты будешь директором, Леночка, — сказала Зина.

— Зачем же я? Нужно выбрать по большинству голосов. Давайте сделаем так: вот вам бумажка, пусть каждый подходит и пишет, кого он хочет. Бумажки кладите сюда. Дай свою кепку, Витя. Вот карандаш. Пиши, Зинка, первая. А вы все отойдите, не подсматривайте.

Кирюшка и Боба переглянулись.

Кирюшка опять подошел к Лене, задыхаясь и захлебываясь.

— Мы не умеем писать, Лена!

— Ну, хорошо, пусть тебе Томочка напишет, а ему Зина.

Лена задумалась: кого ей выбирать? Лучшим директором, по справедливости, конечно, была бы она сама. Ни Зинка, ни Томочка, не говоря уже о Витьке, ничего не сумеют устроить и организовать. Но ведь нельзя же голосовать за себя? Она подумала и написала: «Тамара Зайцева».

— Томочка, вынимай и читай!

Томочка, волнуясь, вынула из Витиной кепки первую записку.

— «Виктор Чернухин»! — прочла она и ахнула.

Лена почувствовала, что краснеет. Неужели выберут Витьку? Ну какой он директор!

Она старалась смотреть спокойно, но не знала, что делать со своими губами: по губам всегда заметно, когда у человека кошки на сердце скребут.

— «Тамара Зайцева», — прочла Томочка, и по лицу ее было видно, как она удивляется.

«Опять не меня!» — Лене стало совсем неинтересно и скучно думать про детский сад.

— «Николаева Лена», — громко и весело читала Томочка.

И еще три записки: «Лена», «Леночка Николаева», «Лена».

— Ура! — крикнула Зинка. — Тебя, Леночка.

Кирюшка широко улыбнулся.

Томочка бросилась целовать Лену.

— Витька сам себя написал, я по почерку узнала, — шепнула она.

— А я тебя, — сказала Лена.

— Меня не надо, я лучше буду уборщицей.

На мгновенье острая зависть охватила Лену. Уборщицей! Как же она не подумала раньше! Куда интереснее, чем быть директором!

— Томочка, — сказала она умоляюще, — я тебе буду помогать полы мыть! Хорошо?

— А кем будут Зина и Витя?

— Витька завхозом, — решила Томочка.

— Может быть, его дедок нам глюкозы выпишет.

Витька улыбнулся с довольным видом:

— Я согласен.

— А Зина будет учительницей пения, танцев и физкультуры, — сказала Лена. — Хорошо, Зина?

Боба шепнул что-то Кирюшке.

Кирюшка спросил задыхаясь:

— А мы, Леночка?

— Боба будет сторожем, а ты, Кирюшка, курьером. Если куда-нибудь сбегать нужно, тебя пошлем. Только не задохнись.

Все были очень довольны.

— Так вот, ребята, — сказала Лена, — по-моему, во-первых, нужно просить разрешения у Пал Палыча.

— Зачем разрешение?

— Как же? На территории устраивается детский сад, без разрешения директора нельзя.

— И ты пойдешь к нему просить разрешения?

— Пойду.

— В контору?

— В контору.

— Страшно, — сказала Томочка.

— Ничего не страшно! Он не злой, в нем только пороху много. Ведь нам нужно будет еще помещение какое-нибудь просить.

— Можно сторожку. Там теперь никто не живет, она пустая, — предложил Витька.


За ужином Лена сказала маме и старшему брату Саше:

— Мы решили устроить детский сад. А то ребята совсем стали беспризорные. Меня выбрали директором.

— Ну что ж, — улыбнулась мама, — очень хорошо придумали.

Лена стала рассказывать подробно о собрании и о том, кто кем будет.

— И Витька — руководитель? — расхохотался Саша. — Можно себе представить! Нет, Ленка, ничего у вас не выйдет. Вставать, как на работу, к восьми часам и целый день с чужими сопляками возиться? Надоест всем через неделю и бросите.

— Нет, не бросим.

— Нет, бросите. Хочешь пари? — он протянул руку.

Лена покраснела.

— Давай! На что хочешь давай!

— Хорошо! Через неделю у вас никакого детского сада не будет!

— Будет!

— Мама, разними!

VI

Лена шла решительными и твердыми шагами. Справа от нее утиной перевалкой выступала Томочка. Слева прыгала Зина, похожая на осу в желтеньком платье с черненькими разводами.

— Так прямо ему скажешь? — замирая, спрашивала Томочка.

— Так прямо и скажу… — голос Лены становился деловым, торжественным и прочувствованным. — Так и скажу: «Пал Палыч! Разрешите нам устроить детский сад! Малыши отбились от рук. Чуть-чуть даже под поезд не попали. Мы устроим детский сад. Они не будут беспризорниками, и мы не будем баловаться на территории!»

— И про сторожку? — спросила Зинка.

— И про сторожку. Так прямо и скажу: «И дайте нам сторожку».

— Прямо в контору? — ахала Томочка.

— Прямо в контору.

— Прямо в кабинет директора?

— Нет, — насмешливо ответила Лена, — кабинет директора будет направо.

— До чего ж ты храбрая, Леночка!

Девочки прошли вдоль огорода и мимо Томочкиной террасы. Вот уже и контора недалеко.

И вышло так, что решительные шаги Лены, утиная перевалка Томочки и прыжки Зинки стали понемногу замедляться.

В особенности Томочка начала вести себя как-то очень беспокойно: она отставала от подруг, вертела головой по сторонам и вдруг радостно сказала:

— Теленок отвязался! Вы, девочки, идите, а я сейчас. А то, пожалуй, еще в огород зайдет!

И убежала трух-трухом на своих толстых ножках.

— Пойдем, Зинка, — гордо сказала Лена. — Ну ее! И без нее справимся!

Зинка была откровеннее Томочки. Подойдя к дверям конторы, она как-то вся съежилась, торопливо сказала:

— Знаешь, Лена, ты уж иди одна. Я его боюсь! — и умчалась вприпрыжку.

Лена выпрямилась, проверила, крепко ли сидят бантики на косах, обскребла подошвы сандалий о железку на нижней ступеньке крыльца и, покашляв, прочистила горло.

Из конторы вышел дедушка Николай.

— Что, Пал Палыч в конторе сейчас? — спросила Лена.

— Нет, он на парники пошел… Да ты разве не слышишь? — усмехнулся дедушка Николай.

Действительно, громовый голос Пал Палыча послышался со стороны парников.

По-видимому, там что-то было не в порядке.

Молоденькая работница таращила глаза на директора и растопыренно держала в руках две лейки, с носиков которых струйками стекала вода.

— Тебе директор завода говорит, а ты ему: «Э!» — последним упреком послышался голос начальства. Пал Палыч зашагал к конторе.

Пал Палыча боялась на заводе не одна Зинка.

В нем и до войны пороху было много. Его жена, бабушка Лексевна, говорила, что он нервный. После нескольких месяцев на фронте и тяжелого ранения пороху очень и очень прибавилось.

Пал Палыч ходил на костылях, одна нога его была толсто забинтована. На левой щеке был глубокий шрам, отчего казалось, что с этой стороны он всегда улыбается, даже когда сердитый — это было особенно страшно.

Пал Палыч приближался, у Лены пересохло во рту. Сейчас он нашумит на нее — ребятам в контору и на завод заходить не разрешалось.

Но Лена ответит ему твердо и спокойно, уверенная в своей правоте. Войдет, решительная и деловая, в большую комнату, где сидят бухгалтер и счетовод. Остановится только перед самой дверью, на которой написано: «Кабинет директора», и скажет, что пришла по делу, что она может подождать здесь сколько угодно, что она не торопится, но что пускай он примет ее, когда у него будет время.

А потом она войдет в кабинет, произнесет свою коротенькую задушевную речь, и Пал Палыч поймет, что это не баловство какое-нибудь и что сердиться нельзя.

Откуда-то вынырнул Витька и удивленно спросил Лену:

— Ты что?

— Я иду поговорить с Пал Палычем, просить его разрешения для детского сада, — с достоинством ответила Лена.

— Так он же позволил!

— Когда?

— Так я же спросил его сегодня утром за чаем: «Дедок, можно нам детский сад сделать?» — и он сказал: «Можно».

— А… сторожка?

— И про сторожку он тоже сказал: «Можно, только чтобы не баловать у меня!» — Спросил только: «Откуда вы ребят для детского сада возьмете? Ведь всего-то у нас этой мелюзги полтора человека». А я сказал: «Нет, не полтора, а четыре с половиной». Он говорит: «Кто же половина-то?» А половиной можно считать Коленьку, потому что он еще ходить не умеет!

Все Ленино напряженное деловое настроение как-то вдруг испарилось, исчезло куда-то. Зачем было волноваться? Рано утром, еще в постели, беспокойно ворочаясь с боку на бок, придумывать умные слова?

Лена с негодованием и презрением посмотрела на верхнюю губу Витьки, сказала:

— Эх ты!

И пошла прочь от крыльца конторы.

VII

Окно сторожки было широко открыто. На полу солнце золотым квадратом. Разбегалась и пенилась вода по доскам, звонко стекала в ведро с тряпки. Пахло мокрым деревом.

Засучив рукава, подоткнув и без того коротенькие подолы, низко опустив головы и поминутно сталкиваясь высоко поднятыми задками, директор детского сада № I и уборщица того же учреждения с пыхтением и усердием мыли пол.

— До чего же я люблю мыть запущенные полы! — говорила Томочка, локтем отодвигая прядь черных волос, спустившуюся на лицо. — Дома мой, не мой — все равно ничего не заметно!

— Угу! — ответила Лена.

Она подняла разгоряченное лицо и гордо посмотрела на резкую границу между немытым еще полом и маленьким кусочком чистого.

Мыть полы Лена научилась только этой зимой, под руководством Томочки: в Москве был паркет, и мыть не приходилось.

— Мы по скольку досок будем, Томочка?

— По четыре.

И снова яростно заработали тряпки, широкими полукругами гоня перед собой мутную воду. Зинка сидела на подоконнике, сухая и чистенькая, и болтала ногами, напевая что-то.

Мыть полы она не любила нисколько, но зато она приготовила большой букет и пристраивала его на окно в банку из-под консервов.

К обеду сторожка была приведена в полный порядок. Даже ступеньки крыльца стали почти белыми.

Над дверью прикололи кнопками страничку, вырванную из тетради, на которой было написано чернилами: «Детский сад № I при Горбачевском картофелетерочном заводе».

Пониже висела другая страничка с надписью:

«Добро пожаловать!»

Собственно, написано было не «пожаловать!», а «пожаловат!» Надпись неосторожно разогнали во всю бумагу, в конце нужно было пожертвовать или мягким знаком, или восклицательным. Восклицательный, разумеется, был нужнее, а без мягкого можно было обойтись.

Когда мимо сторожки прошел Саша, он посмотрел на приколотые записки и сказал с презрением:

— Эх вы, халтурщики! Уберите это убожество! Завхоз, принеси мне красных чернил и бумаги какой-нибудь плотной… ну вот не меньше чем такой длины, — он раздвинул руки.

Витька жалобно сказал:

— Да откуда же я?..

— Завхоз ты или нет? Бюрократизм развели… Где же от тебя польза? А ну, беги бодрее! Одна нога здесь, другая там!

Сдав экзамены и перейдя в восьмой класс, Саша стал работать в колхозе. Держался он очень важно, как большой.

Сегодня было воскресенье, он ходил по двору с видом отдыхающего премьер-министра, и маленькие мальчишки заглядывали ему в глаза с почтительной покорностью.

Завхоз оказался на высоте положения: через какие-нибудь двадцать минут он уже стучался к Николаевым и протягивал Саше пузырек с краской и узкий, но длинный лист бумаги.

Основной мебелью в квартире Николаевых было большое количество пола.

В кухне стояли две скамейки и стол Сашиной работы. Но стол этот был и кухонным, и обеденным, и рабочим, и письменным — один за все про все.

Мелкие полочки на бревенчатых стенах — для посуды.

Высокая и большая сараевидная спальня. В ней три кровати, то есть не кровати, конечно, а козлы с досками.

Направо и налево от двери — две «городушки» из чемоданов и корзин, прикрытые занавесками.

Когда Саша спрашивал, где же, наконец, его синие трусики, мама отвечала:

— В чемодане, в левой городушке.

Если же нужно было достать что-нибудь из продовольствия, разрывали правую городушку.

Саша, увидев на столе приготовления к производству блинов из серого крахмала (в отличие от «кулебяк» они назывались «бяки»), преспокойно разложил в спальной на полу бумагу, линейки, карандаши, кисточки и баночки с чернилами.

И сам разлегся среди всего этого, раскинув циркулем длинные ноги.

Вечером над дверью сторожки торжественно прибили два больших плаката с горящими и сверкающими буквами:

«Детский сад № I» и «Добро пожаловать!»

На этот раз и мягкому знаку и восклицательному — каждому нашлось свое место.

Место даже осталось — в правом углу после цифры I Саша использовал его, нарисовав клумбу, на которой вместо цветов произрастали дети.

Все это было настолько красиво, что Саша не сразу мог оторваться от своей работы и довольно долго пролежал под липой, недалеко от сторожки, делая вид, что лежит просто так, но искоса посматривая на дверь.

Работницы, поливавшие огород, проходили мимо, ахали и восторгались.

Все мамы, опрошенные еще днем, согласны ли они отдать в детский сад своих детей, тоже подходили к сторожке и тоже ахали.

Директор детского сада, уборщица, завхоз, учительница пения, курьер и сторож еще раз осмотрели сторожку, посидели под липой, с уважением поглядывая на Сашу, и наконец разошлись по домам, чтобы не проспать завтра.

В понедельник утром детский сад откроется и малышей встретит нарядная приветливая надпись:

«Добро пожаловать!»

VIII

Они пришли в понедельник ровно к восьми, неправдоподобно чистенькие, застенчивые и робкие.

Пришли, конечно, не одни — ребята не ходят одни в детский сад. За каждым ребенком был откомандирован отдельный воспитатель, чтобы за руку довести его до сторожки.

Маленькая Галя, потрясенная тем, как заботливо и нежно обращается с ней сегодня Витька, всю дорогу шла молча.

Войдя в сторожку, ребята остановились и смотрели друг на друга как на незнакомых.

Впрочем, девочки оживились довольно быстро, увидев на подоконнике кроватку с Лениной куклой. Эта кукла приехала из Москвы. Лена в куклы почти уже не играла, но любила шить кукольные платья и вязать шапочки.

Для мальчиков Витя принес пистолет, стрелявший горохом, но это опасное оружие было отложено, и мальчики стали играть объединенно с девочками, в особенности когда куклу уложили спать и перешли на кучу песка перед крыльцом.

Настоящих песочников не было, но их заменяли деревянные и жестяные крышечки.

И Кук, и Юрик вместе с Галями пекли великолепные пироги, формой, цветом, а может быть, даже и вкусом напоминавшие «бяки» из серого крахмала.

Потом ребятам отмыли руки от песка и повели на прогулку.

Шли парами: впереди Кук и Юрик, а за ними Гали. Коленьку несли по очереди Лена, Томочка и Зинка. Он был мягкий, довольно полненький, очень приятный на ощупь.

Он был явно растроган вниманием и заботой своих руководителей.

Каждый раз, когда он прижимался к Лениному плечу белой круглой щечкой, у Лены начинало что-то дрожать в середке.

Послушание и порядок были изумительные.

Ребята не разбегались и не нарушали строя даже при виде почти уже спелой земляники.

Воспитатели сами не проглотили ни одной ягоды.

Они рыскали в траве и под кустами. Собрав в согнутую ладонь не меньше пяти и не больше десяти (терпения не хватало!) ягод, они относили их детям и делили на пятерых с полной справедливостью.

Учитывались не только число, но величина и цвет — от зелено-розового до почти красного.

Есть щавель было строжайше запрещено.

Во время обеденного перерыва ребят развели по домам, руководители тоже побежали каждый к себе.

Было скучно, что после обеда ребят укладывали спать, поэтому собрать их снова удалось не сразу.

Зинка принесла гитару и устроила в сторожке урок пения, а Лена и Томочка побежали к скотному двору, где работали плотники и где было много хорошеньких чурок и дощечек, могущих заменить ребятам кубики.

Игра в кубики оказалась настолько увлекательной, что все пожалели, когда раздался звонок — окончание рабочего дня.

Ребят торжественно развели по домам.

Мамы встречали их с растроганными лицами, горячо благодарили руководителей.

Лена шла домой медленно, как-то вся раздуваясь от гордости. До чего же она все хорошо придумала и как все здорово получилось!

Хотелось поскорее, сию же минуту кому-нибудь рассказать обо всем. Лена с трудом дождалась маминого прихода. Они уселись вдвоем на маминой кровати. Лена рассказывала про ребят, какие они ужасно милые и смешные, все такие разные…

Мама слушала и улыбалась.

Потом пришел Саша и подсел с другой стороны. Казалось невероятным, что он может поместиться на таком небольшом пространстве. Но он сложился, как складной метр, поджав под себя ноги, привалился к маминому плечу и тоже стал рассказывать — про свои колхозные дела. Мама опять улыбалась и слушала. Мама умела слушать, как никто.

Часто бывает, когда делаешь что-нибудь днем — собираешь грибы или чистишь ягоды, сажаешь картошку, — потом в постели, стоит только закрыть глаза, все дневные занятия ярко, будто нарисованные, встают перед тобой.

Когда Лена легла спать и закрыла глаза, она сейчас же увидела бесчисленное множество маленьких ребят, идущих парами.

«Жаль все-таки, что их так мало! — думала она. — И жаль, что нельзя укладывать их спать после обеда… Как бы хорошо одинаковые кроватки и одеяльца, а в сторожке кроваток нет. Ничего, может быть, потом что-нибудь придумаем…» Во всяком случае, завтра нужно будет попросить у мамы тряпочек, чтобы сшить пять кармашков для носовых платков… Хорошо бы фартучки… Но куда уж! Материи столько не найдется… Во всяком случае, необходимо пять тряпочек для носовых платков… Носовые платки… Носовые… платки… необходимы… Лена заснула.

IX

Во вторник, когда Лена пришла за Юриком, Юрикова мама, табельщица Тоня, сказала как можно деликатнее и мягче:

— Знаешь, Леночка, очень уж вы вчера мрачные песни пели в детском саду… Лучше бы что-нибудь повеселее…

— Мрачные? — переспросила Лена. — Это ведь Зина у нас учительница пения… Я уходила как раз и не слышала… А какие же песни?

Юрик подошел и пропел с большой выразительностью особенно полюбившиеся ему строки:

Но и я-а кого-нибудь за-ре-жу

Па-ад осен-ний свист!

— Так это же Зинин отец поет! Он, действительно, только мрачные. Это его любимая… Но знаете, Зина может и веселых сколько хотите! У нее тетя в городе живет, кассирша в театре, у нее тоже гитара, и она только веселые. Я Зине скажу, она сегодня будет веселые!

— А Зиночка не обидится?

— Зина-то? Нет, она не обидится. Это у нас Томочка обидчивая, уж она бы обязательно. А Зина ни чуточки. Вы, Тоня, не беспокойтесь, я ей скажу.

Зина действительно оказалась не обидчивая.

— Хорошо, — сказала она, — меня как раз тетя Вера научила очень хорошеньким веселым песням. К ним недавно театр оперетки приезжал на гастроли, и все у них в городе эти песни поют.

— А что такое театр оперетки? — спросила Лена.

— Ну, постановки такие, поют, танцуют… очень весело.

— Вот и хорошо, — одобрила Лена.

Физкультурой Зина с ребятами заниматься не смогла — слишком невыдержанный она была человек. Эти уроки взяла на себя Лена.

— Мы даже можем не физкультуру, а ритмическую гимнастику, — сказала Лена. — Ты будешь на гитаре… вот так для прыжков… — она пропела. — Вот так для марша… Вот так для шага на месте, а я буду все им показывать.

Ребят всех построили по росту, в один ряд, лицом к Лене, показали, как нужно держать пятки вместе, а носки врозь. Выпрямили им спины. Увидев, как они интересно и важно стоят, Коленька бодро подполз на четвереньках к линейке, со стороны маленькой Гали.

Встал, покачался немного на белых кривых ножках и выпрямился, как другие, ожидая дальнейших распоряжений.

Лена смотрела на ребят.

«До чего же их мало!» — с досадой думала она.

Ей вдруг вспомнился белый зал с паркетным полом в одном из московских клубов, куда мама возила ее, маленькую, на уроки ритмической гимнастики. Длинная линеечка ребят в одинаковых белых костюмчиках и белых тапочках.

Любимая учительница Ольга Андреевна — молодая, красивая, в черном шелковом платье, с черными, гладко зачесанными волосами.

Лене хотелось быть похожей на нее. Быть похожей — это очень трудно: вместо черных волос — две светлые косы, а платье голубое, ситцевое, полосатенькое.

Но в конце концов дело не в платье и не в прическе.

Лене хотелось, чтобы все ее движения были такие же плавные, изящные, как у Ольги Андреевны.

Ей хотелось говорить тем же ласковым, ровным, спокойным, но властным голосом.

Ольгу Андреевну нельзя было не слушаться.

Был, впрочем, в начале этих уроков один толстый мальчишка, которого, по-видимому, очень избаловали дома.

Иногда он вдруг начинал хохотать, выходил из ряда, толкал других ребят, кривлялся, мешал заниматься.

Нужно было видеть, с каким спокойствием, не повышая голоса, делала ему замечания Ольга Андреевна.

Лена вздохнула.

Вместо белого зала с паркетом — дорожка, посыпанная песком, и четыре малыша, одетые по-разному, Коленька, пятый, не в счет, — смотрят на нее.

— Пятки вместе, носки врозь! — они были уже у всех вместе и врозь. — Руки на бедра! — Лена показала, как это нужно делать.

Обе Гали и Юрик, как могли лучше, повторили Ленино движение.

Коленька пошатнулся, подбоченился, но, посмотрев на Кука, опять спустил руки вниз.

— Что же ты, Кук? Руки на бедра!

— У нас с Коленькой их нет, — ответил Кук.

— То есть чего нет?!

— Ведер нет. Мама с ними на речку пошла.

Витя громко ржал, закатившись под липу. Кирюшка, боясь Лены, наполовину задохся от беззвучного смеха.

Зина фыркнула прямо в гитару, внутри инструмента даже загудело.

Томочка хихикала. Один Боба, из всех руководителей, сохранил невозмутимую серьезность.

Лена снисходительно улыбнулась — так улыбалась Ольга Андреевна, если на уроках случалось что-нибудь смешное.

— Не ведра, Кук, а бедра. Бедра вот здесь. Руки нужно положить сюда. И Коленька тоже. Вот так. Теперь поднимите правую ногу. Зина, играй шаг на месте! Правая нога вот здесь. Коленька, не поднимай, упадешь! Опустите правую ногу. Поднимите левую ногу. Левая нога вот здесь…

Урок продолжался.

После обеда было пение и прогулка до самого звонка.

Юрикова мама поджидала сынишку на своем крыльце.

Она еще издали услышала звонкие голоса. От сторожки, взявшись за руки, под присмотром двух руководителей, шагали Юрик и Кук, распевая во все горло.

Юрикова мама могла быть довольна: мрачных песен не было больше.

Юрик пел:

О ба-я-дер-ка!

Весь

я

твой!

X

Бунт начался в среду, перед обеденным перерывом.

На прогулке Кук не пожелал ходить парами.

— Кук, не разбегайся в разные стороны! — говорила Лена.

Но он разбегался в разные стороны, сам рвал землянику и даже щавель.

Обе Гали смотрели на него сначала с ужасом, потом с восхищением.

Юрик охотно бы дал себя разрезать пополам, чтобы идти парами, но для пары нужно не меньше двух человек. Он шел за Галями как виноватый.

Лена делала замечания, не повышая голоса, спокойно и даже немного шутливо, как сделала бы Ольга Андреевна на ее месте.

— Ничего, — говорила она, — капитан Кук любит путешествовать. Сейчас он вернется к нам и опять возьмет Юру за руку.

— А я не возьму.

— Ты подумай немножко, Кук, и сделаешь то, что я тебе говорю. Не рви щавель, от него живот заболит.

— А я буду.

Лена взяла Кука под мышки, вынесла его из травы и поставила рядом с Юриком.

— Ты возьмешь Юру за руку, и мы пойдем в лес. Становитесь, ребята, парами.

— А я не хочу парами!

И капитан Кук, нарушая порядок, отправился в новое, далекое путешествие.

Галя-старшая засмеялась и пошла вслед за ним.

— Что там разговаривать, Лена! Отшлепать его — и все! — предложил Витька.

Галя-старшая остановилась.

— Непедагогично, — решительно возразила Лена. — Детей нужно воспитывать, а не шлепать.

Через полчаса Лена начала думать, что, может быть, и Ольге Андреевне было не так просто говорить, не повышая голоса, там, в белом зале, с непослушным мальчишкой. Ребята были похожи на карты, из которых построили домик. Все очень хорошо и красиво.

Но вот выскочила одна карта — Кук, и равновесие нарушено: отлетает вслед за ним Галя-большая, колеблется Галя-маленькая.

Правда, остаются, так сказать, лежать на месте Коленька и Юрик, но это уже не имеет значения, никакой постройки уже нет, никакого порядка, все развалилось.

После обеденного перерыва предполагалось идти в овраг за земляникой.

— Давай лучше не пойдем, Лена, — шепнула Томочка, — ведь он опять не будет слушаться.

— Обязательно пойдем, — с твердостью ответила Лена. — Ребята, становитесь парами, мы пойдем в овраг и нарвем вам много земляники.

— А я буду рвать сам, — вызывающе ответил Кук.

Гали засмеялись.

— Становись, Юрик, бери Кука за руку.

— А я парами не хочу!

Кук отбежал в сторону. Юрик жалобно посмотрел на Лену.

До оврага Лена вела Кука за руку, а Боба шел с Юриком и очень страдал: было неясно, руководитель он или ребенок, не такая уж большая была между Бобой и Юриком разница.

Когда спустились по тропинке в овраг, Кук убежал куда-то совсем далеко, кричал, что парами не пойдет, рвал землянику сам, ел щавель и угостил маленькую Галю.

— Смотри, Кук! Чаша моего терпения лопнет! — сказала Лена.

Шлепать ребят, конечно, было непедагогично.

Но к концу дня Лена поняла, что не шлепать их бывает иногда очень трудно.

Лена устала так, как будто она прошла не полкилометра до оврага, а не меньше двадцати километров. У нее все кипело внутри.

Она поняла, что значит выражение: «руки чешутся».

У Лены чесались руки.

В ладонях у нее было такое ощущение, как будто она уже шлепнула непокорного мальчишку по мягким частям, — так крепко шлепнула, что по своей же руке мурашки пошли.

Может быть, если бы Лена не была директором детского сада, она и не удержалась бы.

Может быть, если бы директор остался один на один со своим воспитанником, и сам директор не удержался бы.

Но Лена чувствовала, что на нее смотрят все, что судьба детского сада зависит от ее выдержки.

И она делала замечания Куку, как Ольга Андреевна, даже не повышая голоса.

XI

В четверг Лена начала бояться Кука.

Она пришла утром в сторожку с унизительным чувством страха. Она знала, что этот крошечный мальчишка, даже очень симпатичный на вид, опять откажется повиноваться, будет говорить дерзости и мутить всех.

И опять развалится от грубых толчков с таким трудом и с такой любовью построенный красивый карточный домик.

Сначала играли в кубики, все как будто пошло хорошо. Лене даже стало казаться, что Кук забыл про вчерашнее и будет слушаться.

Но когда ребят построили на прогулку, Кук отбежал в сторону и крикнул:

— А я парами не пойду!

Лена подошла к нему.

— Ты пойдешь, Кук, пойдешь вместе с Юриком. Будь умницей, не задерживай всех.

Кук посмотрел на нее снизу вверх и сказал:

— А вот я тебе сейчас набью мойду! (то есть морду, — Кук картавил).

Он прибавил еще несколько слов и выражений, с которыми дедушка Николай иногда обращался к Белоглазке.

Если дедушка Николай при этом видел, что Ленина мама где-нибудь недалеко и могла слышать, он смущенно улыбался и деликатно говорил: «Извиняюсь!»

Кук не сказал: «Извиняюсь!» Он смотрел прямо Лене в глаза. Это был вызов.

Витька громко захохотал, Кирюшка тоже начал смеяться, но увидел негодующие лица девочек и притворился, что он просто кашляет.

Чаша Лениного терпения лопнула!

— Не уходите никуда без меня, — сказала Лена Томочке, — гулять будем после обеда. А сейчас я схожу домой и напишу записку родителям.

Сторожиха Маруся убрала печку, задернула пеструю занавеску, вымыла пол в кухне. И села у раскрытого окна, уронив на колени проворные, ловкие руки.

В доме было очень тихо. День был еще совсем длинный.

Она могла начать стирку или дошивать давно скроенные Бобины штанишки. Могла просто пойти погулять или даже подремать часок перед обедом.

А пока она будет спать, никто не упадет со ступенек, не побежит к речке, не выйдет за ворота. Это было совсем новое и очень странное ощущение. Тишина в доме. Можно спокойно делать что хочешь.

Для начала она решила наломать свежий веник и вышла на крыльцо.

— Здесь живет гражданка Серебрякова?

Маруся с удивлением обернулась.

— Вам письмо.

Перед ней стояли Кирюшка и Боба. Кирюшка задыхался, захлебывался и явно трусил. У Бобы был спокойный вид человека, исполняющего свои служебные обязанности, не опасаясь последствий.

— Какое письмо?

— От директора, — сказал Кирюшка.

— Пал Палыча? — еще больше удивилась Маруся.

— От директора детского сада, — с твердостью возразил Боба, — и не письмо, а записка родителям.

Он взял у Кирюшки сложенный, как аптечный порошок, лист бумаги и хладнокровно протянул его матери.

Маруся держала в руках записку и, боясь развернуть ее, ничего не понимала.

— Да от Лены же! — не выдержал характера Кирюшка и поспешно отступил на несколько шагов.

Маруся прочла:

«Гражданка Серебрякова! Директор Детского сада № I просит Вас зайти в детский сад поговорить о поведении Вашего сына Александра».

Когда Маруся энергичным шагом подходила к сторожке, ноздри ее уже раздувались и лицо было напряженное.

Маленькие играли на песке, руководители с не меньшим увлечением строили им крепость, орошали при помощи искусно вырытых каналов эту бесплодную местность и занимались зелеными насаждениями.

Лена встала, отряхнула руки и вежливо сказала:

— Я очень рада, что вы пришли, зайдемте, поговорим, — она показала на дверь сторожки, но Маруся не оценила этой тонкой деликатности и не двинулась с места.

Пришлось говорить при всех, хотя это и было непедагогично.

— Ваш сын очень плохо ведет себя. Он не слушается, оказывает очень дурное влияние на своих товарищей. Вы знаете, как он ругается? Самыми последними словами! Нужно как-то на него воздействовать. Ведь он и других научит. Мы же не можем воспитывать ребят, если…

Лицо Маруси налилось кровью. Даже шея ее покраснела.

— Ах, мой сын других портит! Воспитанных!.. А ты знаешь, как эта Галька ругается? Думаешь, мой хуже всех? Плевать мне на ваш детский сад! Кук, идем!

Она рванула за плечо Кука, грозно мотнула головой Бобе:

— Бобка, домой!

Потом подхватила с земли Коленьку, привычным движением усаживая его на левую руку.

Коленька бессловесно охнул и протянул Лене через Марусино плечо перепачканные песком лапки.

Но Маруся уже шагала к дому с такой быстротой и негодованием, что никто опомниться не успел.

Белые Коленькины ножки покорно и жалобно мотались в такт ее взволнованным шагам.


После звонка, когда пять руководителей грустно разводили по домам троих оставшихся в детском саду ребят, они встретили на дороге около конного двора деревенских девочек.

Девочки шли от плотины к воротам с корзинками в руках.

— Грибы! Смотрите, ребята! Уже грибы!

Все кинулись смотреть. Девочки гордо показывали свою добычу.

— Где вы… где нашли? Как рано-то!

— Да вот в лесу, за рекой, только подальше нужно, здесь нету.

— Пойдем сейчас, Лена, — сказала Зина.

— Что ж сейчас идти, — возразила Томочка, — сейчас уж все оборвано. За грибами нужно утром пораньше. Пойдемте завтра с утра. Пойдешь, Витька?

— Успеете вернуться к восьми часам? — строго спросила Лена.

XII

Разумеется, к восьми часам никто вернуться не успел. В пятницу в сторожку пришли только двое руководителей: Лена и Зина. Зина проспала утром, поэтому не пошла вместе с грибниками. Она негодовала на других, поддерживая Лену.

Особенно обидным было то, что вместе с Витькой за грибами пошла его мать, у которой сегодня был выходной день. Ушли, а Гальку свою подкинули в детский сад и преспокойно могут гулять хоть до вечера.

Лена старалась подавить нехорошее чувство по отношению к маленькой Гале с ее вкусными карими глазами.

После вчерашней бури ребята были какие-то подавленные и слушались очень хорошо, несмотря на то, что два раза подходил к сторожке нераскаянный Кук и кричал, правда, издали:

— А я в ваш детский сад не буду ходить! И Коленьку не пущу! Коленька ваш, что ли?

На прогулке обе Гали шли впереди, а Юрик за руку с Леной.

Зина шныряла среди кустов. Хотелось найти хотя бы один гриб. Но разве так близко от дома найдешь?

После обеденного перерыва, когда пришли за маленькой Галей, бабушка Лексевна заявила, что уезжает в город до воскресенья и Галю с собой берет, что в детский сад ее уже не пустит, так как умыла ее и надела все чистое. Пускай дома посидит, а то перепачкается.

Бабушка Лексевна удивилась, что Лена и Зина не пошли за грибами утром, и назвала их ленивыми.

Потом сказала Лене, что у них на грядках травы много, а когда Лена ответила, что не успевает полоть из-за детского сада, бабушка Лексевна покачала головой.

— Ишь, какая! Не хочешь помочь матери!

Скоро вернулись и грибники, голодные и оживленные.

Витькина мама уселась чистить грибы на ступеньках своей террасы. Витька раскладывал подберезники по росту. Аграфена Петровна из окна своей кухни показывала проходящим большой шлюпик, который нашла Томочка. Зина побежала смотреть.

Лена сделала вид, что ничего не замечает, и была очень довольна, что большая Галя и Юрик действительно ничего не заметили, увлеченные постройкой из кубиков.

«Что же это за детский сад! — думала Лена. — Двое ребят — и все!»

Теперь можно было с горечью вспомнить о маленькой Гале, на которую так обидно было смотреть утром.

Этот день тянулся необыкновенно долго.

Вечером, после ужина, Лена пошла в деревню за молоком.

Проходя по улице, она жадно поглядывала на маленьких деревенских ребятишек. Ведь сколько их тут бесполезно шныряет! Пригодились бы для детского сада!

Лена брала молоко у высокой старухи с мужским голосом, которую звали очень странно: Евления Кармилавна. Впрочем, было ли это действительно ее имя, Лена уверена не была: так ей послышалось со второго раза, а переспросить в третий раз она постеснялась.

За молоком в погреб пошла невестка, а сама бабка Евления сидела, раскачиваясь на табуретке, держала в руках внучку и пела низким, мужским голосом:

Баю, баю, баю-у!

Внучку То-ма-рынь-ку-у!

Она выговаривала не Тамара, а Томара.

В деревне все девочки были Тамары, Гали или Тони, иногда Нинки.

Бабка пожаловалась Лене, сколько ей забот с девочкой; все на руках да на руках.

У Лены блеснули глаза.

— Бабушка, а пускай ваша Тамарынька к нам в детский сад ходит, на завод.

Бабка даже раскачиваться перестала.

— Как же ей ходить-то! — прогудела она. — Ведь Томарынька и ходить-то еще не умеет!

Черноглазая и бойкая внучка Томарынька, почувствовав себя не так уже изо всех сил притиснутой бабкиными ручищами, мигом сползла на пол.

И быстро отбежала на четвереньках в самый дальний угол, передвигаясь как-то очень смешно, сидя на согнутой правой ноге, отталкиваясь вытянутой левой и громко шлепая по полу ладошками.

У печки она оглянулась на бабку, сверкнула круглыми, озорными черными глазенками и преважно уселась там.

Когда Лена с полной бутылкой выходила из калитки на улицу, до нее из открытого окна донесся гулкий мужской бас:

Баю, баю, баю-у!

Внучку То-ма-рыньку-у!

По-видимому, девчонка уже поймана, и все-таки придется ей заснуть в могучих бабкиных объятиях.

XIII

В субботу к сторожке подошли только два человека: директор детского сада и один ребенок — Лена за руку с Юриком.

Они старались не глядеть друг на друга.

Все остальные руководители, — кроме Бобы, как можно раньше отправились за грибами, в самый дальний, самый грибной лес.

А Галя почему не пришла? — спросила Лена.

— Ее Кук позвал с ним играть, — грустно ответил Юрик.

— И тебя звал?

— И меня.

— А ты почему не пошел?

Юрик деликатно вздохнул и ничего не ответил.

Лена играла с Юриком, рассказала ему сказку, погуляла с ним, пройдя до оврага и обратно.

Когда раздался звонок к обеду, Лена спросила:

— Тебе хочется играть с Галей и Куком?

— Да, — сказал Юрик.

— Тогда после обеда можешь не приходить, поиграй сегодня с ними. Все равно, какой же это детский сад, когда только один ребенок! А в понедельник увидим, собираться или нет, хотят они или не хотят. Я тебе завтра скажу.

Она довела Юрика за руку до дому и пошла к себе. После обеда Лена взяла книжку и легла на кровать.

— Ты что же сегодня, Лена, не торопишься в детский сад? — спросила мама.

Лена ответила трагическим голосом:

— Детский сад… распался!

Она была очень благодарна Саше за то, что он даже не улыбнулся и ни словом не напомнил ей про их пари.

XIV

— Томочка дома?

Когда Лена входила в квартиру Зайцевых, ее всегда охватывало приятное и в то же время тоскливое чувство.

Цветущие бегонии на окнах. Чистые коврики на чистом полу. Большие, пышные кровати с никелированными шишечками. Буфет, шкаф, добротный высокий сундук, который никогда никуда не ездил. В них можно положить и поставить все вещи, не нужно чемоданов и «городушек». А главное, главное — мужское пальто на вешалке и широкие, огромные, такие симпатичные мужские калоши под ним. Не уложены, не спрятаны куда-нибудь, а стоят в передней, на самом виду, потому что могут понадобиться каждую минуту.

Обе Матрешки были дома. Они сидели в кухне и чистили грибы, неторопливо, но и не медленно, как все, что они делали.

Лена всегда любила грибы — и собирать, и чистить, и есть. Но на эти грибы она посмотрела с холодным равнодушием и даже с враждебностью.

— Смотри, Леночка, белые! — сказала Тамара заискивающе и показала на кучку белых, положенных отдельно, напоказ и на восхищенье. — Подумать только! В июне белые! Как рано!

Но Лена не хотела восхищаться. Она села на лавку и даже не попросила себе ножик, чтобы принять участие в скоблении крепких, толстеньких подберезников, или «чалышей», как их называли местные жители.

— Тамара, — сказала она неестественным голосом, — ты как, совсем не будешь ходить в детский сад?

Тамара немного растерялась и посмотрела на мать. Глаза Аграфены Петровны стали остренькими и беспокойными.

— Некогда, некогда, Томочка! — запела она, покачивая головой. — Огород полоть, за скотиной ходить… А теперь грибы пошли, нужно на зиму запасать, и посолить, и посушить… Вот сегодня похлебку грибную сварим.

Она взглянула на часы и, переваливаясь, поплыла к печке. На сковородке что-то бурно и в то же время обнадеживающе заурчало, обещая вкусный обед румяным Матрешкам.

— А уж если время будет у Томочки, — продолжала Аграфена Петровна, возвращаясь к столу, — пусть в колхоз работать идет, трудодни зарабатывать. А здесь что? Маруська, лентяйка, будет дома бездельничать, а вы за ее детями ходить? И никто вам за это не заплатит, пра-а!

Лена молчала. Что можно было возразить? Конечно, никто не заплатит. Она видела, что пришла зря, что разговора с Томочкой не выйдет. Все-таки немножко совести у Томочки есть: сидит вся красная, потупив глазки.

— Маруся — не лентяйка, — сказала наконец Лена и встала, — она одна с ребятишками, ей трудно.

В сенях послышались тяжелые мужские шаги. Вошел мастер Матвей Кириллыч. Обе Матрешки засуетились и захлопотали вокруг него. Лена хотела уйти, но Матвей Кириллыч, намыливая руки, спросил, пишет ли отец, — пришлось отвечать ему, она задержалась.

Не может человек, если он не совсем бесчувственный, равнодушно видеть горячий блин, снимаемый со сковородки.

Но Лена мужественно ответила:

— Спасибо, мне не хочется, — когда Аграфена Петровна протянула ей блюдечко.

— Да ты бери, Лена, бери! — Томочка с хохотом прыгала вокруг нее, стараясь запихнуть ей в рот липкое тесто. — Ведь взяла уже! Уже попробовала!

Лена знала, что Матрешки обидчивые. Блин пришлось взять. На столе появилась миска с огурцами. Аграфена Петровна была мастерица солить огурцы и очень гордилась тем, что они у нее до лета сохраняются твердыми. По комнате распространился острый запах чеснока и укропа.

И опять:

— Да спасибо, Аграфена Петровна, мне не хочется! — и опять скачет Томочка и силой навязывает угощение.

— Лена, бери, — сказал Матвей Кириллыч, садясь за стол. Он откусил сразу пол-огурца, плеснул на пол рассол из середки и повторил с важностью, выговаривая на «о»: — Бери, Лена. Организм требует соков!

И Лена ушла с холодным огурцом в руке, с горячим блином во рту и с тяжелым камнем в сердце.

XV

«Зайду еще к Зине, — решила она, — и тогда уже все будет окончательно».

От их дома к речке прошел Саша с удочками. А за ним подобострастно, как маленькие собачонки, семенили мальчишки: впереди с трудом поспевал Витька, за ним растянулись по росту Кирюшка, Боба и Кук.

На полдороге Боба обернулся и грозно прикрикнул на Кука. Тот зашагал медленнее и наконец отстал. На крыльце Марусиного дома одиноко дремал Коленька, приткнувшись круглой щечкой к верхней ступеньке. Рядом была брошена курточка и лежало квадратное одеяльце, на котором — предполагалось — он будет сидеть.

Лене очень хотелось отнести Коленьку в дом, но она не решилась, опасаясь гнева Маруси. Она только устроила малыша поудобнее, чтобы не затекли ножки, и хорошенько прикрыла его, так как день был свежий.

Зины дома не оказалось. В кухне сидел Зинин отец, бухгалтер Федор Максимыч, и, вынимая из чугуна горячую картошку, лупил ее на тарелку с розовыми цветами. Облупив каждую, он макал в деревянную солонку и ел с аппетитом. Картошка перестоялась, или, как говорили хозяйки, «охалела» в печке. Она была темно-желтая внутри и даже пахла нехорошо. Но Федор Максимыч поедал ее с видимым удовольствием.

— Укатила наша Зина. В город. С пятичасным. К бабушке. Тетя Вера обещала ей билет достать. На какие-то там гастроли, — проговорил он отрывисто.

Лена присела на лавку. Она знала, что Федор Максимыч пока не поест, разговаривать не станет. Ей было тоскливо, хотелось поговорить. Она зацепила за что-то ногой и увидела под лавкой немытую плошку. Вчерашний мусор мирно лежал на полу.

«Бессовестная эта Зина, — подумала она. — Не могла отцу настоящий обед сварить. По театрам носится, даже комнату не прибрала. Был бы папа дома, уж я бы ему…» — Она посмотрела в окно.

Кто-то медленно шел от ворот с вязанкой хвороста за плечами.

— Да ведь это мама идет!

«Эх, — подумала Лена с досадой, — как это я забыла про щепки!»

Наевшись картошки, Федор Максимыч повеселел и стал разговорчивым, как всегда. Он любил поговорить и страдал без слушателей. Лена слушала его охотно, и они были друзьями.

Федор Максимыч забрался на печку, Лена в два прыжка очутилась там же.

Печка, вытопленная хворостом и щепками, была не горячая, а только приятно теплая. Там было темновато, пыльно и очень уютно.

Федор Максимыч свесил с печки худые длинные ноги и оперся руками о колени.

— Да, Леночка, — начал он, — скучно здесь жить. Поговорить не с кем. Никаких умственных интересов. Ну что понимают, например, в литературе какой-нибудь Матвей Кириллыч или Маруся?

Он вздохнул и стал декламировать Лермонтова, которого одного признавал и любил.

— Да, Лена, вот это поэт был — Лермонтов!.. Ведь я, Лена, человек со средним образованием. Ведь если бы я, окончив гимназию, поступил в высшее учебное заведение, я был бы теперь человек с высшим образованием!

— Федор Максимыч, прочитайте ваши стихи, ведь вы пишете, я знаю, — попросила Лена.

Федор Максимыч долго молчал, потом решительно тряхнул черными волосами и взволнованно сказал:

— Хорошо! Я прочту…

Он стал читать и читал много.

Стихи Лене не понравились, они очень напоминали какие-то другие стихи, только были похуже. Писал Федор Максимыч про луну, про соловья, который поет печаль, про погубленную любовь и про разбитые грезы… Но из вежливости Лена сказала, что стихи хорошие.

Потом Лена взволнованно читала свои стихи, и Федор Максимыч похвалил — тоже только из вежливости…

Уж очень Ленины стихи не были похожи ни на какие другие стихи, которые ему нравились.

И писала Лена о коптилках, о блинах из серого крахмала, о своих тапочках.

Потом Федор Максимыч попросил Лену принести ему гитару и стал петь.

Пел он только грустные песни и, когда пел, нарочно дрожал голосом, чтобы было чувствительнее:

Пенится Желтое море

Бьется о берег крутой…

Лена обхватывает колени руками и видит большие желтые волны… летят чайки. Страшно умирать в море…

Мы пред врагом не спустили

Славный андреевский флаг…

Дрожат струны гитары, дрожит голос Федора Максимыча, дрожит что-то в сердце Лены…

Чайки, снесите в Россию

Русских героев привет!..

Миру всему передайте,

Чайки, печальную весть!

Лена вспоминает все самое печальное, что только было в ее жизни. Отъезд папы на фронт. Отъезд из Москвы под тревожный рев гудков и сирен. Смерть бабушки…

Пенится Желтое море,

Бьется о берег крутой,

Чайки несутся в Россию,

Крики их полны тоской!

XVI

Серебристо-зеленые верхушки сосен на темно-голубом небе.

Пахнет смолой и какими-то очень душистыми цветами. Жарко.

Высокие травинки наклоняются и щекочут лицо.

Лена лежит на поляне в лесу, закинув руки под голову. Рядом корзина с грибами.

Нужно бы их почистить, но не хочется шевелиться, хочется лежать так.

Сегодня было письмо от папы.

Папа писал:

«Молодец, Ленка, что ты затеяла детский сад. Мамам сейчас трудно приходится, у них двойная нагрузка — и за себя работают и за нас. Старайся помогать и своей маме, и чужим.

Ну да, я знаю, что ты у меня энергичная, всюду сумеешь поспеть.

Напиши еще про ваших заводских ребятишек, уж очень смешно ты об них рассказываешь».

Лена тяжело вздыхает. Вот тебе и энергичная! «Смешно рассказываешь!»

Что можно рассказать смешного?.. Вообще ничего нет смешного. Только одно грустное.

Сжимается горло. Хочется плакать.

Нужно написать папе. Что написать?

Почему никогда ничего не выходит так, как хочется?

Где-то совсем близко зажужжал шмель, потом успокоился, опустившись на розовую головку клевера. А сам такой бархатный, черный с золотом…

Растут ли на фронте цветы? Летают ли шмели? Деревья, должно быть, есть, только какие-нибудь изломанные, исковерканные…

А трава и цветы, должно быть, все вытоптаны…

Кто-то крикнул: «Ау!» — далеко в лесу, другой голос ответил поближе.

Потом затрещали ветки, кто-то засмеялся.

«Это наши заводские, — подумала Лена. — Витька, Томочка, Кирюшка, кажется, и Марусин голос…»

Лена, прихватив корзинку с грибами, торопливо отползла в кусты и притаилась там.

Под кустами было прохладно и пахло по-другому — грибами, сыростью.

Ребята и Маруся прошли совсем близко.

Было таинственно и даже жутковато немного смотреть на них и знать, что они тебя не видят.

Вот они отходят все дальше и дальше… Вот уже и голосов не слышно.

Лена вернулась на полянку и опять легла в густую траву. Ушли. Ну и пусть! Ей никого не нужно…

XVII

Алюминиевая кастрюля давно уже утратила свою красоту в русской печке. Лена чистит ее песком, полощет в воде, наконец кладет на траву, чтобы обсохла. Чище, конечно, стала, но на боках какие-то вмятины, будто у кастрюли щеки ввалились, как у очень похудевшего человека.

Рядом с Леной уборщица тетя Люба вымыла ведро и, зачерпнув воды, поправляет платок, собирается идти к дому.

— Самовар ставить хочешь, тетя Люба?

— Что ты, что ты! Разве можно для самовара в речке воду брать? — пугается тетя Люба. — В речке микропы!

Она вытягивает указательный палец и сгибает его несколько раз, показывая, как извиваются «микропы» в речной воде. Лена заглядывает в ведро. Действительно, маленькие бойкие «микропы» плавают в воде, извиваясь точь-в-точь как указательный палец тети Любы…

Подошла Маруся и стала полоскать в речке маленькие рубашонки.

— Что же, едем с пятичасным? — спросила тетя Люба.

Маруся ответила с досадой:

— Нет, не поеду. Ребят не с кем оставить. Завтра базар большой, все хозяйки в город собрались.

— А ты что покупать-то хотела?

— Башмаки Бобке, он у меня разутый совсем.

Маруся изо всех сил отжимала рубашку, сложенную жгутом. Казалось, что она энергично душит змею, отвинчивая ей голову.

Лена сказала, мучительно краснея:

— Маруся, давай я побуду с ребятами.

Она думала, что Маруся сейчас ужасно рассердится и скажет: «Не нужна мне твоя помощь!» — а может быть, даже отвинтит ей голову.

Но Маруся мягко встряхнула и расправила рубашонку, положила ее на траву и ответила совсем добрым голосом:

— Вот уж спасибо-то, если сможешь! Только, Лена, ведь я завтра вечером вернусь. С печкой-то ты справишься? Да и ночевать…

— Все сделаю. Давай дополощу, а ты беги собирайся. Я скоро к ребятам приду.


Лена торопливо поужинала, задвинула все обратно в печку и оставила записку Саше, на случай если он вернется домой раньше мамы.

«Я у Маруси, щи в печке, котлеты пополам с мамой, я уже».

Потом помчалась по лестнице вниз и на крыльце встретила маму.

Мама держала в руке две тоненькие морковки.

— Леночка, я прошла огородом. Все опять ужасно заросло. Сейчас поужинаем и пойдем полоть. А морковь продергивать надо. Смотри, какая она.

— Не могу сейчас, — торопливо ответила Лена. — Маруся в город уехала, я буду у нее, я обещала посмотреть за ребятами… Я, мама, и ночевать у них буду… Можно?

Она хотела мчаться дальше.

— Ну, хорошо, сегодня уж я одна, а завтра обязательно, прямо с утра займись полкой.

— Да я же и завтра на целый день! Маруся приедет только вечером.

— Знаешь, Лена, — сказала мама, — это, конечно, очень хорошо — помогать Марусе. Но нужно и дома что-то делать. Огород большой, Саша приходит поздно, я одна не справляюсь. Помнишь, как было плохо зимой без своих овощей?

— Ну да! Ну да, — крикнула Лена, — ты хочешь, чтобы я думала о своих овощах и не думала о чужих детях!

Мама только посмотрела на нее и пошла по лестнице, похлопывая себя по ладони бледным морковным хвостиком.

XVIII

Коленька, Боба и Кук стояли, приоткрыв дверь, и, видимо, старались угадать, к ним идет Лена или просто так, по своим делам.

Кук, самый храбрый, должен был выяснить этот щекотливый вопрос. Когда Лена поравнялась с крыльцом, он сделал шаг вперед и спросил с неожиданной для него робостью:

— Лена, ты куда идешь?

— К вам.

Он продолжал уже смело:

— Лена, достань нам супу из печки. А то мама уехала, и мы на одном хлебе сидим. Коленька даже ни на чем не сидит, он сухого хлеба не ест, он его размачивает. Так и придется ему лечь спать некушанному!

Боба подобострастно подал Лене ухват и сказал, что суп справа.

Коленька вскарабкался на стол и преважно уселся там в своей обычной позе, ножки калачиком.

Лена налила густой картофельный суп в плошку и поставила ее посреди стола.

— Забели, — сказал Боба.

Лена забелила суп молоком из баночки.

Три деревянные ложки заработали дружно, три куска хлеба стали уменьшаться и таять на глазах.

Первым перестал есть Коленька. Он подобрал губами с ложки мокрый кусочек хлеба и положил свое оружие на стол, выпуклой стороной кверху.

Потом, вытирая ладонью губы, соскочил со скамейки Кук.

Наконец Боба отвалился от стола и протянул Лене пустую плошку, чтобы вымыть.

— Дать вам еще? — но они отказались.

«Как они мало едят, — подумала она. — Эх, малыши!»

И вот они стояли перед ней все трое и улыбались почтительно и немного смущенно.

— Так! — сказала Лена. — Что же мы будем сейчас делать? За грибами пойдем завтра. А сейчас пойдемте посидим на дворе, я вам расскажу сказку.

Постлали одеяло на траве и уселись на него, прижавшись потеснее к Лене.

Сказок Лена знала много и рассказывала их хорошо. Она поджала под себя ноги поудобнее и задумалась на минуту. Так ясно представлялся ей большой книжный шкаф в московской комнате. Особенно запомнились три коричневых тома русских народных сказок и три тома арабских сказок — красивые книжки в красных переплетах.

Когда Лена начинала рассказывать, ей казалось, что она раскрывает и перелистывает книгу, то красную, то коричневую, и читает прямо с раскрытой страницы.

Лена знала, конечно, в какой книжке Иван-царевич скачет на Сером волке и в какой странствует мореход Синдбад. Но в головах слушателей Царевна-лягушка и прекрасная Забейда были почти родными сестрами, а Конек-Горбунок, возвращаясь из путешествия, отдыхал в стойле вместе с волшебным конем Календера. Может быть, даже совсем недалеко от них жевала сено почтенная Белоглазка. Лена рассказывала почти теми же словами, как было написано в книге. Иногда она говорила:

— А вот здесь картинка: они стоят связанные, спина к спине, а рядом невольник с кривым мечом хочет отрубить им головы. А он такой бородатый, туфли с острыми носами. И у каждого на голове чалма… ну, вроде полотенца такого блином на голову наверчено… А что такое меч, вы знаете? Ну, вроде косы, острый такой, изогнутый. Понимаете?

Как не понять! Кук так ясно представил себе эту картину: невольник с бородой и косой, а у каждого человека на голове блин и полотенце. Блины ведь липкие, это чтобы полотенце не падало. Странно, конечно, но ведь это же сказка. В другой сказке жена солнца прекрасно пекла блины на голове у мужа. Так что ничего особенного здесь нет.

— Ну и что? Рассказывай, Лена!

Лена заметила, что слушателей стало гораздо больше.

За спиной, над самым ее ухом, взволнованно дышала Галя-большая. Юрик, широко раскрыв рот, стоял немного поодаль.

Витька, ведя сестренку за руку, ходил за деревом и делал вид, что он не слушает, но он слушал, это было ясно, и маленькая Галя слушала.

Подошла Томочка и плюхнулась рядом с Леной, заняв собой половину одеяла.

Откуда-то издалека примчался Кирюшка и, задохнувшись, подползал к ним на коленках.

Кук ревниво раздвинул других ребят и облокотился на Ленину ногу.

— Ну, дальше! Дальше!

А дальше было гораздо интереснее. Так интересно, что две девушки-работницы, уходящие домой из сушилки, постояли, а потом сели, а потом даже легли на траву.

Заскрипел песок дорожки, длинная тень упала на Ленино платье.

Лена подняла голову.

— Батюшки! Пал Палыч! Директор!

Опираясь на костыли, он смотрел на них сверху вниз.

Лена ждала, что он сделает замечание, зачем они мнут траву на территории. Но Пал Палыч сказал добродушно:

— Что же это? Опять детский сад?

— Да нет, Пал Палыч, это просто так! — ответила Лена, смущенная.

Он усмехнулся.

— Просто так — это тоже неплохо! — и подумал: «А ведь правда, четыре с половиною человека у нас малышей. Для детского сада маловато, но хоть просто так что-нибудь придется для них изобретать!..»

Пал Палыч постоял, все молчали, он почувствовал, что мешает им, и пошел, поскрипывая костылями, к заводу. И всем Сразу вдруг стало жалко, что они прогнали его своим молчанием и что он не услышит такой хорошей сказки.

XIX

— А теперь без всяких разговоров спать!

Лена нерешительно сняла с подушки пышную кружевную накидку.

По совести говоря, было страшно укладывать малышей в эти неестественно беленькие кровати, приготовленные как будто для нарядных кукол. Правда, Куку вымыли руки и даже ноги, но все-таки запачкает, обязательно помнет и запачкает! Было жалко новеньких тканьевых одеял, Марусиных трудов и мыла.

— Что ты делаешь? — удивился Боба.

— Как что? Хочу вам кровати стелить.

— Да мы же с кроватей упадем, мы же здесь спим, на матрацах.

Лене стало смешно. Ну, разумеется! Какая она недогадливая! Не может Маруся, уходя на ночное дежурство, оставить свой народец на такой опасной высоте.

— Где матрацы? Давайте их сюда!

И вот Боба подает с печки три полосатеньких матраца, один побольше и два совсем маленьких.

За матрацами полетели одеяла, простыни и подушонки, будничные, без кружев, на каждый день. Лена и Кук ловили их внизу.

Матрацы положили на полу в большой комнате.

Был еще среди постельного белья один предмет, назначение которого Лена угадала не сразу: белая мягкая клеенка.

Клеенка была длинная, Лена, поколебавшись, растянула ее вдоль большого матраца.

Боба усмехнулся.

— Мне она не нужна.

Он положил ее на оба маленьких матраца поперек.

Коленька невинно смотрел на Лену голубыми, с косинкой, глазами.

Кук отвернулся с виноватым видом.

И сразу перестал быть для Лены грозным и непокорным путешественником, капитаном Куком.

«До чего же они похожи друг на друга! — подумала Лена. — И на цыплят похожи: эти двое маленькие и пушистые, а Боба перерос и уже не такой уютный…»

— Нет, — сказала она вдруг совсем громко. — Вы не цыплята! Я знаю теперь, кто вы: вы белые байковые зайчики. Даже косите немножко!

Она сгребла байковых зайчиков в одну кучку и повалила их на матрац.

— Ну! Кто спит в середине?

Коленька веселым галопцем прополз на четвереньках на середину матраца.

Лена старательно укрывала их, подсовывала одеяла под спинки. Ребята перед сном хотели еще побаловаться немножко, но не успели. Не прошло и минуты, как все трое задышали ровно.

Лена глубоко вздохнула, прибрала разбросанные одежки и подошла к окну. Хлопотливый день был окончен. Хороший получился день, Лена была довольна собой.

Впрочем, было сегодня одно неприятное, что вдруг вспомнилось только сейчас и кольнуло, как заноза, которую не вынули сразу: разговор с мамой на крыльце.

Лена села к окну и положила подбородок на руки.

«А что, если пойти завтра на огород с ребятишками? Бобка может даже помочь, да и Кук тоже… будет относить траву. А Коленьку посадим в тени у забора, и он будет гулять. Так и сделаю, — думала Лена. — Прополю завтра морковь и лук. А потом прополю какую-нибудь Марусину грядку… И почему Марусину грядку веселее полоть, чем свою? Потому что не обязательно. А свою — обязательно».

Мимо окна проехал дедушка Николай. Белоглазка без понуканий трусила к скотному двору, зная, что трудовой день окончен.

Все-таки молодец старушка! Сколько обязательных дел приходится на ее долю.

И дедушка Николай — ему бы давно на печке лежать, а когда-то он еще вернется к своей бабке!

Васенька Мышкин прошел мимо с охапкой сена, устало наморщив маленький лоб. И ему Лена посочувствовала.

Вечер был тихий и ясный, хотелось быть доброй и пожалеть всех. Даже Витька, неистово загоняющий в сарай запоздалого куренка, не вызвал в ней привычного раздражения.

Даже завод, освещенный розоватым вечерним светом, показался не таким скучным, как всегда.

У стены справа зашуршала трава.

К окну подошла мама и заглянула в темную уже комнату.

— Ну, как твои подначальные? Спят?

— Спят, — ответила Лена.

— Когда будешь ложиться, не забудь закрыть окно, а дверь на задвижку запри.

Мама говорила про задвижку, но Лена прекрасно слышала за этими словами другие слова:

«Я на тебя не сержусь, дочка, я знаю, что ты у меня хорошая!»

Лена ответила:

— Запру, запру. Посмотри, как они смешно спят.

И мама прекрасно поняла, что Лена хотела сказать:

«Я тебя люблю, ты лучшая из всех мам!»

— Может быть, мне к вам прийти для компании? Не страшно тебе, Лена, будет одной?

— Конечно, страшно! То-то и хорошо!

Мама улыбнулась:

— Ну, спокойной ночи!

Лена вытянулась из окна и поцеловала маму сверху.

— Спокойной ночи!

Потом сказала совсем тихо:

— Мамочка, я завтра все-все сделаю!

Мамины шаги прошуршали, удаляясь.

Слева по дорожке, обнявшись, подходили Томочка и Зина.

— Лена, не спишь?

— Нет еще.

— Мы тоже к тебе ночевать придем, — сказала Томочка. — Мы все на Марусиной кровати поперек поместимся. Интересно-то как будет!..

Еще бы не интересно!..

— Нет, — сказала Лена решительно. — Мне одной таинственнее. И потом здесь вполне одного человека хватит. Мне уже Саша говорил, что у нас в детском саду были слишком раздуты штаты. А вы в другой раз. Занимайтесь пока своими домашними делами. А то мы проболтаем, не скоро ляжем, — опять Зинка проспит, и ее папа без завтрака останется.

Девочки отошли от окна. Небо становилось темно-синим, как-то вдруг вспыхнули и замерцали на небе звезды. В особенности одна была яркая, она казалась приткнутой к острой верхушке далекой елочки, как новогоднее украшение.

На дороге зафыркал и затарахтел грузовик.

Лене вспомнилась морозная бесснежная ноябрьская ночь.

Вот так же заработал где-то вдалеке мотор — трактор или грузовик, а они с Томочкой решили, что это немецкие танки прорвались и идут к заводу.

Ничего невероятного в этом тогда не было, говорили, что фронт был в каких-нибудь ста километрах.

А теперь немецкие танки далеко, не пустили их сюда и к Москве не пустили.

Тарахтит грузовик, везет сушеную картошку для армии. Папа писал, что она вкусная… с салом…

Значит, все-таки нужен завод, хотя и неинтересный.

Нужен мастер Матвей Кириллыч, нужна сторожиха Маруся, нужны дедушка Николай и Белоглазка. Даже Федор Максимыч со своими стихами и гитарой, одиноко заглатывающий охалелую картошку, тоже очень нужен, — какой же завод без бухгалтера?

Звезда съехала с верхушки елочки и висела теперь в небе сама по себе.

Между деревьями за баней остался узкий кусочек света. Лена знала, что в этой стороне — немножко полевее — Москва.

— Спокойной ночи, милая Москва! — сказала она шепотом.

Потом закрыла окно, проверила все щеколды, посмотрела, хорошо ли спят белые зайчики.

Марусина пружинная кровать показалась особенно мягкой после домашнего сенника.

Теперь никто не мог ее слышать и можно было сказать совсем громко:

— Спокойной ночи, папа! Спокойной ночи, мама! Спокойной ночи, Саша! Спокойной ночи, зайчики! Спокойной ночи всем!

И Лена заснула, забыв о том, что в квартире никого нет, кроме ребят, и что ей должно быть страшно.

1944

Леля

I

Мама учила дочку:

— Скажи: лампа.

— Вампа!

— Да не вампа, а лампа — л, л! Лампа!

— Лямпа!

Папа смеялся:

— Оставь, зачем ты ее учишь? Мне очень нравится, как она выговаривает «л». Она будет хорошо говорить по-английски, у нее вместо «л» получается «w».

Но мама не считала, что это хорошо, и продолжала настаивать:

— Скажи: лом! Ллом!

— Ввом!

Зато букву «р» девочка научилась говорить очень рано.

— Скажи: рама! — просил папа.

— Ррама!

— Скажи: аэродром!

— Ррадром!

— Скажи: чайник.

Это была ловушка.

— Чрряйник! — старательно рычала дочка.

Папа смеялся, подхватывал ее на руки и целовал так, как будто хотел задушить ее.

Потом вдруг делался очень серьезным, ставил дочку перед собой и говорил деловым тоном:

— Так-с. Необходимо выяснить, на кого она похожа.

Дочка упиралась локтями о его колени и поднимала маленькое лицо.

— В общем и целом — ни на кого, — решал папа, — но если разобрать по деталям… фамильное сходство все-таки есть. Чей лоб? — Он трогал пальцем лоб и сам отвечал: — Мамин. Чей нос? Папин. Чей рот? Мамин. Чей подбородок?

— Папин, с ямочкой, — говорила мама.

— Чьи щеки? — продолжал папа. — Мамины. Чьи уши? Мамины. Чьи глаза?..

— Папины, — отвечала мама.

— Не совсем папины, потому что ресницы мамины, темные. И брови тоже мамины. Чьи волосы? Промежуточные, но ближе к папиным… Она не будет у нас рыжая, как ты думаешь?

— Ну почему же? Да и в кого?

— У меня сестра рыжая. Впрочем, очень интересная женщина. Если эта девушка будет на нее похожа… Нет, уж пускай лучше на маму. Мама у нас тоже… ничего себе! Чья дочка?

На этот вопрос отвечала дочка:

— Папина и мамина!

— Ну, то-то! — говорил папа. — Так-с. Теперь займемся высшим пилотажем. Крылья… фюзеляж? В порядке?

Он клал девочку на диван, животиком вниз, она раздвигала руки как можно шире. Папа делал вращательное движение около головы, это означало, что пропеллер начинает вертеться.

— Рев мотора! — строго говорил папа.

— Ррр! — старалась дочка.

— Контакт!

— Есть катак!.. Ат вин-та!

Папа отдергивал руку, аэроплан начинал медленно двигаться вдоль дивана. У самого края папа говорил:

— Оторвались от земли… Делаем круг над маминым креслом… Покачали крыльями… Небольшой виражик… Набираем высоту… Мертвая петля… Иммельман… Бочка!

— Что ты с ней делаешь, Всеволод! Ты ее уронишь!

Но мама отлично знала, что уронить папа не может.

Поэтому полет продолжался.

— Крутой вираж… Переходим в штопор, выходим из штопора… Бреющий полет над столом… Набираем высоту… Приготовиться к пикированию!.. Рев мотора!

Самолет с восторженным визгом пикировал маме на колени. Мама смеялась и затыкала уши.

— Ну, будет вам дурачиться! Оба как маленькие!

И опять все отлично понимали, что мама говорит несерьезно. Мама очень любила, когда папа дурачился. А дурачился папа, только когда они оставались втроем: при посторонних папа был совсем смирный, неразговорчивый и даже застенчивый.

Когда папа надевал комбинезон и шлем, он казался широким и неуклюжим, становился похожим на летчиков, нарисованных в книгах и на плакатах.

И лицо у него было смелое и твердое, как у летчика на плакате.

Мамино лицо каждый раз становилось грустным и озабоченным.

Когда папа улетал надолго, мама и дочка ездили провожать его на аэродром. Это было очень интересно, там было много огромных самолетов. Зато было скучно возвращаться домой без папы. Гораздо веселее встречать. Так приятно услышать за дверью знакомые торопливые шаги, увидеть папино лицо, оживленное, нетерпеливое и тревожное.

Иногда, когда папа успевал вовремя послать телеграмму, маленькое семейство выезжало встречать его на аэродром.

Один раз папа уехал так надолго, так соскучился, так надоело ему молчать, быть смирным и стесняться при посторонних, что он не мог дождаться, пока приедет домой, и начал дурачиться прямо на аэродроме.

Обычно возвращались в город в машине папиного начальника, майора Сорокина. Майор всегда садился в автомобиль последним, его задерживали, приходилось поджидать его, иногда довольно долго. Когда шли к автомобилю, было одно небольшое местечко на дороге, недоступное для посторонних глаз, так как и справа и слева росли кусты. Папа воспользовался этим, огляделся — никого не было поблизости — и стал целовать маму и дочку так, как будто хотел задушить их по очереди.

Но этого ему было мало. Он огляделся еще раз, прошелся на руках по траве, а потом, посадив дочку на спину, — даже галопом на четвереньках.

Потом дочка набрала высоту, и они проделали одну за другой все фигуры высшего пилотажа, сопровождаемые ревом мотора.

А когда закончили все крутым виражем и обогнули сквозистый кустик, росший у края шоссе, оказалось, что автомобиль майора стоит не гораздо дальше, как обычно, а сию минуту за этим кустиком.

Но самое ужасное было то, что рядом с автомобилем стоял сам майор и черная его бородка подозрительно тряслась и вздрагивала. Было ясно, что майор видел и слышал все: начиная от удушения поцелуями и кончая ревом мотора и последним крутым виражем.

Было ясно, что папиному начальнику добрые четверть часа пришлось дожидаться, наблюдая неторопливый галоп по траве, мертвые петли, иммельманы и бочки.

Папа был знаком с майором еще очень мало. Он так покраснел и смутился, что было жалко смотреть. Майор открыл дверцу машины и сел вслед за мамой. Папа обошел с другой стороны, посадил дочку к себе на колени, накручивал на пальцы ее бантик, пока не развязал его окончательно, и молчал всю дорогу, ни слова не сказал.

Маме и майору очень хотелось засмеяться, но они не смеялись — из сострадания к папе — и настойчиво говорили о самых серьезных вещах.

Даже шофер делал страшные глаза и гримасничал, чтобы не улыбаться.

А потом как-то очень быстро, может быть именно с этого дня, майор подружился с папой. Родных у него в городе не было, он стал заходить и уже перестал быть посторонним.

Дело дошло до того, что однажды, по специальной просьбе майора, все фигуры высшего пилотажа были продемонстрированы ему в спокойной домашней обстановке.

II

Папа опять уезжал надолго. Мама и дочка провожали его.

На этот раз папино лицо было совсем не такое смелое и твердое, как у летчика на плакате. Если бы летчики могли бояться, можно было бы даже подумать, что папе страшно уезжать.

Он опять и опять начинал прощаться, держал мамины руки и повторял в десятый раз:

— Так ты не задерживайся! Пожалуйста… Ну, обещай мне!.. Бросай все — и уезжайте!.. Ну, обещай мне!..

Подошел попрощаться майор Сорокин, сказал папе, что пора, и заторопился идти, чтобы не мешать им поцеловаться в последний раз.

Возвращались в город на машине майора, но шофер был другой, незнакомый.

Когда доехали до поворота шоссе, над головой раздался грозный гул.

Самолеты летели в ту сторону, где над лесом садилось большое красное солнце. И вдруг один самолет чуть-чуть отделился от других и покачал крыльями. Мама встала во весь рост и замахала платком.

Самолеты летели очень быстро и скоро стали совсем маленькими, черные на золотом вечернем небе.

Наконец и маленьких было уже не видно.

Мама села опять, но не спрятала платок в сумочку, а закрыла им лицо.


…Ребята слышали много новых, прежде незнакомых, да и теперь еще не совсем понятных слов.

Короткое и грозное слово: фронт. Громкое и беспокойное: тревога. Шелестящее слово: убежище, — как будто все ходят, шаркая ногами в темноте, и говорят шепотом. Веселое слово: от-бой! — как будто стукнули два раза по столу деревянным молоточком.

И самое главное слово, широкое, ледяным ветром дующее в лицо: война.

Все папы, даже невоенные, надевали военную форму и уезжали на фронт, на войну.

А потом стали уезжать и мамы с ребятишками, с бабушками, все маленькие и большие семейства.

Мамы укладывали чемоданы и вязали узлы. Они старались уложить как можно больше вещей и в то же время хотели, чтобы вещей было как можно меньше.

Они знали, что могут взять только самое необходимое, но когда подходили к ним ребята и клали рядом с чемоданом медвежонка, или куклу, или тяжелую стопку школьных учебников, мамы безропотно укладывали и то, и другое, и третье. Потому что, если человеку четыре года, какая же ему жизнь без куклы? А если ему десять лет, может быть, он станет ходить в школу в том далеком спокойном месте, куда они наконец приедут и где ребята ночью спят, а днем будут учиться.

Мамы укладывали вещи, а ребята играли, потому что ребята не могут не играть.

— Давай играть в войну, — говорил какой-нибудь карапуз своей младшей сестренке. — Вот летит самолет сбрасывать бомбы!

А сестренка отвечала деловито:

— Погоди, погоди! Я еще мирное население не приготовила!

III

В этом поезде почти не было молодых мужчин. Ехали женщины, маленькие дети, старики и подростки.

А вещи были тяжелые, так трудно было поднимать их к высоким дверям товарных вагонов. В дверях сейчас же образовывался затор.

Одни помогали друг другу, тянули за руки сверху, подсаживали снизу, передавали конвейером чужих ребят и чужих бабушек.

Другие ворчали и ссорились, отталкивали чужих бабушек и чужих ребят, признавали только своих.

Это было естественно: человек может ехать совсем один и даже без вещей, но характер свой никогда нельзя оставить дома.

Поэтому, когда поезд отошел, одни долго еще покорно сидели на высоком и неудобном чемоданном торчке, боясь пошевельнуться, чтобы не наступить соседу на руки или на голову. А другие, в первые же минуты бесцеремонно раздвинув соседей, устроили себе комфортабельные спальные места, уже распаковывали мешочки с провизией и жевали что-то.

Одна совсем молоденькая мама бодро втиснула свои вещи в вагон, помогала другим, никого не толкала и очень удобно устроила свою дочурку, не слишком далеко и не слишком близко от двери. Дочка заснула, а мама положила на чемодан лист почтовой бумаги и стала писать письмо. Писала она карандашом, вагон покачивало, иногда вздрагивала рука, но все-таки почерк был разборчивый, твердый и красивый.

«Не беспокойся о нас, мой дорогой, мы благополучно выехали, пишу тебе в поезде, скоро будем в Москве.

При посадке в вагон очень помогли твои уроки высшего пилотажа. Без них наш маленький самолет обязательно скапотировал бы среди всех этих узлов и чемоданов.

Очень досадно, что я так и не нашла твой блокнот с адресами, про который ты говорил. Нужно было не надеяться на него, а записать хотя бы адрес и телефон твоей сестры.

Ну да ничего, мы остановимся не в самой Москве, а на даче у тети Маши. Ты пиши, конечно, не к ней и не к сестре, а прямо в Казань, до востребования.

К сестре твоей я зайду обязательно, но я даже рада, что придется остановиться у тети Маши на даче, а почему — догадайся сам. Догадался? Ну, то-то же!

Помнишь, Севка, толстые кактусы на окнах, разношерстных котят под ногами, большую террасу и тетю Машу за самоваром? Помнишь, как ты сидел букой, а все кругом смеялись и разговаривали, а я старалась угадать (этого ты, конечно, не помнишь!), очень ты умный или очень глупый, потому что ты все молчал. А на другой день пошли гулять, а мы с тобой отстали и заблудились, пришлось нам пройти вдвоем лишние не то пять, не то десять километров (потом выяснилось, что ты заблудился нарочно). Разговаривать пришлось мне одной за все про все. И я опять старалась угадать, почему ты молчишь: потому ли, что тебе со мной скучно, или потому, что уж очень ты сразу в меня влюбился?

Хотела написать тебе деловое письмо, а что-то не получается.

Ну да ничего, пока доедем, успею написать еще много деловых писем.

Если бы ты знал, как не хочется уезжать, ведь с каждым километром все дальше и дальше от тебя…»


Она дописала письмо и спрятала его в сумочку. Потом наклонилась к спящему ребенку и вытерла платком маленький лоб. В вагоне было жарко, девочка раскраснелась, но спала крепко и так спокойно, ровно дышала. Это был кусочек домашнего уюта среди беспорядочного нагромождения чемоданов и корзин. Как тяжело уезжать!..

Может быть, многие женщины в поезде тоже думали в эту минуту о своих мужьях, сыновьях и братьях, от которых уносил их поезд все дальше и дальше.

Как быстро мелькали столбы и проносились километры. Как тяжело уезжать от тех, кого любишь!

Но с ними были дети и старики. Нужно было спасти, увезти куда-нибудь поскорее этих слабых, беспомощных и беззащитных.

Когда матери смотрели на детей, им казалось, что поезд идет слишком медленно.

IV

Первые бомбы упали на линию. Тяжелые товарные вагоны переворачивались и взлетали на воздух, как детские игрушки. Должно быть, оттуда, сверху, весь поезд казался маленьким, игрушечным и люди казались ненастоящими…

Из разбитых вагонов высыпались вещи… Крошечные фигурки ребят… женщины в платочках и в шляпках…

Место было ровное, открытое. Солнце светило ярко.

Это был не военный объект. Но немецкие самолеты кружились над ним, возвращались опять и опять, бомбили спокойно и аккуратно. Эти люди летели убивать — им было все равно, кого убивать.

Когда из уцелевшего вагона женщины побежали к далекому лесу, прижимая к себе своих малышей, немецкий летчик развернулся, еще раз пролетел над ними совсем низко и не пожалел пулеметной очереди.


Они лежали рядом на траве: молодая женщина с растрепавшейся черной косой и темноволосая девочка в клетчатом пальтишке. К ним подходили санитары с носилками.

Врач наклонился над женщиной, взял на секунду ее уже похолодевшую руку, потом маленькую ручку ребенка.

— Оставьте их пока, — сказал он, — мы будем брать сначала только раненых.

Подошел мужчина в форме железнодорожника.

— Документы какие-нибудь есть? — спросил он.

Девушка-санитарка ответила:

— В карманах ничего… А вон сумочка валяется. Ее, должно быть… Паспорт в ней и письмо…

— Дочь Елена… 1938 года рождения, — он покосился на девочку.

Потом прочел адрес на конверте:

— Полевая почта… лейтенанту Балашову…

Девушка сказала:

— Муж, должно быть…

V

В кабинет начальника станции вошел полный мужчина с маленькой девочкой на руках. За ним шла молодая женщина с заплаканным лицом и светлыми пушистыми волосами.

— Я инженер Морозов, — заговорил мужчина еще в дверях. — Вот мои документы… Это моя жена… Мусенька, да помоги же мне достать…

Обе руки его были заняты. Жена вынула из кармана бумажник и паспорт, еще какие-то справки и положила на стол начальника станции.

— Позвольте, товарищ, — сказал тот, — ваш ребенок… Дело в том, что врач уже…

— Да нет же! — возразил инженер. — Это не наша девочка. У нас нет детей…

— Она ранена? — начальник смотрел на пальто инженера.

— Да нет же, нет!

Лицо инженера болезненно сморщилось. Он только сейчас, по-видимому, заметил темные пятна на сером, добротном сукне.

— Это я помогал переносить… Позвольте, я сяду… У меня сердце… Мусенька, да нельзя же так плакать! Ну, разве можно кому-нибудь помочь слезами!

Он сел на лавку, широко расставив толстые колени, заботливо прикрывая девочку полой пальто. К вечеру стало прохладно.

Девочка была в одном платьице. Она сидела как-то вся скорчившись, маленьким испуганным зверьком. Одной ручонкой она держалась за толстый большой палец инженера, другой так крепко вцепилась в борт его пиджака, что материя в этом месте пошла складками, стягивая плечо и рукав.

Инженер опять начал говорить, стараясь рассказать все как можно побыстрее и потолковее.

Но он к стольким уже обращался, пока, наконец, не дошел до самого главного начальства, что начинал уже повторяться, забывая, кому и что он уже рассказывал.

— Я инженер Морозов. Вот мои документы… Живу в Москве. Вы адрес можете записать… Эту девочку мы нашли в поле — забилась в ямку какую-то и сидела… Весь поезд обошли, никто ее не знает.

Начальник станции сказал со вздохом:

— Право, не придумаю, куда нам деть этих ребят несчастных… Детский дом и ясли у нас давно уже эвакуировались… Больница тоже на днях…

— Вот я же и говорю! — воскликнул инженер. — У нас с женой нет детей… Если окажется, что родные ее погибли, мы хотели бы взять с собой девочку… Ну, усыновить, что ли… Как я ее взял на руки, так она за меня… Ну, вы же видите?

Он поднял палец, за который ухватилась маленькая ручонка. Слезы текли по его толстым щекам. Он заметил это не сразу. Девочка парализовала его движения, он не мог достать платка. Потребовалось опять вмешательство Мусеньки.

— Я же понимаю, что нельзя просто взять и увезти… Возможно, что ее будут искать родные…

— Как ее зовут, вы не спрашивали?

— Молчит, ни слова не отвечает. Испугалась очень.

Начальник станции подошел к нему и наклонился над девочкой.

— Как тебя зовут?

Она посмотрела на него испуганными голубыми глазами и спрятала лицо на груди инженера.

Плотненькая курносая телеграфистка, стоявшая у окна, шагнула к ним и решительно отстранила начальника.

— Постойте. Николай Иваныч, дайте я спрошу. А ну-ка, дочка, давай поговорим! Ты что же это с дядиным пальцем сделала? А? Смотри, белый весь стал, а ну-ка, отпусти его, а то дяде больно… Вот так, умница, дай-ка ручку сюда… А язычок у тебя есть? Есть. Хороший язычок. А как тебя зовут, дочка? А? Томочка? А? Светланочка?.. Знаю, знаю! Ирочкой зовут. Нет? Опять не угадала? Ну, ты сама скажи.

Девочка прошептала что-то.

— Как? Как? Погромче скажи. Оля Ивашова? Да?

Телеграфистка выпрямилась и торжествующе повторила:

— Оля Ивашова! Николай Иваныч, запишите.

— А сколько тебе лет? А?

— Три года.

Начальник станции сказал:

— Вот что мы сделаем. Поезд пойдет на Москву не раньше как через два-три часа. За это время мы успеем позвонить в больницу и здесь проверим, нет ли такой фамилии в найденных документах… А впрочем, вероятнее всего, что ее родные… — он махнул рукой. — Во всяком случае, как только приедете в Москву, вам нужно будет сейчас же затаить…

Зазвонил телефон, он взял трубку, потом встал, спокойно сказал:

— Тревога, — и потянулся к сумке с противогазом.

Нудно завыла сирена, застонали гудки.

— Я должен идти… Возьмите ваш паспорт. Адрес я записал. Увозите ребенка, вы же видите, что у нас делается… Ведь это по десять раз в сутки. Сидите пока здесь. Они далеко, может быть, это еще и не к нам.


Через несколько часов инженер Морозов и его жена опять ехали в поезде, на этот раз даже в пассажирском вагоне.

За окнами была черная ночь, в поезде было темно.

Муся спала, положив голову на плечо мужа.

На руках у инженера, закутанная в большой платок, спала девочка. Он осторожно и неумело поддерживал ее толстыми руками, боялся уронить. Ему было приятно, что она лежит и прижимается к нему, такая мягкая, тепленькая, доверчивая. Прошел проводник с фонарем.

Узкий пучок света скользнул по лицу девочки, пробежал по золотистым волосам.

Она шевельнулась и открыла глаза.

— Мама! — сказала она.

— Да, да, — сказал инженер. — Мы едем к маме. Спи, Олечка… Как тебя мама зовет? Оля? Олечка?

Девочка посмотрела на него, вздохнула, закрыла глаза и тихо ответила:

— Леля.

VI

Бомбардировщики должны были вылететь с наступлением темноты.

Это было очень сложное и ответственное задание.

Майор Сорокин был взволнован, поэтому внешне казался особенно спокойным и бесстрастным.

Механики хлопотали около машин, осматривая и проверяя каждую деталь.

И всюду мелькала и вклинивалась короткая, остренькая, всегда аккуратно подстриженная, черная бородка майора.

Механики говорили (не в глаза ему, конечно), что майор Сорокин «бородой все видит».

Но вот черная бородка, осмотрев машины, двинулась к землянке летчиков.

Майор любил говорить, что человек хотя и самая выносливая, но зато и самая деликатная из всех машин, поэтому требует неослабного к себе внимания.

Подвластные майору ребята, те, которые полетят сегодня, по расписанию должны были спать.

Майор спустился по деревянным ступенькам и вошел, наклонив голову, в землянку.

Там был непорядок. Никто не спал. Все лежали или сидели на койках с мрачными и злыми лицами.

Две койки были даже совсем пустые.

— Где Балашов и Воронов? — спросил майор. — Почему вы не спите?

— У Балашова несчастье, товарищ майор, — ответил лейтенант, сидевший ближе всех к двери.

— Он письмо нехорошее получил, — сказал другой.

Майор нахмурился.

— Какое письмо? Что у него случилось?

— У него жена и дочка убиты, товарищ майор. В поезде под бомбежку попали.

Майор нахмурился еще больше. Может быть, он вспомнил сквозистый куст около шоссе и крутой вираж маленького самолета.

— Днем бомбили, — продолжал лейтенант, — видели, мерзавцы, что делают. Только женщины и ребятишки были в этом поезде. Из пулеметов их расстреливали. Мало кто в живых остался.

— Где же Всеволод? — спросил майор. — Как он… вообще?

— Вы же знаете, товарищ майор, он все молчком, а это хуже. Сначала сидел как каменный, никак мы добиться не могли, что у него случилось. А потом сунул нам письмо и убежал.

— И вы его отпустили одного?.. Эх, ребята!

— Да нет же, товарищ майор, Воронов за ним пошел и куртку ему понес… Холодно ведь, не лето. Да он совсем недалеко, там, за землянкой, стоит, ничего такого особенного не делает.

Он протянул майору письмо.

— Другое еще было. От жены. Вот что в сумочке у нее нашли. Он его с собой взял.

Майор пробежал письмо.

Лейтенант сказал нерешительно:

— Кузьмин вернулся, товарищ майор, пошел вас разыскивать, просить, чтобы вы разрешили ему лететь сегодня вместо Всеволода. Говорит, что успеет отдохнуть. Вы же понимаете, товарищ майор, что человек в таком состоянии…

Майор кивнул черной бородкой.

— Я посмотрю.

И было неясно, согласен он с лейтенантом или не согласен.

Потом сказал тихо:

— Надо спать, товарищи.

И вышел.

За землянкой, на пне, в позе терпеливого и сочувственного ожидания, сидел коренастый парень с чужой кожаной курткой на коленях.

Он посматривал на неподвижную фигуру, стоявшую поодаль под большим деревом, и было совершенно очевидно, что он может просидеть так и час, и два часа, и двое суток, если это будет нужно.

Увидев майора, он встал.

— А стоит ли вам с ним сейчас разговаривать, товарищ майор? — проговорил он с некоторой даже фамильярностью. — Пускай немножко обтерпится. Я сунулся было к нему с этой курткой, так он меня так оборвал… Теперь сижу вот… Да вы не беспокойтесь, товарищ майор, мы за ним последим.

На этот раз черная бородка качнулась с решительным отрицанием.

Майор пошел прямо к неподвижной фигуре. Земля была твердая, схваченная морозом, шаги раздавались громко.

А подходя, майор даже покашлял нарочно. Но Всеволод не обернулся, только спрятал в карман сложенное письмо.

Он стоял, прислонившись плечом к темному стволу.

Майор дотронулся до его руки.

— Всеволод, — сказал он, — я знаю про твое горе. Утешать нельзя. Но я хотел сказать тебе, что мы все тебя любим и думаем о тебе. Не убегай от товарищей. Одному тяжелее.

После долгой паузы майор продолжал:

— Ты можешь быть свободен сегодня. Вместо тебя полетит Кузьмин.

Всеволод ответил не сразу, он никак не мог справиться со своим голосом.

— Я не понимаю, — сказал он наконец хрипло, — говорится это в порядке дружеского соболезнования или это приказ командира?

— Давай будем считать, что это приказ.

Всеволод сделал резкое движение и хотел говорить, но стиснул челюсти и отвернулся.

— Ну что ты хотел сказать? Ну скажи.

— Что же я могу сказать, если это приказ? Могу только пожалеть, что не заслужил доверия моего начальника!

— Не надо топорщиться, Всеволод, я хочу тебе помочь.

— Если ты хочешь мне помочь, позволь лететь мне, а не Кузьмину, мне это нужнее, чем ему.

Майор сказал:

— Ты знаешь, конечно, какое значение имеет эта операция?

— Знаю. А ты знаешь, что я уже был над этой целью и могу быть полезнее Кузьмина!

— Ты полетишь не один, с тобой будут товарищи, за которых ты отвечаешь.

— Помню об этом.

— Бывают люди, которые, когда им тяжело, нарочно ищут опасности. Это плохие солдаты.

Всеволод поднял на него глаза, майору стало горячо от этого взгляда.

— Неужели ты думаешь, что я сейчас хочу умереть?

Они опять долго молчали.

— Если тебе лететь сегодня, ты должен перед этим поесть и выспаться. Сможешь ты это сделать?

— Если это нужно, смогу.

Майор положил обе руки ему на плечи и повернул его лицом к землянке.

— Хорошо. Иди и постарайся заснуть.

Всеволод стиснул его руку и торопливо зашагал к землянке.

Он прошел мимо Воронова, сидевшего на пне. Остановился, посмотрел на него, взял куртку, накинул ее, не надевая в рукава, и сказал извиняющимся голосом:

— Спасибо.


— Ничего не слышно про Балашова?

— Ничего, товарищ майор.

В голосе лейтенанта Кузьмина звучал упрек, насколько это было допустимо без прямого нарушения дисциплины.

Майор покосился на него, вздернул бородку и отошел.

«У, сухарь противный! — подумал Кузьмин. — Послал человека, и горя ему мало!»

Вернулись все, кроме Балашова. Товарищи видели, как он сбросил бомбы и сбил немецкий самолет. Потом потеряли его в темноте: по-видимому, у него была повреждена рация.

Начинало светать, тусклое осеннее небо становилось бледно-желтым на востоке. На западе оно еще было синим, кое-где среди облаков мерцали неяркие звезды.

Через час майор и лейтенант встретились опять на том же месте.

Было уже совсем светло. Они не смотрели друг на друга и молчали оба. Майор вдруг прислушался, тряхнул бородкой и сказал:

— Это он!

Далекий, такой еще неясный звук… По полю бежал молодой парень, механик Балашова, и кричал что-то громко и радостно.

Когда самолет стал уже совсем большим и делал круг, идя на посадку, лейтенант встретился глазами с майором и взволнованно сказал:

— Хорошо, что вы его послали сегодня, товарищ майор!

VII

День за днем — будто дождь дождит,

Неделя за неделей — как река течет,

А год за годом — будто конь бежит.

Так поется в старинной былине, и сочинил эту былину человек уже немолодой. Потому что для молодого годы не бегут, как кони, а идут медленно, не торопясь. В особенности для ребенка.

Для шестилетнего ребенка три года — это очень много.

Так много, что можно даже забыть все, что было три года тому назад… все или почти все.

Леля знала, что у нее есть папа и мама. Папа — инженер, его зовут Евгений Александрович. А мама — Муся.

Марией Георгиевной маму никто не называл. Это было очень трудно выговорить. Да и потом какая же мама — Мария Георгиевна? Она Муся. Так называли ее даже малознакомые люди.

Есть еще сестренка Тата, беленькая, румяная и пышная, похожая на большой и легкий резиновый мячик.

Она такая легкая, что даже папа, у которого сердце и одышка, может подбрасывать ее довольно высоко, сажать себе на плечо, катать на коленях.

— Папа, и меня, — просит Леля.

Папа берет ее под мышки и старается подбросить.

— Под самый потолок!

Но получается не то. Леля — длинноногая и тяжелая, потолок высоко, у папы — сердце.

Мама расчесывает перед зеркалом короткие, очень светлые кудряшки.

У Татки такие же.

Леля смотрит на маму.

— Мама, ты красишь волосы?

В зеркале удивленное мамино лицо.

Она смеется:

— Нет, Леля. Почему ты думаешь, что я крашу?

— Ведь у тебя они прежде черные были!

Мама целует Лелю особенно ласково.

— Нет, Олечка, они у меня всегда такие.

— Папа, ты был летчиком в молодости?

Евгений Александрович переглядывается с Мусей и гладит темные Олины косички.

— Нет, Олечка, какой же я летчик? Меня ни один самолет ни поднимет. Да и сердце у меня…

Но ведь не всегда же у папы было сердце… Может быть, просто он забыл. Это часто бывает: хочется вспомнить что-то, а не можешь. Леля перелистывает альбом с фотографиями.

— Папа, это я?

Евгений Александрович заглядывает через ее плечо.

— Ты, Леля. — И берет своей толстой рукой Лелю за подбородок. — Как она изменилась за эти три года, правда, Муся? Просто узнать нельзя. Светленькая была — и мордочка совсем не такая.

Да, в этом возрасте дети меняются очень быстро. Они — как цыплята. Уютный, кругленький желтый цыпленок в пуху, — и вдруг из него вырастает совсем другой — длинноногий, тонкий, коричневый, с перышками…

На снимке Леля сидит на коленях у Муси, а Евгений Александрович рядом с ними.

— А Татки тогда еще не было?

— Татки не было.

— Это в Москве или в эвакуации?

— В эвакуации.

Леля знает два города: Москву и эвакуацию.

Эвакуация — меньше, но квартира там была большая, как сарай, и дощатые стены пахли смолой. Много было сверчков.

Москва — большая, даже огромная, а квартира гораздо меньше, чем в эвакуации, но лучше. Есть ванная и газовая плита в кухне, а стены гладкие, выкрашены голубой масляной краской.

В эвакуации было тихо. А в Москве почти каждый вечер салюты.

Когда Леля услышала салют в первый раз, она испугалась так, что дрожала всем телом, даже зубы щелкали.

Евгений Александрович схватил ее на руки и долго не мог успокоить.

Теперь Леля привыкла.

К тому же салюты совсем не страшные, очень красиво взлетают ракеты, как яркие цветы над синим городом.

Было даже немного стыдно, что Леля — большая — испугалась, а маленькая Татка не боялась нисколько.

Леля привыкла и стала радоваться вместе со всеми, когда салюты. Помогала Евгению Александровичу переставлять булавки на картах.

Карта сначала висела одна — маленькая, белая, вырезанная из газеты.

А потом Евгений Александрович принес другую, большую, из двух половинок, раскрашенную.

Он сказал, что теперь маленькой уже недостаточно.

На этой карте была нарисована Германия, похожая на какого-то синеватого зверя с лапами и отрезанной головой. А на голове — крючковатый нос и острое ухо кверху.

Леля спросила, почему синее идет не подряд, и Евгений Александрович объяснил, что это польский коридор. После каждого салюта Евгений Александрович измерял линейкой расстояние от передней булавки до Берлина.

Булавки наступали с каждым днем, цепко и неуклонно. Но расстояние все-таки еще было большое, даже на карте.


Вечер. Широкий золотистый абажур над столом.

Муся сидит на диване, поджав под себя ноги, подперев ладонями подбородок, и читает книжку.

— Мусенька, чайник закипел.

Евгений Александрович ставит его на стол.

— Ах, ты уже «уткнулась»? Ну, ничего, я заварю.

Леля прыгает на стул и достает из буфета чашки, хлеб и — если есть — что-нибудь «вкусненькое».

— А где наша замоскворецкая купчиха?

Так зовут Татку за то, что она очень любит чаевничать.

Чаю, впрочем, ей дают мало, — так, для вида, покапают немного в теплое молоко.

Молоко тоже только что вскипело, Евгений Александрович наливает девочкам на блюдце.

Тата выпивает две чашки и отодвигает блюдце.

— Уф! Даже глазки вспотели!

Леля вытирает ей платком ротик и под глазами. У Татки сразу становится осовелое лицо.

Муся торопливо переворачивает страницу.

— Леля, — говорит Евгений Александрович, — ты бы маме хоть сухариков дала. Ведь ей не до того, она у нас на самом интересном месте!

Леля относит маме два сухаря. Сухари похрустывают, страницы так и мелькают.

Татка положила на скатерть розовую круглую щеку.

— Мусенька, а девочкам спать пора. Тебе много еще осталось самого интересного?

Муся захватывает пальцами оставшиеся страницы. Их немного.

Леля тормошит сестренку:

— Погоди, не спи, мама сейчас кончит.

Наконец книжка захлопывается с треском. Муся выпрямляется, вытягивает ногу в коричневом чулке (отсидела!) и встает с дивана.

— Хорошо кончилось? — спрашивает Леля.

— Хорошо.

Муся не любит книг, которые кончаются плохо: плохого и грустного в военное время и без книг достаточно.

Но книжка кончилась хорошо, настроение у Муси бодрое, она энергично принимается хозяйничать.

Берет одной рукой поперек животика сонную Татку — толстые ножки свисают сзади — и несет ее в ванную комнату, розовой мордочкой под умывальник. Леля умывается сама.

Через пять минут девочки уже лежат в кроватях.

— Спокойной ночи, Леля.

Сначала мама целует Лелю, потом Тату.

И остается посидеть у Таткиной кровати. Татка любит, чтобы ее подержали за руку, когда она засыпает. Маленькая еще. Сидят у маленьких. У больших не сидят. Что же сидеть у больших? Большие должны засыпать сами.

Леля закрывает глаза.

Ночь.

VIII

А ночью все совсем по-другому.

Ночью снятся сны.

Веселые, просто обыкновенные или страшные сны.

Во сне все по-другому.

Никогда Леля не видит во сне московской квартиры с крашеными стенами.

И не видит квартиры, которая была в эвакуации.

Во сне еще какая-то третья квартира, всегда одна и та же. Комната со светлыми полосатыми обоями.

Окно не такое широкое, как в Москве, но зато оно раскрывается все, можно распахнуть обе его половинки.

Круглый стол, покрытый пестрой скатертью.

Иногда Леля видит его сверху.

Во сне люди делают странные вещи. Иногда Леле снится, что она аэроплан и пролетает над этим столом.

Снится, что она маленькая и легкая, что кто-то держит ее на руках. Это папа.

Но Леля не видит его лица.

Иногда папа надевает кожаный шлем, как летчики.

И во сне он совсем не толстый, даже очень ловкий: может вдруг перекувырнуться и пройтись на руках.

Это веселый сон.

А у мамы во сне не светлые кудряшки, а длинная черная коса.

Она заплетает ее, сидит у Лелиной кровати и напевает что-то тихим и ласковым голосом.

Это приятный сон.

Бывают страшные сны. Даже не сны, а сон. Страшный.

Один и тот же.

Леле снится, что она потеряла маму.

Широкое ровное поле.

Поезд, вагоны. Но они не стоят на рельсах, а лежат как-то странно, боком.

Мамы нет, Леля одна.

Из вагонов слышится тихое, жалобное пение, похожее на стон.

Леле хочется крикнуть: «Мама!» — крикнуть так громко, чтобы услышал кто-нибудь, по-настоящему, не во сне.

Чтобы проснулись, подошли к ней.

Голоса нет. Она кричит, никто ее не слышит.

Она открывает глаза.

В комнате тихо. Все спят.

Можно позвать сейчас. Но ведь она уже проснулась. Жалко будить.

В комнате совсем-совсем темно: черные занавески прикалывают плотно.

Страшно смотреть в темноту.

Страшно закрыть глаза и опять увидеть этот сон.

IX

Евгений Александрович принес девочкам «вкусненького» — два мандарина и две конфеты.

Мандарины совсем одинаковые.

Один взяла Леля, другой — Тата.

И конфеты одинаковые, но с разными картинками. На одной — самолет, на другой — собачка.

— Мне с самолетом, — сказала Леля.

Но Татка была как попугай.

— Мне с самолетом, — повторила она и потянулась к картинке.

— Тата, возьми с собачкой, ведь тебе все равно. Ведь все равно ты разорвешь картинку! — просила Леля, не выпуская из рук конфеты.

— Дай! — требовала Тата, протягивая все десять растопыренных пальчиков.

— Уступи ей, Леля, ведь она маленькая, — сказала Муся.

Леля ответила горячо:

— Я всегда-всегда ей уступаю! Ну, почему она хоть один разочек не может уступить?

— Вот что, Таточка, — сказал Евгений Александрович, — ты Лелю не обижай. Леля у нас хорошая и всегда тебе уступает. Ей нравится самолет — пускай берет самолет. А ты возьми собачку. По-моему, собачка гораздо лучше самолета. Ты посмотри только, какая хорошенькая картинка!

Лицо Евгения Александровича изобразило настоящий восторг.

— Ведь ты же любишь собак? Правда? Смотри: прямо как живая. Сейчас будет лаять: «Ам! Хочу к Тате!»

Упрямая Таткина мордочка смягчилась, расплылась в улыбку.

— Мне собачку, — сказала она.

— Вот и хорошо! Вот и умница! А Леле с самолетом.

Леля сидела в углу дивана с отвоеванной конфетой в руке.

Ей было приятно, что самолет остался у нее.

Но было тяжело и совестно думать, что на этот раз уступила не она, а маленькая Татка, Леля так привыкла быть старшей.

А где-то далеко, в самой глубине сердца, шевелилась тревожная мысль: а может быть, действительно собачка лучше? Как быстро согласилась Тата!.. Зачем Леля так старалась получить самолет?..

— Ты что же не ешь мандарин, Леля? Может быть, тебе тоже очистить цветком?

Татка уже давно съела свой мандарин и играет оранжевыми лепестками шкурки.

Очистить цветком? Что же, пускай цветком, если это может доставить удовольствие папе. Леля протянула ему свой мандарин.

Все ее возбуждение прошло. Ей стало как-то все равно.

Она съела маленький кусочек конфеты, и от нее такой неприятный вкус во рту.

А глотать было совсем противно, даже больно. Это и днем было, еще за обедом, но тогда немножко.

Вот и Лелин мандарин раскрылся, развернулся всеми своими дольками.

Нужно бы съесть хоть одну дольку, чтоб недаром хлопотал папа.

Но ведь съесть — это значит проглотить.

Какой резкий, неприятный запах у мандарина! А о конфете и думать не хочется.

Странно, еще совсем светло, а хочется спать. Сидеть бы так и сидеть, не шевелиться…

А в комнате все стало непрочное, все двигается, плывет куда-то… Лучше закрыть глаза.

— У тебя болит что-нибудь, Лелечка?

— Горло болит.

— Муся, да у нее жар!


Как-то очень быстро наступила ночь.

Сразу. Без вечера.

И ночью тоже все двигалось. Даже кровати.

Лелина кровать поколыхалась немного и стала рядом с папиной.

Таткина кровать проплыла через всю комнату к двери столовой, застряла на минуту в ее освещенном квадрате и пропала совсем.

Леля даже не удивилась нисколько. Ей было все равно. Хотелось только спать и ни о чем не думать.

X

Лелю одевал папа. Его неловкие толстые пальцы с усилием втискивали большие пуговицы в твердые, не обмятые еще петли новой Лелиной шубки.

Рядом стоял незнакомый человек в белом халате и говорил, что нужно ехать скорее.

Леля лежала, раскинув слабые руки, как маленький ребенок, который не может одеться сам.

Ей было совестно, что папа несет ее, — ведь у него сердце, а она такая тяжелая в шубе.

— А мама поедет с нами?

— Нет, мама останется с Татой.

Когда проходили через переднюю, дверь столовой чуть-чуть приоткрылась, и мама крикнула:

— До свиданья, Леля!

— До свиданья, Леля! — Таткин голосок прозвучал издалека, из глубины комнаты.

Леля хотела ответить, но у нее сорвался голос, они, должно быть, ничего не услышали.


Белая комната с ванной. Няни в белых халатах. На табурете сердитая красная девочка, поменьше Лели и побольше Татки. Ее стригут под машинку, а она отбивается и кричит:

— Дурачонки! Дурачонки! Разбойники! Дурачонки! Мать! Какая же ты мать, если ты позволяешь свою дочку так мучить?

Взволнованная женщина в пушистом берете заглядывает из приемной:

— Нюрочка!

Сестра машет на нее рукой:

— Уйдите, мамаша, нельзя сюда. Ничего с вашей Нюрочкой не делают.

— Разбойники! Дурачонки!

Последние пряди волос падают на простыню.

Голова сердитой девочки стала круглой и гладкой, похожей на скошенное поле.

Леля со снисходительной жалостью смотрит на маленькую крикунью. Какой смысл кричать, плакать, отбиваться?..

Конечно, страшно остаться одной в больнице. Машинка холодная, щекотная. Няня, должно быть, не очень хорошо умеет стричь — иногда больно дергает волосы.

Все тело такое горячее, тяжелое, слабое, даже думать не хочется о купанье…

Но что же делать? Разве легче будет, если начнешь плакать? Уж лучше стиснуть зубы покрепче и молчать.

— Дурачонки!.. — Это уже из ванной, брызги воды долетают даже до Лели.

После купанья надевают незнакомые длинные рубашки и кофточки.

Леле опять неловко, что ее — такую большую — несут на руках.

Когда проносят по коридору мимо стеклянной мутной двери, которая странно открывается и туда и сюда, новый порыв отчаяния и с той и с другой стороны:

— Мать!.. Какая же ты мать!..

— Нюрочка!

В приоткрывшуюся на мгновенье дверь Леля видит Евгения Александровича.

— Поправляйся скорее, Леля!

— Дурач…

Здоровенная белобрысая няня, идущая впереди, исчезает за дверью в глубине коридора со своей неистовой ношей.

—..онки! — слабо доносится откуда-то издалека.

Лелю несет другая няня — пониже ростом, с карими глазами и мягкой прядкой черных волос, выбивающейся из-под косынки.

— А ты умница, — говорит она. — Не будешь плакать, поправишься скорее. Не надо бояться, у нас хорошо.

Леля прижимается щекой к ее плечу.

Так приятно услышать ласковые слова в незнакомом месте.


Сон или не сон?

В этой комнате Леля не была ни разу. Она какая-то бесконечно большая и темная, только немного света из открытой половинки двери.

Длинный ряд маленьких белых кроватей с сетками. Леля не одна. Кругом посапывают и дышат, иногда кто-нибудь охнет или всхлипнет, где-то совсем близко.

Но все-таки одиноко и страшно.

Столик около кровати черной тенью нависает над головой.

Лучше закрыть глаза и не смотреть на него.

Но и с закрытыми глазами Леля продолжает видеть.

Только это уже не тень от столика, а тень от вагона.

Вагон стоит как-то странно, торчком, а там, внутри, так жалобно охают и плачут.

А у комнаты уже нет стен, она огромная, как поле.

Значит — это сон, значит — Леля опять потерялась.

Она проснется и опять будет дома.

Нужно закричать погромче, так, чтобы услышали ее:

— Мама!

Леля просыпается от звука своего голоса.

Наконец-то удалось крикнуть по-настоящему, не только во сне.

Кто-то обнимает ее.

У своих сухих губ Леля чувствует прохладное и влажное. Как хорошо! Ей так хотелось пить.

Белая фигура выпрямляется над кроватью. Белая косынка сдвинулась, на плечо скользнула тяжелая черная коса.

Леля протягивает руки:

— Мама!

Няня поправляет волосы, туже завязывает косынку.

— Да, да, милая. Будь умницей, спи спокойно, скоро поедешь к маме.

XI

В палате Леля была самой старшей.

Конечно, если не считать Зины. Но ведь Зина совсем взрослая и даже не больная. Она в больнице потому, что у нее здесь сынишка, крошечный, ему еще года нет. Ее кровать первая от окна.

Когда маленький Павлик спит, Зина подходит к другим ребятам и разговаривает с ними. С ней веселее.

Сестры и няни разные.

Одни подобрее, другие не так.

Есть самая любимая няня и есть самая нелюбимая.

Самая любимая — Таня. Ее ребята называют ласково в рифму — нянечка Танечка.

Она никогда не рассердится, ее и не попросишь еще, а она сама уже подает: или кружку с водой, или другую, тоже очень нужную посудину.

В часы передач она всегда последит за маленькими, чтобы они аккуратно съели все, не рассыпали на пол, не размазали на кровати.

Когда дежурит нянечка Танечка, ребятам кажется, что они почти дома.

Зато здоровенную Фросю не любит никто. Даже боятся.

Как схватит она своими неуютными ручищами, да ткнет на стул, да начнет перестилать простынки! И все рывком, неласково, прямо точно ветром морозным обдует.

Как-то принесла она Лелиному соседу, Головастику, кружку молока и кружку киселя — ему мама прислала — и поставила на столик. А сама за дверь, теперь ее не скоро дождешься.

А Головастику всего два года, головенка у него очень большая, а сам маленький, потому так его и прозвали.

Потопал Головастик кругом, кругом по своей постельке, дошел до стола, отхлебнул задумчиво из одной и из другой кружки, а остальное стал переливать: молоко в кисель, а кисель в молоко.

И получилось как в сказке: молочные реки, кисельные берега.

Ох, как рассердилась Фрося, когда наконец-то вернулась в палату!

Может быть, если бы не Зина у окошка, отшлепала бы даже Фрося Головастика!

— И надоели же мне эти чертенята!

А Зина над ней подсмеивалась:

— И зачем ты, Фрося, в больницу работать пошла? Тебе не за ребятами больными ходить, тебе нужна энергичная профессия. Ну, хоть бригадиршей быть в колхозе или кондукторшей в троллейбусе!


Больничные окна внизу покрашены белым, чтобы нельзя было смотреть.

А смотреть хочется.

Поэтому в каждом окне процарапаны дырочки.

Кто их процарапывает — неизвестно.

Но если их закрасить, на другой же день дырочки опять появляются. Иногда их заклеивают бумажками. Но бумажка — дело непрочное. Ковырнуть пальцем — и нет ее.

А то и без пальца — сама упадет.

Дольше всех у окна снаружи простаивают Нюрина мать и Зинин муж, отец маленького Павлика.

Нюра уже не кричит: «Дурачонки!»

Она привыкла, температура у нее уже нормальная, она весело машет рукой, когда у окна появляется пушистый берет.

Но мамаша ее продолжает беспокоиться, каждый день приходит узнавать, не поднялась ли температура, не начинается ли осложнение.

Зинин муж, нескладный, долговязый парень, работает на заводе, очень близко от больницы.

Он забегает рано утром, перед службой, и вечером, возвращаясь с работы. В будни приходится торопиться утром, чтобы не опоздать, кроме того можно нарваться на доктора или на строгую сестру (есть одна такая), которая вдруг возьмет да и залепит заветную дырочку белым бумажным квадратом.

А вечером, только успеешь заглянуть в палату и убедиться, что Павлик цел и что Зина цела, хлоп! — перед самым носом спускается черная маскировочная штора. И всему конец.

Зато в воскресенье можно отвести душу.

— Вот он, наш долговязый папанька появился! Раньше всех! — с гордостью говорит Зина, вынимает сынишку из кровати, чтобы он мог плотным столбиком сидеть на левой руке, и подходит к окну.

— Нет, — возражает Нюра, — моя мама раньше. Моя мама уже была.

— Ну, что твоя мама! Твоя мама зато столько не простоит.

Долговязый папанька нравится всем. Даже сердитая няня Фрося смягчается, увидев его посиневшую от холодного осеннего ветра физиономию, прижатую к стеклу.

Он скалит белые зубы, делает гримасы, чтобы рассмешить Павлика.

Павлик еще слишком молод, не понимает юмора и даже пугается немного, зато все ребята постарше и все нянечки приходят в хорошее настроение.

Наконец Зина показывает ему рукой, чтобы он уходил. Он делает вид, что не понимает.

Тогда она пишет на бумажке: «Уйди, озябнешь! Уйди, тебе говорю!» — и прикладывает к стеклу.

Он пожимает плечами, притворяется, что не может прочесть.

На смену этой заботливой записке появляется грозная: «Главный врач идет!»

Испуганная гримаса. Долговязый папанька исчезает.

Но он не уходит совсем, он идет греться в приемную.

XII

Евгений Александрович в будни мог заходить только вечером: узнать температуру, передать что-нибудь «вкусненькое». По воскресеньям в приемной всегда было много народа, и приходилось ждать.

Евгений Александрович спрашивал, кто последний, и выходил на крыльцо, не присаживаясь на скамейку и стараясь ни до чего не дотрагиваться: так он обещал Мусе.

Татка не заболела, и сроки уже проходили, но Муся очень боялась, что Евгений Александрович принесет заразу из больницы.

Поэтому было решено, что он будет жить в спальной, а Муся и Татка в столовой. Дверь между комнатами закрыли плотно.

В кухню Евгений Александрович заходил, только чтобы взять разогретый обед. Это была нейтральная территория, Татку туда не пускали.

Евгений Александрович не подавал руки знакомым, у которых были ребята, а в трамвае не садился в моторный вагон, чтобы не проходить мимо детских мест.

В комнатах пахло лизолом после дезинфекции, Муся нервничала за дверью, Тата капризничала, — жизнь стала сложной и неуютной.

Евгений Александрович выкурил папиросу, посмотрел на часы и зашел в приемную — проверить очередь.

Все было в порядке, только высокая сухощавая старушка, стоявшая перед ним, отошла в угол и разогревала на отоплении мандарин и яблоко, предназначенные для внучки.

В приемной говорили только о скарлатине. Евгений Александрович стал опять пробираться к двери.

— Самое ужасное в этой болезни, что осложнения могут быть до последнего дня…

— У вас какая неделя?.. Ну, значит, начнут болеть уши!

— А у вас третья?.. Почки!

Эти «уши» и «почки» звучали как приговор окончательный, который обжалованью не подлежит.

— В шестой палате у мальчика нашли дифтеритные палочки, перевели в смешанный корпус…

Евгений Александрович весь передернулся и поскорее вышел на крыльцо.

— Разрешите прикурить? Скажите, ваша фамилия Морозов?

Долговязый, нескладный парень нагнулся над папиросой, потом выпрямился и посмотрел на Евгения Александровича сверху вниз.

— У вас дочка Леля? Вы почему на нее в окно не смотрите? Она очень огорчается.

— Откуда вы знаете? — удивился тот.

— Я здесь все знаю. Мне вчера нянечка Танечка сказала. Идемте, я вам покажу, куда нужно смотреть.

— Так ведь… я думал… не разрешается? И волноваться, я думал, она будет…

— Она так хуже волнуется. Идемте. Вот здесь. Третье окно.

Он помог Евгению Александровичу взобраться на узкий кирпичный выступ под окном и придерживал его сзади.

— Четвертая кровать справа.

Евгений Александрович даже не сразу узнал Лелю.

Такая она была худенькая, стриженая, большеглазая.

Женщина, стоявшая у окна, повернулась к ней и сказала что-то.

И вдруг Лелино лицо просияло, засветилось улыбкой. Она стала махать сначала правой рукой, потом, когда правая устала, — левой.

— Ну, хватит, — сказал Евгению Александровичу его новый знакомый, — а то вот еще мамаша дожидается.

Евгений Александрович спросил:

— А у вас кто?

— У меня сын. Вот он сидит, видите? Девять месяцев!

Он широко и гордо улыбнулся.

А когда он улыбался, казалось, что у него во рту не тридцать два зуба, отпущенные человеку экономной природой, а по крайней мере шестьдесят четыре.

XIII

У Лели опять поднялась температура. Болело ухо.

Болело так, что хотелось кричать и плакать.

Но разве можно плакать днем, при всех?

Вот на соседней кровати стоит маленький Головастик и смотрит на Лелю.

Леля по сравнению с ним такая большая. Самая большая. Самая старшая.

Скорее бы наступил вечер! Вечером можно будет поплакать немножко. Потихоньку. Никто не заметит в темноте.

— Леля, тебе папа записочку написал.

Нянечка Танечка садится рядом с кроватью и начинает читать.

— «Милая моя Лелечка!..»

Но ее отзывает сестра, письмо доканчивает Зина:

— «Милая моя Лелечка!

Я послезавтра должен буду уехать на неделю из Москвы. Не жди меня в следующее воскресенье.

Завтра днем приду к окну попрощаться.

Поправляйся скорее, а то нам без тебя скучно.

Мама и Тата тебя целуют. Они здоровы».

Леля молчит так долго, что Зина спрашивает, наклоняясь над кроватью:

— Ты спишь, Лелечка?

Нет, она не спит.

Она приподнимает забинтованную голову.

— А папа… не пишет?..

— Так папа же написал, я же тебе прочла.

— Не пишет… что в воскресенье… мама придет?

— Давай мы ему сами об этом напишем, хорошо, Лелечка? Чтобы обязательно маму прислал. Хорошо?

Тяжелые, медленные слезы ползут по Лелиным щекам и прячутся под жаркими бинтами компресса.


Зина торопится дописать последние слова, пока еще не совсем стемнело. Но пишет она не Евгению Александровичу, а своему собственному сокровищу.

И когда долговязое, зубастое сокровище появляется у окна в желтоватом вечернем свете, оно читает вместо приветствия приляпанную к окну записку:

«Скажи этому толстому, что Леле очень хочется, чтобы мама пришла. Во сне все маму зовет. Сегодня даже плакала».

Очень трудно спорить и уговаривать человека через закрытую дверь. Муся сразу начала со слезами:

— Ты знаешь, как я всегда боюсь скарлатины!.. Ведь ей же всего два года! Уж думали, что не заболеет!.. А ты хочешь опять рисковать…

Иногда Евгению Александровичу удавалось вставить свое:

— Мусенька, ты же можешь прямо в ванную и сразу переодеться…

— Я знаю, что переодеться, а все-таки!.. Ну, почему не попросить кого-нибудь сделать передачу…

— Как ты не понимаешь, Муся, дело не в передаче! Она хочет знать, что пришла именно ты!

— Ну так пускай скажут ей эти няньки, что я передавала!

— Боже мой, Муся, ты ничего-ничего не понимаешь!

Евгений Александрович забегал по комнате, сшибая на ходу разные мелкие предметы.

— Муся, давай сделаем так: не заходи совсем в приемную, не нужна она, эта передача. Просто к окну подойди, чтобы Леля тебя увидела. Ну пойдем туда завтра утром вместе, чтобы тебе никуда не заходить и никого не спрашивать. Я успею до поезда.

Он подошел вплотную к двери.

— Муся, надо быть честной! Если бы Леля была здорова, а Татка больна, я уверен, ты целыми днями ходила бы там около корпуса, как другие матери!

Евгений Александрович сам не ожидал, что он может сказать своей Мусеньке такие жестокие слова, тем более таким тоном.

Он стал шумно сморкаться.

Муся рыдала за дверью.

Рыдала Татка от сочувствия к матери — она была уверена, что папа обижает маму.


Они шли не под руку, как всегда, а на некотором расстоянии друг от друга.

Около больничных корпусов там и сям виднелись фигуры мужчин и женщин, как бы прилипшие к окнам в самых непрочных позах.

Некоторые раздобывали себе какие-то подставки, самые решительные забирались даже на пожарные лестницы и разговаривали руками сверху.

— Вот это окно, в правую дырочку смотри. Я уж до тебя не буду дотрагиваться… сама влезай.

Муся отлично влезла сама и заглянула в палату.

— Кажется, спит, — проговорила она нерешительно. — Почему у нее голова завязана?

— Да я же тебе говорил, это компресс. Пусти меня посмотреть.

Женщина с грудным ребенком на руках, стоявшая у окна, показала ему жестами, что Леля спит. Положила ребенка и подняла сначала три пальца, потом восемь пальцев.

Из трех пальцев сделала букву «и», опять показала восемь пальцев.

— Тридцать восемь и восемь, — догадался он наконец.

Она спросила жестами: нужно ли будить Лелю?

Он замотал головой и, совсем расстроенный, тяжело спрыгнул вниз.

— Постой тут, Мусенька, я зайду в приемную, передам пакет, может быть, сестра что-нибудь скажет. И записку напишу.

Пока он ходил, Муся все время смотрела в окно.

В кровати Леля казалась длиннее. Тонкая рука лежала поверх одеяла.

— Спит?

— Спит.

— Пойдем, Муся, мне пора.

Когда они подошли к трамвайной остановке, он спросил:

— Мусенька, ты придешь в воскресенье?

— Приду.


Но в воскресенье она не пришла.

Заболела Татка.

Правда, оказалось, что у нее не скарлатина, а просто грипп, но был сильный жар, нельзя было оставить ее.

Про Лелю Муся узнавала от беспокойной Нюриной мамаши — перед отъездом Евгений Александрович записал ее телефон.

А потом вернулся Евгений Александрович, а потом и Леля стала понемножку поправляться.

XIV

Леля пролежала в палате дольше всех.

Давно уже выписали Нюру и маленького Головастика.

Больше недели прошло с тех пор, как видели в последний раз приплюснутую к окну ликующую физиономию долговязого папаньки.

Провожать Зину было грустнее всего. Но Леля была рада за нее: как им хорошо сейчас всем вместе!

Теперь в палате ребята были новенькие, к ним нужно было опять привыкать.

Зато Леля очень хорошо познакомилась со всеми докторами, сестрами и нянечками.

Пожалуй, жалко будет с ними расставаться.

В особенности, конечно, с нянечкой Танечкой.

Вот она сидит около Лелиной кровати, держит Лелю за руку и напевает что-то своим негромким, приятным голоском. Что-то было раньше, похожее на это… Может быть, мама сидела так, когда Леля была совсем маленькая?..

Или это было во сне?..


И вот Леля опять дома.

Больница отошла куда-то далеко, о ней можно только вспоминать, она стала как сон.

А дома было все немножко другое, чем прежде. Теперь нужно было привыкать к дому.

XV

Это было очень странное лето: первое лето без войны.

Леля никак не могла привыкнуть к незанавешенным окнам, к светлым улицам, к веселым домам, сияющим всеми этажами.

Когда ехали с дачи, из окна поезда Леля видела эшелоны с демобилизованными.

Запыленные, черные от загара лица в широких дверях товарных вагонов.

А вдруг в этом поезде едет кто-нибудь знакомый? А вдруг?

Как хорошо встречать!

Впрочем, в конце лета все-таки началась война. Опять. Новая.

Но эта война была далекая и кончилась так быстро, что Евгений Александрович даже не успел повесить новую карту. Так она и осталась лежать на столе, свернутая трубочкой.

Карту Германии сняли со стены, предварительно вынув из нее все булавки, которые давно уже дошли до Берлина и даже гораздо дальше.


— Мама, а как же волосы?

Леля подошла к зеркалу с гребешком в руке.

На ней было новое платье. Коричневое. Белый фартучек, белый воротничок. Все такое совсем-совсем школьное. Но волосы…

Они отросли как раз настолько, чтобы можно было терять ленточки и заколки. Еще потемнели за этот год. Прежде были почти прямые, чуть-чуть волнистые, а теперь завиваются колечками.

Леля не хотела больше стричь, даже челку, хотела отпускать косу.

Но ведь нельзя же идти в школу такой лохматой?

К счастью, в отношении туалетов и причесок Муся была опытным специалистом.

Она осмотрела Лелю внимательно со всех сторон, взяла гребешок, ловко разделила волосы на пробор и стала заплетать короткие пряди у висков в толстенькие, тугие косички.

— Красивый цвет, — сказала она. — Ведь они не совсем черные, а темно-бронзовые, с рыжинкой.

Через несколько минут при помощи двух косичек, двух бантиков и четырех заколок Леля стала такой аккуратненькой, что понравилась даже самой себе.

— А мы когда пойдем?

— Да вот проводим папу и пойдем.

Муся должна была пойти в школу подать заявление и обещала взять Лелю: все Лелины подруги ходили со своими мамами.

— Мама, не забудь взять метрику.

Евгений Александрович и Муся переглянулись.

— Мама, а что такое метрика?.. А у меня есть метрика?

— Ну, конечно, есть. Это бумажка такая, там записано, когда ты родилась.

Муся схватила чашки и хотела нести их в кухню.

Евгений Александрович отодвинул недопитый стакан и взялся за портфель — на десять минут раньше, чем обычно.

— А ты мне ее покажешь?

— Что?

— Метрику.

Евгений Александрович сказал, заглядывая в портфель:

— Мусенька, ты забыла: ведь Лелина метрика потерялась во время эвакуации. Но это неважно. У нас есть другие документы… паспорт… справки… и все такое… Ты объясни там в канцелярии… Ну, с директором поговори…

— Лелечка, а может быть, сегодня я одна пойду и подам заявление, а ты прямо когда занятия начнутся…

Леля грустно посмотрела на новое платье и в зеркало — на новые бантики. Евгений Александрович торопливо чмокал всех, начиная с Татки.

— Зачем же одна? Вы пойдите вместе. Муся, Муся, где мои калоши? — это он кричал уже из передней.

Неизвестно, зачем ему потребовались калоши: на улице было совсем сухо.

Муся охотно побежала в переднюю, они довольно долго стояли, наклонившись около вешалки. Потом Муся громко сказала, что калоши не нужны, что дождя не будет, — и дверь наконец захлопнулась.


— Почему такие холодные руки, Леля? Разве ты боишься?

Да, Леля боялась. Все девочки у них на дворе давно уже подали заявление в школу. А Леля была на даче.

А вдруг уже поздно? А вдруг не примут? Да еще таинственная эта метрика потерялась…

А вдруг скажут: «Нам таких не нужно, без метрики!»

Леля успокоилась немного, увидев перед столиком в канцелярии еще одну мать с дочкой. Значит, еще не поздно. Дочка была маленькая, с растрепанными белокурыми волосами, падавшими ей на лоб.

Тоже, должно быть, хочет отпускать косу!

А в руках у матери была плотная зеленоватая бумажка (уж не метрика ли?), из-за которой шел горячий спор.

— Вы же знаете, что мы только с семи лет принимаем!

Да ей через два месяца…

— Значит, ей в будущем году в школу идти, а сейчас мала еще.

— Да ей очень хочется!

Муся спросила, можно ли видеть директора. Ей показали на следующую дверь. Она вошла в кабинет, Леля осталась одна в канцелярии.

Навстречу Мусе из кабинета директора вышли две учительницы.

Одна высокая, полная, с черными волосами и басовитым голосом.

Другая поменьше ростом, очень стройная, совсем седая.

Но когда они повернулись к свету — Леля стояла спиной к окну, ей было хорошо видно, — оказалось, что высокая черноволосая — уже пожилая, даже, может быть, и старая, с морщинками, а у седой — молодое лицо.

— Вот, Еленочка, — сказала высокая, — это опять твой народец. Новенькая. Пожалуй, не хватит нам трех первых классов.

Елена ласково улыбнулась девочкам.

Свежее, нежное лицо. Легким облаком белые волосы над ним.

— Что же вы, мамаша, такую лохматую девочку в школу привели? Не пустят ее в класс такую! — упрекнула высокая учительница.

— Да разве я ее такую? Я ее, когда занятия, причешу! — оправдывалась мать.

Девушка за столом объяснила высокой учительнице, что девочке нет еще семи лет.

— Ну куда же вы, мамаша, такого несмышленыша привели?

— Да ей очень хочется!

Высокая учительница покачала головой и спросила своим басовитым голосом:

— А ну-ка, скажи, где у тебя правая рука, а где левая?

— Не знаю! — пискляво ответила лохматая девочка.

— Ну вот видите…

— Как же ты не знаешь, Лида, вот это — правая, а вот это — левая, — подсказала мать. — Она знает, это она просто так.

— А на какой руке у тебя больше пальцев: на правой или на левой? — опять спросила высокая учительница.

— На левой, — пискнула девочка.

— Ну вот видите!

Леля стала торопливо и незаметно пересчитывать свои пальцы.

Разумеется, одинаково: пять на левой, пять на правой. На обеих десять пальцев.

Подумала… прибавила те, которые на ногах, — получилось двадцать. Не зная еще, что могут спросить, Леля совсем съежилась, прижалась спиной к подоконнику — ей опять стало страшно.

Елена подошла к ней.

«Сейчас будет спрашивать…»

Но Елена взяла с подоконника свою шляпку и дотронулась тонкой рукой до Лелиных волос:

— Ах ты, кудрявенькая!

Леля всегда была чувствительна к ласке.

Весь страх ее прошел.

«Какая она хорошая! — подумала она. — Как хорошо, что я буду у нее учиться!»

— Пойдемте, Александра Федоровна, — сказала Елена.

Они вышли.

Леля смотрела им вслед и даже не сразу заметила, что Муся вернулась из кабинета.

— Что ж, Леля, пойдем домой.

— Не приняли? — испуганным шепотом спросила Леля.

— Почему не приняли? — засмеялась Муся. — Я подала заявление. Все в порядке. Первого пойдешь на занятия.

XVI

Перед школой был большой двор, широкий бульвар и очень тихая улица.

Впрочем, рано утром первого сентября эту часть бульвара никак нельзя было назвать тихой.

Звуки, которые неслись со двора школы, можно было сравнить со звуками большого оркестра в то время, когда музыканты настраивают скрипки и виолончели. А на взгляд это было похоже на шевеление разноцветных стеклышек в калейдоскопе. Стеклышки были разной величины и формы, одни яркие, другие потусклее, и двигались одни очень быстро, другие робко и медленно.

К восьми часам беспорядочное движение прекратилось. Девочки стали группироваться по кучкам: маленькие к маленьким, большие к большим, — и вытягивались в линейки. Каждая девочка должна была назвать свое имя и была отмечена в списке.

Новенькие стояли лучше всех: три первых класса: А, Б и В.

Некоторый беспорядок вносили родители: они плотным кольцом окружали малышей — мамы и даже некоторое количество пап.

Папы, впрочем, стояли смирно, с портфелями, и не вмешивались ни во что. Мамы зато спешили навести последнюю красоту: поправляли бантики, косички, завернувшееся крылышко на фартуке. Среди пап немалое место — в ширину — занимал Евгений Александрович. Муся стояла совсем в стороне за руку с Таткой. Татка обязательно хотела посмотреть, как Леля пойдет в школу, но близко ее не подпускали; опасаясь легкомысленных выпадов с ее стороны.

Сначала Леля растерялась в пестрой толпе, потом увидела несколько знакомых лиц: стали попадаться девочки из их дома. Несколько больших девочек окликнули ее и дружелюбно заулыбались над тем, какая она торжественная.

Леля невольно жалась к ним, руки и ноги были как не свои, она не знала, куда ей стать, что нужно делать.

— Ах, мелюзга, мелюзга!

— Подумать, девочки, четыре года тому назад мы сами были такие же!

— Смотрите, смотрите, Елена Васильевна идет! До чего она мне нравится, девочки, жуть!

Мимо них, совсем близко, прошла учительница с белыми волосами.

«Как хорошо, что Елена Васильевна уже немножко знакомая», — радостно подумала Леля.

Сейчас она отведет их в класс, и можно будет смотреть сколько хочешь на ее милое лицо…

Белые волосы легким облаком двигались впереди.

Леля спешила за ними, пробираясь в толпе.

Она уже не видела впереди белого облака.

Она заблудилась в лесу больших разноцветных девочек.

Это было как во сне, когда нужно найти — и не можешь.

Наконец Леля выбралась на опушку — и сейчас же ее за руку схватила Соня Скворцова, из восемнадцатой квартиры.

— Морозова! Да иди же сюда! Тебя уже вызывали! Антонина Петровна, вот она, Морозова Оля!

Евгений Александрович улыбался и показывал на Лелю толстенькой веселой учительнице:

— Вот она!

Леля подошла. Антонина Петровна показала ей, куда стать.

Леля не сразу поняла, что случилось. Она поняла только тогда, когда линеечки одна за другой стали исчезать в дверях школы.

Елена Васильевна увела свой первый класс «А».

За ним пошел первый класс «Б».

И наконец Лелин класс — первый «В», с веселой учительницей Антониной Петровной.

XVII

Была большая перемена.

Леля стояла в коридоре, прислушиваясь к разговору пятиклассниц.

Она уже привыкла немного, не чувствовала себя такой связанной, как в первые дни. Но все-таки она не решалась еще играть и бегать, как опытные школьницы.

— Елена Васильевна идет, девочки! Нравится она мне, жуть!

— И мне тоже. Она какая-то, девочки, особенная.

— За что у нее орден?

— Где? Где? Я не заметила.

— Вот здесь, справа.

— Какой?

— Отечественный войны. Она на фронте сестрой была.

— Как красиво у нее волосы, правда, девочки?

— Очень. Прямо как на старинном портрете. Прежде, давно еще, так женщины причесывались. В Третьяковской галерее таких много висит: сами молоденькие и очень красивые, темноглазые, но седые!

— Путаешь ты все, Верка! Не седые, а напудренные.

— А почему волосы напудренные? Ведь пудрят носы?

— Теперь — носы, а тогда — волосы. Теперь — мода и тогда — мода. Для моды еще и не то проделывают!

— А почему иногда она такая грустная?

— Кто?

— Елена Васильевна.

— У нее муж на фронте погиб. Пропал без вести.

— Путаешь ты все, Верка, жуть! Наоборот, нашелся! Она сама была ранена.

— А туда немцы подходили… А она без сознания, и документы все потерялись. Ее увезли, она долго болела, и не знали кто. А когда сказала кто, оказалось, что она всех своих потеряла и не знает где.

— Кого?

— Что кого?

— Кого потеряла?

Перемена кончилась.

Елена Васильевна прошла в свой класс. Девочки из первого «А» окружили ее.

Счастливые! Вот эта маленькая, с голубым бантом, даже обнимает Елену Васильевну.

Если бы вот так обнять, прижаться, как-нибудь утешить ее!

Но Леля знала, что даже если бы училась в первом «А», никогда она не решилась бы подойти, как эта девочка с голубым бантом.

Леля могла жалеть только издали.

Она любила прижаться в темном углу коридора и смотреть, как Елена Васильевна идет в учительскую и выходит оттуда после звонка.

Когда дверь учительской была открыта, Леля видела, как Елена Васильевна ходит или сидит, разбирая тетрадки.

Один раз Леля даже подошла и стала за дверью. Щелочка оказалась широкая. Вся большая комната была видна.

За длинным столом сидели учителя, но Леля видела только белое облако волос в луче осеннего солнца.

Леля простояла так всю большую перемену. Даже про бублик забыла.

И вдруг над самым ее ухом раздался басовый голос:

— Ты что же это здесь, в прятки играть задумала? Ведь тебя же дверью прищемят!

Перед ней стояла Александра Федоровна. Все учителя выходили в коридор.

Леля так смутилась, что даже не слышала звонка.

Она стояла, опустив голову и не двигаясь с места.

— Ну что же ты, беги в класс, опоздаешь! — прогудел басовитый голос.

А другой голос, ласковый:

— Ах ты, кудрявенькая!

Леля убежала.

XVIII

Елена освободилась рано — на последнем уроке была физкультура. Как всегда, задержали в учительской. Выходя из школы, она посмотрела на часы, потом на расписание поездов. Пожалуй, можно еще поспеть.

На бульваре было мало народа. И улица между бульваром и школой была тихая, безлюдная. Детские колясочки. Старушки со своими внучатами. Маленькие ребятишки копошились в песке. И вдруг этот коротенький кусочек бульвара ожил и зазвенел, наполнился детскими голосами. Ребята, гулявшие с бабушками, стушевались, потонули в потоке школьников.

Широкие двери школы распахивались и хлопали.

Огромным веером через улицу, через бульвар, шли и бежали девочки — маленькие и постарше.

Самые маленькие были самые тихие. Они важно выступали со своими огромными портфелями, они еще не умели шуметь и баловаться в школе или около школы.

— До свидания, Елена Васильевна!

— Елена Васильевна, вы на дачу едете?

— До свиданья, девочки!

Елена подходила к трамвайной остановке. Детские голоса долетали сюда только издали…

И затихли, наконец, во дворах, в переулках.

У кассы метро стоял офицер с голубым кантом и четырьмя звездочками на погонах.

Он нетерпеливо вглядывался в лица проходящих мимо. Толпа тяжело и медленно двигалась по лестнице вниз.

Кто-то подошел к офицеру сзади и дотронулся до его плеча. Он радостно обернулся.

— Лена!.. Наконец-то!..

Он взял маленький чемодан, который она несла.

— Пойдем скорее, семнадцать минут осталось!

Рябина была уже совсем красная, а на лужайке около ручья две березки стояли, как две рыженькие девочки в белых перепачканных платьицах. Березы растут быстро. Пожалуй, восемь лет тому назад их не было в этом месте или они были совсем маленькие. Не было низкой рощицы между станцией и большим двухэтажным домом слева от дороги. Зато от соснового леса между этим домом и рекой остались только пни. Много новых дач, но из старых сохранились не все. Два пустых участка… Пожар, должно быть, хотя все уже заросло.

Теперь нужно свернуть направо, вдоль забора. Забор был такой же, только стал трухлявым, черным и мшистым. В местах, где он разломан, напутана проволока.

Елена спросила:

— Ты помнишь?

Он огляделся — никого не было поблизости — и поцеловал ее седые волосы.

Восемь лет тому назад не было кустов за забором. С этого места дороги был виден весь участок.

Можно было сделать вид, будто просто идешь со станции. Если Елена была в саду, можно было поздороваться, будто увидел ее случайно. Она подходила к забору, и они шли — она по участку, а он снаружи, и забор был между ними.

Доходили так до калитки, он останавливался, говорил:

— Всего хорошего…

А она:

— Может быть, вы зайдете?

Один раз, впрочем, зайти не удалось: он услышал из-за забора негромкий спокойный голос тети Маши:

— Леночка, твой летчик уже здесь!

И убежал со всей возможной поспешностью. Зачем убежал? Как глупо! Был бы еще один хороший вечер. И тогда и после они так редко бывали вместе…

— Какой ты был чудак, Всеволод! А впрочем, и теперь такой же. Ты совсем-совсем не изменился.

Они подошли к калитке.

Маленький мальчуган, стоявший около дома напротив, радостно побежал через улицу им навстречу, споткнулся и шлепнулся, легко и мягко, как падают только дети.

— Ну, плакать не будем? — ласково спросила Елена.

А заплакать ему хотелось, но, услышав такой спокойный вопрос, он сдержался.

На помощь малышу уже бежала сестренка, белокурая, заботливая, не старше четырех лет. Она подняла брата, отряхнула песок с ладошек.

Елена взяла мальчика на руки, а Всеволод девочку. Он пошарил по карманам.

— Постой, Натуська, я будто знал, что тебя встречу… Вот держи, а это — Андрюше.

— Спасибо, — девочка положила конфету за щеку.

— Надолго вы к бабушке приехали?

— На три дня.

Она соскользнула на землю.

— Ну, мы пойдем. Нас мама ждет. Спать пора.

Ребята побежали через улицу к своему дому.

От калитки было видно, как они поднялись по лестнице, открыли дверь. Девочка пропустила братишку вперед.

Дверь захлопнулась.

Елена и Всеволод посмотрели друг другу прямо в глаза и медленно пошли по дорожке, взявшись за руки.

На террасе — тетя Маша, точно такая же, как раньше. Как можно было сохранить в пятьдесят лет эти румяные щеки и детские наивные глаза?

В руках у нее котенок, черный с белыми лапками.

Толстые кактусы на окнах… такие же. Нет, пожалуй, еще толще и еще безобразнее. На одном из них нежный розовый цветок, будто сорванный с какого-то более деликатного растения и приклеенный к раздутому колючему стеблю. И еще один котенок — полосатый — на диване. И третий — дымчатый — спит на окне, рядом с кактусом.

Елена спросила:

— Писем не было?

Тетя Маша подала ей два конверта. Они были совсем легонькие. Она быстро распечатала и прочла. Письма были почти одинакового содержания:

«В ответ на ваш запрос сообщаем, что ребенка с такой фамилией…»

Увидев, как Елена кладет письма на комод, Всеволод даже не спросил ничего.

За ужином разговаривали только Елена и тетя Маша.

Тетя Маша не выдержала наконец и спросила:

— Леночка, он у тебя когда-нибудь говорит?

Елена ласково обняла мужа:

— Говорит иногда.

И пошла на кухню помочь тете Маше отнести тарелки.

— Натуська приехала к Ильиным, он увидел ее, вот опять и расстроился.

— Когда он пришел весной, — сказала тетя Маша, — признаться, я даже испугалась. Ходит, как во сне, по клумбам, по грядкам. Я к нему подхожу, говорю: — Да откуда же ты взялся?! А он на меня даже с удивлением смотрит, как будто и не ожидал здесь живого человека увидеть. И молчит. А ты на террасу вышла, он лицо руками закрыл… Я даже думала, что он… — она повертела коротенькой рукой около лба.

Елена вернулась в столовую. Всеволод сидел на подоконнике и гладил котенка.

— Знаешь, Лена, — сказал он вдруг, — по-моему, мы плохо ищем!

Чашки, которые Елена ставила в буфет, задребезжали у нее в руках.

— Всеволод, если бы ты знал, сколько было у меня таких писем, сколько справок, сколько телефонных звонков! Сколько раз я сама ездила за эти годы.

— Лена, милая, прости, я же не хотел сказать, я не хотел сказать, что ты…

Он протянул руку к толстому кактусу и стал трогать розовый нежный цветок.

— Леночка, ты меня пойми! Четыре года почти я знал, знал, что вас нет!..

Он оставил цветок кактуса, взялся за стебель, поколол пальцы, наконец нашел более гладкое место у самого основания.

— Когда я тебя увидел здесь, на террасе, я думал, что с ума схожу!.. А теперь мне все время кажется, что она… может быть, совсем близко: вот как эта Натуська, где-нибудь бегает, а мы ее не узнаем!

XIX

Девочки, девочки! Знаете что? Мы на всю эту неделю во вторую смену!

— Почему?

— Потому что Антонина Петровна на всю неделю заболела!

— А кто же с нами будет?

— Елена Васильевна!

— Ну, уж с ней-то я бы и в третью смену!

— Теперь, девочки, первый «А» не будет задаваться, что только у них Елена Васильевна! Она теперь и наша!


Елена Васильевна спрашивала, сколько будет, если к семи прибавить пять, а от десяти отнять два.

Девочки поднимали руки.

Руки так и шевелились над классом.

Поднимали руки даже те, кто говорил, что шесть и девять — четырнадцать: лишь бы потом хвастаться, что они тоже отвечали Елене Васильевне.

А Леля вся дрожала от желания поднять руку.

Ну вот сейчас… Ну вот следующий раз она поднимет обязательно… Десять и десять…

— Девятнадцать! — пропищала маленькая Туся Лопатина.

И все засмеялись. Опять зашевелились руки — справа, слева, с передних парт и с боковых.

Елена Васильевна улыбнулась своей милой, невеселой улыбкой.

— А вот и не девятнадцать! Кто знает — сколько?

— Двадцать! — крикнула Соня Скворцова.

— Правильно.

Послышался звонок. Девочки окружили Елену Васильевну. Самые смелые проводили ее по всему коридору до дверей учительской.

Следующий урок был русский.

Елена Васильевна писала на доске.

— Кто хочет прочесть?

И опять поднимались руки.

Некоторые девочки почти не умели читать, а все-таки вставали и говорили громкими голосами.

Леля знала, что она может прочесть совсем хорошо.

Но она никак не могла решиться. Она могла только блаженствовать и страдать, любоваться тонкой рукой и красивыми белыми буквами. Они так твердо и ровно ложились по красным линейкам на черную доску.

Елена Васильевна написала целую длинную фразу.

Опять зашевелились руки.

А Лелины были тяжелые и не поднимались.

— А ну-ка ты, кудрявенькая, прочти! Нет, ты, ты. Как тебя зовут?

— Оля Морозова.

Леля встала и прочла громким, не своим, дрожащим от волнения голосом.

Да как ты хорошо читаешь! Молодец!

Леля не знала, садиться ей или стоять.

Елена хотела сказать: «Ну, садись», — и не могла…

Не было класса. Не было детей. Ничего не было кругом. Все было как туман.

Тоненькая девочка с темными кудряшками смотрела на нее глазами Всеволода.

Робкая преданность и любовь в этих глазах.

Так было давно… когда он ходил за забором вокруг дачи, не решался зайти, смущался и радовался, если его замечали. Восемь лет тому назад…

Елена знала, что, когда она подойдет к парте, глаза опустятся.

Леля опустила глаза.

Очарование прошло.

Елена опять увидела класс и темноволосую девочку в коричневом платье.

А в классе было так тихо, что все слышали, как упал лист бумаги с парты, — Елена оперлась на нее.

Леля нагнулась поднять и посмотрела еще раз.

Но теперь в этом взгляде был испуг.

Что с Еленой Васильевной?.. Что случилось?..

И с таким же испуганным недоумением смотрели все сорок девочек в классе.

Елена отошла к окну. Внутренняя рама была открыта, в стекле одинаковым белым пятном мелькнули волосы и лицо.

Нет, так нельзя. Надо взять себя в руки.

Неужели будет опять, как в сорок третьем году, когда она пугала детей, останавливая их на улице, — в каждой маленькой девочке ей мерещилась Леля.

Елена повернулась опять к девочкам и сказала почти совсем спокойным голосом, только холодные бескровные губы шевелились с трудом:

— Ты хорошо читаешь, Оля. Кто тебя научил читать?

— Папа.

— А кто твой папа? Ведь я же вас, девочки, совсем еще не знаю. Давайте будем знакомиться. Вот Оля Морозова расскажет нам про себя.

Леля уже успокоилась немного и рассказала, кто ее папа и мама и как их зовут, прибавила даже, что есть Татка.

— Ты что же, всегда в Москве жила?

— Да, в Москве. А только сначала в эвакуации.

— И уезжала с мамой и с папой?

— Да… А Татки тогда еще не было.

Елена отвернулась к доске, чтобы не видеть этих глаз.

Стала писать, почти бессознательно, слова из букваря, которые первые пришли в голову:

— Рама, Рома, дом, лом.

Девочки удивились — они только в начале месяца читали такое простое.

Но так как Леля еще стояла, она прочла старательно и громко:

— Рама, Рома, дом, вом.

Мел стал крошиться о доску, Елена не могла писать.

— Девочки, — сказала она, — мне нездоровится. До звонка осталось еще четверть часа. К вам кто-нибудь придет. Вы будете сидеть тихо, правда? Оля Морозова, проводи меня.

Она уже шла к двери.

Леля побежала за ней.

— Портфель, портфель возьми! — шептали девочки.

Леля думала, что они говорят про ее портфель.

— Да нет, Елены Васильевны портфель, — сказала Соня Скворцова. — А твой оставь, я тебе принесу.

Леля схватила со стола портфель Елены Васильевны и выбежала в коридор.

Из учительской вышла вожатая Галя. Елена подошла к ней.

— Галя, мне нездоровиться, скажи Лидии Семеновне, что я пошла домой. Посиди в моем классе до звонка. Эта девочка, Оля Морозова, проводит меня.

— А может быть, вам… воды… или позвать кого-нибудь? — тревожно спрашивала Галя. — Ведь вы же… не дойдете… Посидите здесь… или давайте я с вами.

— Не надо. Я прошу тебя, Галя, пойди в мой класс.

Галя исчезла за дверью класса.

Они спускались по лестнице в первый этаж.

Леля несла портфель. Она вся дрожала, сама не знала почему.

Пустая раздевалка.

Тугая дверь на пружине. А дальше еще одна дверь.

А между дверями крошечная комнатка — в один шаг.

Когда закрылась первая дверь, а вторая еще не раскрылась, Леля почувствовала, как ее обнимает тонкая, нежная рука.

Елена сказала со стоном:

— Маленькая ты моя!

Леля прильнула к ней всем телом, они были вдвоем, ничего не было больше.

Шаги и голоса. Кто-то входит в наружную дверь.

Они вышли из школы на улицу.

Было странно увидеть яркий свет и людей.

Елена спросила:

— Где ты живешь? Пойдем.

— А мы разве не к вам?

— Нет, нет. Кто может быть у тебя сейчас дома? — Она выговорила с трудом: — Мама… или папа?

— Мама сейчас дома… да и папа, может быть, тоже… У него отпуск.

Елена больше не говорила ничего и только крепко держала Лелину руку.

— Как странно, — сказала Муся, — Леля идет — и с ней учительница.

— Случилось что-нибудь? — Евгений Александрович пошел отворять.

Елена обвела взглядом комнату:

— Мне нужно вам сказать…

Евгений Александрович показал на соседнюю комнату:

— Пройдемте сюда. Дайте руку. Вы сейчас упадете.

Дверь прикрылась.

Елена спросила:

— Скажите… Оля… ваша родная дочь?

— Нет!

Опять все было как туман.

— В сорок первом году?.. В поезде?.. Во время бомбежки?..

— Да!

Она распахнула дверь и упала на колени перед тоненькой девочкой в коричневом платье:

— Леля!

Леля поверила сразу.

Она лежала у мамы на коленях, а мама сидела в кресле.

Так целовать могла только мама. Леля растворялась, уничтожалась в этих объятиях…

Евгений Александрович спросил:

— Вы где же теперь живете?

— У меня пока нет своей комнаты, я живу у подруги, иногда уезжаю к тете, у нее дача за городом.

— Если у вас, — Евгений Александрович пошевелил толстыми пальцами, — так плохо сейчас с жилищным вопросом… можно было бы… пока…

Елена крепче прижала к себе девочку:

— Нет!

— Во всяком случае… вы будете… почаще… потому что, видите ли…

Он положил руку на Лелино плечо.

Елена вдруг нагнула голову и прижалась губами к этой руке.

— Что вы делаете? — испуганно крикнул Евгений Александрович, отдергивая руку.

И стал ходить по комнате с большим платком в руках. Муся и Татка доставали маленькие.

Когда мы расстаемся с человеком, нам близким, мы чувствуем какую-то вину перед ним.

Мы любили его, но можно было любить еще теплее.

Мы были внимательны и заботились о нем, но можно было делать больше.

Это чувство — предостережение. Потому что настанет время, когда разлука будет навсегда и ничего нельзя уже будет исправить или дополнить.

Евгений Александрович опять остановился перед креслом.

— Скажите… a… a… ihr Vater? Son mari, то есть vorte? [1]

Елена улыбнулась:

— В Москве. Он учится в Военной академии. Пока в общежитии живет.

XX

— Мама, а она тебе тетя?

— Да.

— А мне как?

— Тебе двоюродная бабушка.

— А как мне ее называть?

— Хочешь тетей Машей, хочешь бабушкой.

— А как лучше?

Елена засмеялась:

— Мы ее сами спросим, когда приедем.

За окном поезда белые клочки пара проносились над пожелтевшей травой. Пышные, легкие, как мамины волосы.

— Мама, а мой настоящий папа — летчик?

В вагоне они сидели сначала рядом, но когда стало теснее, Елена взяла девочку на колени. Так было приятнее им обоим. Поближе, поближе друг к другу.

Леля прижалась щекой к маминой щеке.

Это милое лицо, такое далекое еще несколько часов тому назад, такое близкое теперь… Теперь они не могли расстаться друг с другом даже на несколько минут.

Странный это был день, прямо какой-то невероятный. Ведь еще утром все было совсем по-другому.

Леля вспомнила заплаканные лица Муси и Татки… Вспомнила, как рвалась газета, в которую папа… — нет, теперь не папа уже! — заворачивал ее халатик и ночную рубашку. Потом Леля вдруг стала самой известной личностью в школе. Когда она с мамой проходила по коридору в учительскую, как раз кончились уроки у старших девочек.

Они обступили, расспрашивали, волновались, прибегали посмотреть на нее даже из других этажей. Учителя улыбались ей приветливо. Даже строгая директорша Лидия Семеновна зазвала ее к себе в кабинет, крепко поцеловала, сказала, чтобы она старалась быть такой же умной, как мама, и дала пряник.

Лелю обещали перевести в первый «А», в мамин класс.

Когда она думала о том, как мама будет вызывать ее к доске, Лелю охватывало такое чувство покорности и любви, что она сомневалась даже, сумеет ли ответить на пятерку. И вот теперь они едут куда-то совсем в неизвестное, к настоящему, незнакомому папе…

У тети Маши дача была большая, половину она сдавала, но все-таки еще оставалось порядочно. Огромная терраса. А на окнах странные пузатые колючие растения. Леля никогда не видела таких. Оказалось, что это кактусы. На одном из кактусов, прямо на зеленом пузике, распустился розовый цветок. Тетя Маша сказала — потом, конечно, когда немножко успокоилась, — что это большая редкость. Тетя Маша сама была похожа на кактус: маленькая, кругленькая, какая-то бесформенная, с перевязочками на плечах. Коротенькие полные руки казались отростками кактуса. Только это был добрый кактус, без шипов.

Как обрадовалась она, увидев Лелю, — до слез!

Потом всплеснула коротенькими руками:

— А Всеволода нет — к Ильиным пошел, Натуську провожать, вот такой пакет привез для нее!.. Сейчас я сбегаю…

Но она не могла сразу оторваться от Лели и не могла не расспрашивать маму.

В доме еще было очень много котят. Леля не успевала погладить черненького, как подходил рыженький, полосатый, а потом еще серенький. Оказалось, впрочем, что котенка только три. С первого взгляда Леля думала, что гораздо больше. Котят звали странно: Пустобрюшка, Тигрик и Масинька.

— Почему Пустобрюшка? — удивилась Леля. — Он такой толстенький.

— Это теперь у меня отъелся, а когда я его нашла, был худенький. Ну, я побегу.

Кто-то прошел по террасе и заглянул в открытое окно.

Леля увидела загорелое лицо, грустные глаза… чем-то он был расстроен, этот летчик. И вдруг, даже через загар, стало видно, что он бледнеет. Как он узнал? Он даже не успел разглядеть как следует Лелю. Никто ничего еще не успел сказать. Может быть, он догадался по маминому счастливому лицу? Может быть, по тому, как Леля, застеснявшись, прижалась к маме? Или по неистовой радости тети Маши? Ему уже некогда было обходить кругом, искать дверь. Он перепрыгнул прямо через подоконник и схватил Лелю на руки. Огромный кактус качнулся, как бы раздумывая, падать ему или нет. Решил падать и грохнулся на пол вместе со своим тяжелым горшком.

А папа — Леля уже поняла, что это папа, — целовал Лелю так, как будто хотел задушить ее.

Но это было не страшно. Леля чувствовала себя безвольной, мягкий и счастливой, как щенок, которого перевернули на спинку, ласкают и треплют по животику, — и ему хорошо.

И вдруг папа перестал душить Лелю — засмеялся, потом заплакал и попросил:

— Лелька, скажи: лампа!

XXI

— Папа, а почему ты летчик, а был в партизанском отряде? И мама про тебя так долго ничего не знала?

— Мой самолет сбило, меня ранило еще в сорок втором году… В плен попал.

— И бежал из плена к партизанам? — радостно догадалась Леля.

— Вот-вот!

— А ты в Военной академии на генерала учишься?

— Нет, я прямо на маршала авиации.

Мама сидела на кровати, рядом с Лелей, положив голову на подушку, и держала Лелю за руку.

Папа немного задержался — должно быть, заходил еще раз к тете Маше извиняться за кактус.

Рядом с Лелей места уже не было, он сел прямо на пушистый ковер около кровати.

Леля разглядывала его лицо, оно казалось ей уже таким знакомым…

На окне вместо одного большого горшка стояло много маленьких — и в каждом по колючему зеленому куску. Это было все, что осталось от кактуса.

Леля понимала, конечно, как папе неловко было тогда перед тетей Машей, и помогала ему ползать по полу и собирать колючих зеленых ежей. Это как-то очень их сблизило. Впрочем, тетя Маша смеялась добродушно и говорила, что ради такого праздника ей кактуса не жалко, к тому же каждый кусок может расти самостоятельно. Засыпая, Леля думала, что кактусы — это какие-то сказочные тети-Машины дети, поэтому похожи на нее. Ну, а как же котята? Они ведь тоже тети-Машины дети, настоящих-то детей у нее нет. Они тоже, пожалуй, немного похожи на нее: мягкие, кругленькие, бесшумные. Ведь бывает иногда, что ребенок похож и на маму, и на папу, а те между собой не похожи. Ну, а здесь наоборот: дети между собой не похожи, а мать и на того и на другого.

— Мама, — сказала Леля, — тетя Маша мне дала два яблока. Можно, я одно завтра Татке отвезу? Она любит.

— Конечно, можно. Очень хорошо. Спи, моя маленькая.

Все как-то раздваивалось… Казалось странным, что Таткина кровать не стоит рядом, а далеко, в московской квартире.

Вспомнилось что-то далекое, полузабытое… Или это было во сне?

— Папа, — спросила Леля, — ты можешь ходить на руках?

— Сколько угодно!

Папа сейчас же вскочил с коврика и хотел уже перекувырнуться, но мама сказала строго:

— Ты бы ушел, Всеволод, второй час, завтра вставать рано, ведь она никогда не заснет.

Папа сейчас же лег обратно на ковер.

— Леночка, я не буду. Леля, я тебе завтра покажу.

Леле было приятно, что папа так сразу маму слушается. Если бы мама сказала Леле чуть-чуть построже, что надо спать, Леля тоже послушалась бы сразу. Но даже чуть-чуть строгим голосом мама с Лелей сегодня говорить не могла. Поэтому разговор продолжался.

— Мама, а как мне теперь говорить: папа или Евгений Александрович?

— Как хочешь, детка. Спи, милая.

Леля посмотрела на отца.

Он сел поближе к кровати.

— Тебе его папой называть хочется? Зови, зови папой, я не ревнивый. Будет у тебя два папы. А за то, что тебе его папой называть хочется, я его, как только увижу, сейчас же расцелую — так!.. и еще раз так!.. и еще раз так!..

Елена засмеялась:

— Тетю бы Машу сюда. Она сомневалась, умеешь ли ты разговаривать!

— Молчу, Леночка, я молчу. Спи, Лелька!

Леля закрыла глаза.

Но через минуту опять сказала:

— Папа, тут есть какая-то Натуська, так ты ее люби, а я Татку любить буду.

И уже совсем сонным голосом:

— А Муся — все-таки Муся!..

Папа сейчас же откликнулся.

— Ну уж мамой называть никого, кроме настоящей мамы, я не позволю!

Елена поняла, что это никогда не кончится. Она опять взяла Лелю за руку, а другую руку положила на голову мужа. И запела тихим, ласковым голосом:

Спи, моя радость, усни…

Разговаривать теперь было уже нельзя, можно было только думать…

Сон или по-настоящему?

Если это по-настоящему — Леле не хотелось засыпать.

Если это сон — она боялась проснуться.

XXII

— Мне скучно без Лели, — сказала Тата и осторожно отодвинула от себя пустое блюдечко из-под молока. — Уф! Даже глазки вспотели!

— Мне тоже скучно без Лели, — сказал Евгений Александрович. — Мусенька, вытри ей мордочку.

Муся вытерла платком губы, щеки и вспотевшие глазки и сказала:

— И мне скучно без Лели.

— Что же нам делать? Мусенька? Татка? Завтра воскресенье. Где у нас записан адрес?

Четыре отрывистых, нетерпеливых звонка. Шум в передней. И тоненький голос:

— Вы дома?

Тата захлопала в ладоши.

Леля вбежала и перецеловала всех. Но она была не одна. За ней вошли ее мама и незнакомый молодой человек. Он поклонился и остался стоять около двери.

Леля торжественно представляла всех:

— Это моя мама, настоящая. А это моя мама Мусенька. А это мой папа Евгений Александрович. А это… ну, иди же сюда, не стесняйся, пускай они все с тобой познакомятся! А это мой папа в молодости!

1945

КОММЕНТАРИЙ

СТИХИ

«Сан-Франциско далеко…» — написано в 1936 г. Впервые опубликовано в сб. стихов и рассказов «Новый год» (М.-Л., 1939). Стихотворение посвящено беспосадочному перелету из Москвы в США.

Сколько нас? — стихотворение опубликовано отдельной книжкой в издательстве «Сотрудник» (М., 1945).

Маляры — написано в 1935 г. Стихотворение впервые напечатано в журнале «Мурзилка» (1939, № 5).

Милиционер — стихотворение опубликовано в детской газете «Ванька-встанька» (1936, № 3).

Проводим новую линию — написано в 1936 г. Это стихотворение вошло в сб. стихов и рассказов «Новый год» под названием «Новая линия». В публикациях 40–50-х гг. стихотворение имело заглавие «Проводим новую линию».

Скворец — написано в 1946 г. Стихотворение впервые появилось в печати на страницах отрывного календаря Детгиза за 1950 г.

Апрель — стихотворение впервые опубликовано в детском журнале «Чиж» (1939, № 4), издававшемся в Ленинграде в 30–40-е гг.

Одуванчик — стихотворение написано в 1934 г. Впервые напечатано в девятом номере журнала «Мурзилка» за 1938 г.

Лужи — первая публикация этого стихотворения появилась в журнале «Чиж» (1939, № 4).

Наш живой уголок — стихи впервые напечатаны в сб. «Наше имя — октябрята» (М., 1959).

Уехали! — стихотворение вошло в сб. «Стихи и загадки» (М.-Л., 1951).

До свидания, Москва! — написано в 50-е гг. Стихотворение публикуется впервые.

Три стада — написано в 1935 г. Стихотворение впервые было напечатано в сб. стихов и загадок «Лето» (М.-Л., 1949).

Ручеек — стихотворение впервые опубликовано в сб. «Лето».

Смелые мореплаватели — написано в середине 60-х гг. Стихотворение публикуется впервые.

Как высоко — стихотворение впервые напечатано в журнале «Пионер» (1950, № 8).

В лесу — написано в 1945–1946 гг. Стихотворение впервые опубликовано в сб. «Лето».

Светлячок — стихотворение было напечатано в шестом номере журнала «Чиж» за 1939 г.

Сережки — написано в 1939 г. Стихотворение вошло в сб. «Лето».

Спокойной ночи! — написано в конце 40-х гг. Стихотворение публикуется впервые.

Что кому снится — стихотворение впервые опубликовано в сб. стихов и рассказов «Снежки» (М.-Л., 1939).

Подрос — стихотворение напечатано в сб. «Круглый год» (М., 1947)

Зима пришла стихотворение впервые опубликовано в сб. «Стихи и загадки».

Мороз — стихотворение вошло в сб. «Снежки».

Волшебное полено — стихотворение было напечатано в отрывном календаре Детгиза за 1950 г.

Белый дед — стихотворение опубликовано в сб. «Елка» (М., 1947). Под таким же названием в Детгизе вышел сборник стихов для детей (М., 1957)

Какое это дерево? — стихотворение напечатано в сб. «Стихи и загадки».

«У этого дедушки много внучат…» — стихотворение впервые опубликовано в двенадцатом номере журнала «Мурзилка» за 1948 г.

Веселый маскарад — впервые стихи напечатаны в журнале «Чиж» (1940, № 12) под заглавием «Вот мы какие!». В поздней редакции стихотворение называлось «Веселый маскарад» (сб. «Сегодня праздник». М., 1968).

ЗАГАДКИ

Большая часть загадок написана в конце сороковых годов. Загадки публиковались в периодических изданиях для детей: в газете «Пионерская правда», журналах «Затейник», «Мурзилка», «Чиж»; в сборниках стихов и загадок «Лето» (М.-Л., 1949), «Угадай» (М., 1950), «Стихи и загадки» (М.-Д., 1951) — Дважды загадки издавались отдельной книгой. В 1959 г. Детгиз выпустил сборник «Загадки», а спустя два десятилетия в издательстве «Детская литература» вышла вторая книжка загадок (М., 1978). За рукопись «Стихи и загадки» Н. М. Артюхова получила поощрительную премию на конкурсе детской литературы в 1947–1948 гг.

Загадки «У него две ручки есть…» и «Прямой, высокий и худой…» публикуются впервые.

ИЗ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК

Малыши — записи сделаны в 60-е гг., публикуются впервые.

РАССКАЗЫ

Маринка — написано в 1946 г. Рассказ впервые был опубликован в журнале «Пионер» (1947, № 7). В 1948 г. «Маринка» переработана в пьесу, которую напечатал журнал «Затейник» (1948, № 4). В том же году отдельное издание рассказа вышло в Детгиз. Рассказ публиковался за рубежом.

Мяч и песочные пироги — рассказ впервые напечатан в журнале «Мурзилка» (1953, № 6). В 1963 г. Детгиз выпустил сборник рассказов «Мяч и песочные пироги».

Три копухи — рассказ впервые опубликован в двенадцатом номере журнала «Мурзилка» за 1938 г.

Трудный вечер — в журнале «Мурзилка» (1956, № 12). В 1958 г. Детгиз выпустил рассказ отдельной книжкой, затем неоднократно переиздававшейся.

Бабушка и внук — рассказ впервые опубликован в шестом номере журнала «Мурзилка» за 1953 г. В 1962 г. вышел сборник рассказов с одноименным названием.

Приехали! — рассказ напечатан в сб. «Большая береза» (М., 1988).

Компот — рассказ впервые опубликован в журнале «Мурзилка» (1951, № 3).

Кролик и репутация — первая публикация рассказа появилась в восьмом номере журнала «Мурзилка» за 1956 г.

Камень — рассказ впервые напечатан в журнале «Мурзилка» (1940, № 5).

Трусиха — рассказ опубликован в сборнике с одноименным названием (М., 1969).

Новые соседи — рассказ впервые напечатан в четвертом номере журнала «Пионер» за 1951 г. Под таким же названием, но в разной редакции в Детгизе выходили сборники рассказов (1953,1960,1981) — Издание 1953 г. опубликовано за рубежом.

Строгая бабушка — рассказ впервые опубликован в журнале «Огонек» (1952, № 11).

Мяу! — рассказ вошел в сб. «Новые соседи» (М., 1981).

Фарфоровые шаги — рассказ впервые напечатан в журнале «Семья и школа» (1976, № 2).

Подружки — рассказ впервые опубликован в журнале «Мурзилка» (1948, № 9).

Перекормила — написано в 50-е гт. Рассказ публикуется впервые.

Смелый лосенок — рассказ напечатан в первом номере журнала «Семья и школа» за 1983 г.

Совесть заговорила — рассказ вошел в сб. «Новые соседи» (М., 1981).

Бульон для больного — написано в конце 50-х гг. Рассказ публикуется впервые.

Мороженое — рассказ напечатан в сб. «Новые соседи» (М., 1981).

Через цепочку — написано в 1945 г. Рассказ впервые опубликован в журнале «Мурзилка» (1948, № 2).

Воробей — рассказ опубликован в пятом номере журнала «Мурзилка» за 1977 г.

Север и юг — рассказ вошел в сб. «Новые соседи» (М., 981).

Новое платье — рассказ впервые напечатан в журнале «Мурзилка» (1940, № 12).

Точка — рассказ впервые опубликован в журнале «Мурзилка» (1951, № 3).

Саша-дразнилка — первая публикация рассказа появилась в Бюллетене пресс-бюро Детгиза в 1940 г. (вып. 3).

Большая береза — рассказ впервые опубликован в журнале «Мурзилка» (1939, № 9). В 1988 г. издательство «Детская литература» выпустило сборник рассказов под названием «Большая береза». Рассказ издавался за рубежом.

В ногу — рассказ вошел в сб. «Новые соседи» (М., 1953).

Ленивое звено — рассказ впервые напечатан в шестом номере журнала «Пионер» за 1952 г.

День и Ночь — рассказ впервые опубликован в сб. «Новые соседи» (М., 1953).

Уловить мгновение — рассказ впервые напечатан в журнале «Семья и школа» (1984, № 5).

ПОВЕСТИ О ДЕТЯХ

Первоначально рукопись книги состояла из четырех повестей: «Белая коза Альба», «Горе было», «Просто так», «Леля». При подготовке рукописи к печати изменилось название первой повести — «Белая коза». Повесть «Горе было», получившую высокую оценку Э. Казакевича, редакция отклонила по идеологическим соображениям: трагический финал произведения, по мнению цензоров, не соответствовал подъему народного духа накануне великого дня Победы. Отдельные эпизоды и удачные художественные детали повести автор позднее включила в текст «Светланы». Повесть «Горе было» по существу рассыпалась, и к работе над этим материалом Н. М. Артюхова не возвращалась.

«Повести о детях» вышли в издательстве «Советский писатель» в 1949 г. и с тех пор у нас в стране не переиздавались. Книга была переведена на иностранные языки и неоднократно публиковалась за рубежом.