Ах! К чему все эти бесполезные вопросы!
Опять придется глотать хинин. По вечерам у меня заметно повышается температура.
Вторник, 14
Ужасный сон. Я проснулся в холодном поту. Я снова пережил этой ночью всю сцену в кабинете Эвальда. Бессгард опять рассказывал мне о своих проделках с таким видом, словно он вот-вот похлопает меня по плечу. И то и дело подмигивал, будто скрепляя этим наш с ним союз. Потом я достал и отдал ему тот документ, место хранения которого мне сейчас точно известно. Было ли оно мне известно вчера? Не знаю. Но сегодня, как я уже сказал, оно мне известно, и тогда, я уверен, тоже было известно… Однако ж я говорю все это так, словно бы во сне повторилось происшедшее со мной в действительности.
Вечером, того же дня
Я весь день не выходил из дому, и хорошо сделал. У меня была такая слабость и я чувствовал себя таким разбитым, что не мог ни двигаться, ни соображать. Так что отдых был полным. Очевидно, сегодня наступил кризис недомогания, овладевшего мной после этой прискорбной истории с документом.
Среда, 15
Во всяком случае, кризис миновал. Я как следует выспался, голова совершенно свежая, и я уже нисколько не сомневаюсь, что этот мой так называемый сон был и не сном вовсе, а ясным воспоминанием о действительно происшедшем со мной случае. Итак: документ похитил я. И я не вижу в этом ничего удивительного. В самом деле, разве я не был живейшим образом заинтересован в провале фон Эвальда? К чему скрывать? Честолюбие в конце концов не такой уж низменный мотив. Причем мысль о похищении, должно быть, зародилась у меня давно; вероятно, мне внушили ее многие ранее известные случаи пропажи документов. Но почему же я забыл, как все происходило? Возможно, я был тогда слишком возбужден, а может быть, действовал в состоянии самовнушения! Но если так, значит случай этот относится к области медицины и не мне в нем разбираться… Странно, конечно, что я с такой легкостью обхожу важнейший вопрос о моей вине. Но ведь тут самое главное, как говорится, спрятать концы в воду. Раз я поставлен перед совершившимся фактом, то надо сделать все соответствующие выводы. Надо соблюдать осторожность и видимость спокойствия. У меня нет никаких оснований терять голову. Ведь, кроме меня и Бессгарда, никто не знает ничего определенного. Заподозрить меня в краже документа было бы равносильно тягчайшему оскорблению. А кому, спрашивается, это нужно? Мой долг — спасти честь своего старопрусского чиновничьего рода, которая пребудет вовеки незапятнанной. Да и жена — воображаю, как отнеслась бы она к вести о том, что ее муж, тайный советник Глюмков, совершил кражу. Какой вздор! А правительство? Ведь оно кровно заинтересовано в том, чтобы случай с документом не получил огласки или чтобы по крайней мере похитителем не оказался кто-либо из высокопоставленных лиц. Это только довершило бы скандал. И как человек и как чиновник, я обязан действовать сообразно своему долгу.
Вечером, того же дня
Сегодня министр так на меня смотрел, что я окончательно потерял голову. В глазах его было столько холодной настороженности! Больше, пожалуй, чем у меня самого. Неужели он что-то знает! Вздор! Да чего же, собственно, мне его бояться? Разве только в предвидении своего близкого конца он замышляет из мести правительственный переворот… А может быть, он хочет оказать последнюю услугу госпоже фон Эвальд и, чтобы спасти ее мужа, задумал оклеветать меня? Жалею, что не пошел вчера в министерство. Там, видно, возникла за это время какая-то новая версия. Но при моей боязни расспрашивать я ничего не могу узнать. Да, сохранить эту страшную тайну будет гораздо труднее, чем я предполагал. Тем более что я не привык лицемерить и за всю жизнь ни разу не позволил себе и мысли, которую не мог бы тут же, открыто высказать высшему начальству. Это непривычное состояние ужасно на меня действует, и у меня снова поднялась температура.
Четверг, 16 днем
Скверная ночь! Когда я проснулся, у меня было ощущение, будто я во сне громко спорил с Бессгардом. Несмотря на страшную слабость, я все же пошел в министерство; меня непрестанно терзает мысль, что там в мое отсутствие идут всякие толки на эту тему. Но, опасаясь выдать себя, я очень скоро ушел. Кое о чем они уже догадываются, это бесспорно: повсюду при моем появлении начиналось шушуканье и до меня явственно доносилось мое имя, произнесенное громким шепотом. Гайдштеттен тоже, конечно, слышал. С ним все очень сдержанны, потому что он считается моим другом. Когда я спросил, чего, собственно, им от меня надо, он как будто не понял. В другой же раз сказал: «Помните, мы говорили о галлюцинациях. Поверите ли, даже со мной было нечто подобное, и не далее как этой ночью. Да ничего удивительного! После всех этих треволнений с самым здоровым человеком может случиться. Нервы совсем развинтились. Подумать только, что нам приходится переживать!..»
Он как-то особенно подчеркнул слово «нам» и пристально посмотрел на меня.
Министр не показывается. А может быть, наоборот, я сам избегаю встреч с ним.
Вечером того же дня
Дела мои обстоят много хуже, чем я думал. Жена что-то подозревает. За обедом она была очень молчалива и в то же время все пыталась заставить меня разговориться. Очевидно, недомогание кажется ей недостаточной причиной моей подавленности. А когда после обеда зашли знакомые, она поспешила под каким-то предлогом услать меня из гостиной. И как это я сразу не подумал, что перед ней я бессилен! Кто угодно, только не жена! От нее у меня не может быть тайн. Я привык ей рассказывать все, о чем бы она ни спросила, и твердо знаю, что, рано или поздно, может быть через неделю, а может быть, даже завтра, я все равно ей проговорюсь. И после этого продолжать, как ни в чем не бывало, совместную жизнь? Нет. Это невозможно! Она не должна знать ничего определенного. Да, положение невыносимое. Значит, я должен куда-то деться, должен… трудно выговорить… я должен убраться из жизни.
В этот же день, позднее
Мысль о смерти явилась так внезапно, что при всей безысходности моего положения я никак не могу освоиться с ней. Я целый час расхаживал из угла в угол, и, чувствую, лихорадка усиливается. Этого еще не хватало! Ведь сколько нужно сил, чтобы держать себя в руках и хранить в душе страшную тайну, а тут вдруг найдет на тебя такое, что ты, сам того не зная, одним каким-нибудь словом снимешь себе голову с плеч. Мы, то есть Гайдштеттен, Шельский и я, помнится, часто рассказывали друг другу такие случаи за бутылкой вина. Гайдштеттен уверял, будто скандал между полковником фон Капманом и асессором Гольбеном был вызван болезнью фрау Капман. Она будто бы проговорилась в бреду о своей связи с Гольбеном. А Шельский, у которого есть знакомые среди биржевиков, рассказал об одной крупнейшей за последнее время биржевой операции советника коммерции Бертгейма. Оказывается, любовница Бертгейма, фрау фон Панкус, выдала ему тайну своего мужа, сорвавшуюся у него с языка в бреду.
Над такими историями хорошо смеяться, сидя у Гута за бутылкой красного вина. Но теперь они внушают мне ужас. Я весь дрожу от невероятного напряжения и в то же время так ослаб, что не чувствую под собой ног. Если б я поднялся сейчас со стула, то непременно упал бы. Я серьезно заболеваю и, значит, попаду в руки посторонних людей — врача, санитара — и все им выболтаю. Нет, нет! Страшно подумать! Вся моя честь, вся гордость и чувство долга восстают против этого. А фамильные традиции! Пять поколений добропорядочных чиновников, — я знаю, чем я им обязан и чем обязан своей жене. Мертвого меня пощадят, и она получит пенсию. Да и правительству меньше позора. Установив имя виновника и удовлетворившись тем, что его уже нет в живых, оно избегнет публичного скандала. Таким образом, я во всех отношениях исполню свой долг честного человека и гражданина. И не надо себя обманывать. Обманывать себя, конечно, свойственно людям, но человеку, перед которым лежит на столе заряженный револьвер, это уже ни к чему. Я знаю, жизнь утратила для меня отныне всю свою прелесть. Только что, вспоминая наши дружеские беседы втроем за бутылкой вина, я понял, что прошлого не вернешь. Теперь я никому больше не верю. Для меня навсегда утрачены скромные радости, которые так скрашивают нашу жизнь. А следовательно, то, что я намерен сделать, я сделаю столько же и ради самого себя.
Еще позднее
Но ведь могу же я немного повременить с этим. Температура после моей исповеди как будто упала. Хоть бы Бессгард вернулся из Бреславля! Я узнал бы по крайней мере, все ли меры он принял, чтобы никто ничего не проведал. Но он приедет только 22-го, а до тех пор я могу проболтаться и все погубить.
Пятница, 17
Итак, решено. Когда я сегодня проснулся — было уже не рано, так что жена и прислуга, наверное, слышали, — в ушах у меня еще отдавался мой собственный крик.
«Документ украл я!» — кричал я насмешливо ухмылявшимся людям, среди которых были Эвальд, его превосходительство, Гайдштеттен и Бессгард. Видно, не остается ничего иного, как бежать от самого себя.
Не уничтожить ли эти записки? Нет, лучше уберу их в такое место, где их найдет только жена. И хотя я уверен, они не откроют ей ничего нового, все же моя чистосердечная исповедь убедит ее, что я поступил как должно, и ей будет не так горько вспоминать обо мне.
ФУЛЬВИЯ{5}
ыл поздний вечер. Раминга своими пухлыми, выпачканными сажей пальчиками поправила два тощих поленца в камине. Джоконда, перебрав все нехитрые новости, молча сидела у ног зевавшей маркизы Грими. Маркиза Кватрокки не отрывала глаз от огня. Все молчали, над крышами в ночной тьме разносился взволнованный звон одинокого колокола. Вдруг старая Фульвия сказала:
— Вы, молодежь, только и говорите, что о любви, как будто любовь — самое важное в жизни человека. А я знаю женщин, которые отвергли это чувство и отдали свое сердце более высоким идеалам.