Том 1. Новеллы; Земля обетованная — страница 16 из 94

— Мне все равно, — лениво сказал толстый Ганс Бут.

Другие поддержали:

— Нам тоже.

Началась толкотня, и кое-кто перешел к Феликсу. Тем, кто выстроился за его противником, стало страшно — такой ненавистью загорелись его глаза.

— Я запомню каждого! — презрительно крикнул он.

Еще двое перешли к нему, потом еще двое. Бут с независимым видом крутился подле тех и других, но, получив оплеуху от Феликса, поспешил к нему присоединиться.

Феликс шутя одержал победу. Ветер, несущийся ему навстречу, казалось, звенел в ушах бодрящей мелодией; и когда Феликс вернулся, опьяненный быстротой, от которой кровь стремительнее бежала по жилам, он уже твердо верил в свои грядущие победы. Пожав плечами, он рассмеялся в лицо противнику, обещавшему посчитаться с ним на футбольном поле.

Однако в следующий раз, когда он поколотил кого-то, кто отказался выполнить его приказ, ему просто повезло, и он знал это. Он уже начал сдавать, но в последнюю минуту вырвался и дал противнику ногой в живот так, что тот свалился. И хотя враг лежал поверженный, Феликс, глядя на него сверху вниз, все еще ощущал головокружение от той неверной минуты, когда его слава и власть висели на волоске. Глубокий вздох облегчения и торжества… но кто-то буркнул: удар в живот не считается. Да-да, отозвались другие, он просто струсил. И снова надо было бороться против толпы и добиваться ее признания.

Для большинства, правда, достаточно было грубого окрика. С двумя-тремя — Феликс знал это — ему еще предстоит помериться силой; остальные покорились. Порой он сам удивлялся — конечно, не в школе, где задача главенствовать постоянно держала его в напряжении, а дома, — удивлялся тому, что они повинуются. Они же сильнее! Любой из них сильнее! Толстяку Гансу Буту, казалось, и в голову не приходило, что у него есть мускулы! И он тоже был этакой бесформенной глыбой, из которой можно было лепить что угодно. Феликс был одинок; дух его беспокойно кружил над этой мелюзгой, а руки возбужденно лепили какие-то образины и отталкивали их прочь.

Он придумывал для них удивительные прозвища и почти всех наделил ими, а когда новый учитель стал спрашивать, как их зовут, каждый должен был назваться своим прозвищем: Бифштекс, Гад, Макака. Вот встал одетый в английский костюмчик Веек и отрекомендовался Бифштексом; сын бургомистра Граупеля обозвал себя Гадом, потому что так приказал ему Феликс. Сам Феликс ходил в перелицованной курточке. С тех пор как во время их странствий погиб отец, — Феликс мог лишь догадываться, при каких обстоятельствах, — они с матерью ютились в трех жалких комнатках в этом городе, где он делал что хотел.

Но если он награждал товарищей презрительными кличками, то для учителей находил и вовсе немыслимые. Их стыдно было произнести вслух. Зато учителя чистописания, над которым кто только не измывался, он заставил уважать. Запугиванием и насмешками он ввел моду не готовиться к урокам математики. Но когда учитель, которому, видно, кто-то донес, заявил классу, что к лености их может склонять только совершеннейший тупица, Феликс за неделю добился высшей отметки и хвастал, что это ему нипочем. На самом деле это стоило ему неимоверных усилий и все в нем кипело. Учителю, который пытался завоевать его хорошими отметками, он отвечал усердием, но оставался неприступным.

Он настоял, чтобы к следующему уроку накалили железную линейку. Дело происходило за гимнастическим залом. Желая доказать сомневающимся, что учитель, увлеченный объяснением урока, схватится всей рукой за линейку, Феликс и сам взял ее в руки и сразу же отскочил. Все рассмеялись.

— Не рой другому яму, — сказал кто-то. — Сам-то не можешь выдержать!

Глаза Феликса, обегая круг товарищей, потемнели. Когда раскаленную линейку, придерживая щепками, внесли в класс, он молча шел сзади.

Все сидели за партами. Послышались шаги учителя, но тут Феликс взял линейку с кафедры и сунул ее себе за расстегнутый ворот. Шепот пробежал по классу. Что с ними такое, и почему никто не слушает? — спросил учитель. Феликс сам вызвался к доске и отвечал урок побледневшими губами. Потом, когда он уже сидел на месте и судорожно и одиноко улыбался, в его помутившемся от боли сознании мелькало, что все они, кого он не удостоил и взгляда, покорные, с восхищением и ужасом смотрят на него из-за раздвинутых пальцев, а он выше их всех и безгранично их презирает.

— Огонь не для вас, — заявил он, придя через три дня в школу, — а вода, пожалуй!

И он открыл кран.

— Бут! Ступай под душ!

Бут лениво подставил голову, — Веек, Граупель!

Они подходили. Один за другим с лакейской угодливостью подставляли они голову под струю, глупо улыбаясь: ведь каждый предыдущий делал это; к тому же это могла быть и шутка, — ведь Феликс восставал против благоразумия и приличий.

Когда классный наставник, рассерженный тем, что со всех вихров капает, начал безуспешно допытываться, кто зачинщик, поднялся Феликс.

— Это я их крестил, — хладнокровно пояснил он и получил шесть часов карцера.

Он поднялся и тогда, когда кто-то запел «кукареку» и не захотел сознаться. А между тем кричал не он. В следующий раз его записали в классный журнал за то, что он открыл грамматику ученику, который стоял сзади и отвечал урок. Раз он их тиранил, то считал себя ответственным за их провинности и их благополучие. Он терпел подле себя только рабов; но там, где командовали другие, ревниво оберегал их достоинство.

Сынок крупного помещика, недавно поступивший в школу, попробовал было задаваться. Феликс подошел в ту минуту, когда тот, стоя в кружке любопытных, объявил свою руку радиусом и внезапным круговым движением смазал их всех по физиономии.

— Что за негодяй надавал вам пощечин? — закричал Феликс распалившись.

— Поберегись, дружок! — сказал молодой граф, оглядывая его сверху донизу.

Феликс вне себя замахал руками.

— Можешь говорить так со своим скотником, а не со мной, не со… — Он не мог продолжать.

— Верно, по взбучке соскучился? — спросил его враг.

Круг разомкнулся и отступил.

— А ты? — подскочил Феликс и вдруг, овладев собой, сунул руки в карманы. — Взбучка от меня — слишком много чести, лучше я прикажу тебя поколотить! — И к остальным: — Всыпьте ему как следует. Ну? Ведь он оскорбил вас. Или вам это все равно? Так он и меня оскорбил. А вы меня знаете. Ну?!

Под действием его слов, его взглядов они засуетились. Озираясь друг на друга, ища спасения в круговой поруке, они все разом бросились на оскорбителя своего господина. Тот упал. Успех придал им силы. Феликс, прислонясь к стене, наблюдал эту сцену.

— Довольно! Он уже в крови! А теперь помиритесь!

Ошеломленный новичок был принят в компанию и стал вместе со всеми учиться смирению.

Феликс неустанно муштровал их. Тот, кому он крикнет: «Прощай!» — должен был бежать со всех ног; а на вопрос: «Как поживаешь?» — следовало отвечать: «Так себе», на что Феликс, скривив губы, ронял: «Оно и видно».

Одному мальчику он приказал, как стемнеет, пойти в город, всю дорогу молчать и у определенного дома остановиться за нуждой. Страх, что любое ослушание каким-то чудом станет известным Феликсу, держал их в узде, и чем больше его приказы противоречили здравому смыслу, тем неукоснительнее они выполнялись. Молодой граф дошел до того, что ровно в четыре часа один в своей комнате принимался размахивать палкой и тридцать раз подряд кричал «ура». И на каждое «ура» его товарищ, стоявший перед домом, должен был орать: «Болван!»

Толстяку Гансу Буту было приказано забираться на большой перемене в пустой класс, ложиться на пол и, закрыв глаза, покорно ждать, пока Феликс не «отпустит ему грехи». Феликс поднимался по лестнице, окруженный четырьмя телохранителями, которые оставались за дверью, и на то, что там происходило, смотреть не дерзали. Трижды обходил Феликс вокруг растянувшегося на полу Бута, — в большом классе не слышно было и дыхания, — и с размаху садился верхом на живот своей жертвы. После этого Бут мог подняться.

Когда Феликс чувствовал, как дрожит и растекается под ним жирное тело Бута, он испытывал неодолимое желание прилечь отдохнуть. Ему казалось, что грехи Бута действительно проникают в его собственную плоть; животная апатия толстяка искушала его; возникала общность, которая ему самому была противна.

Бут родился в семье огородника, от него исходил мирный запах снятых с грядки овощей; Феликса тянуло к этому запаху, как к яду, который обещает запретное блаженство. Сопенье Бута манило его, и достаточно ему было, увлекшись какой-то целью, каким-то делом, приблизиться к Буту, как это оказывало на него магическое действие. Бут стоял, привалившись к освещенной солнцем стене, и Феликс невольно останавливался: исходившие от Бута испарения обволакивали его. Он тряс — и ему все было мало — эту безвольную голову, застывающую в том положении, в каком ее оставили; поднимал эти вялые руки и, отпустив, следил, как они падали; погружался, изнемогая от отвращения, в Бута, как в тепловатую бездну. Свирепый пинок — и Феликс, сделав над собой усилие, вновь всплывал на поверхность.

Сон его стал беспокойным; иногда он просыпался со слезами горького желания и, потрясенный, со стыдом вспоминал, что во сне ощупывал тело Бута. И тогда с презрением и завистью он размышлял о том, что хорошо бы перевоплотиться вот в такое существо, не волнуемое ни честолюбием, ни чувством ответственности, ни тяжестью им же самим созданных себе забот или странностей, в которых нельзя никому признаться. Если бы его жертвы могли хоть одним глазком взглянуть на то, что скрывал их повелитель! Знали бы они, что он каждый раз мучительно ждет ответа на урочный оклик «как поживаешь?» Что ни за что, даже во время занятий не потерпел бы он молчанья вместо этого гнусного «так себе» и, подчиняясь какому-то внутреннему принуждению, не побоялся бы перебить учителя, чтобы получить причитающуюся ему дань. Что он считал шаги каждого, кому приказал явиться, и делал суеверные выводы в зависимости от их числа. Что он — и это было сильнее его — в страхе и спешке оглядывал каждого, кому своим «п