Только утром удалось садовнику разыскать человека, у которого были ключи от дома, и отпереть дверь. К тому времени слух о происшествии облетел всю улицу, и вместе с Надзарри в дом проникло много любопытных, для которых это было заманчивым и рискованным приключением: они блуждали по дому, подражая голосам духов и пугая друг друга.
А влюбленные тем временем отступали перед приближающейся толпой, переходя с места на место, пока, наконец, не очутились в той самой комнате, через которую проникли в этот дом. Теперь, при дневном свете, она выглядела такой пустынной и голой, словно всем своим видом вещала: здесь кончается свет.
— Ну, дальше уж некуда, — сказала Линда.
— Один шаг еще, — молил Альдо.
— С тобой! — сказала Линда.
И они вышли на балкон, на самый край его, который уже колебался.
Люди во дворе видели, какие серьезные были у обоих лица, их широко раскрытые глаза были устремлены друг на друга, а на челе сиял отблеск ясного неба. Вдруг под ногами у них послышался треск. Их руки взметнулись вверх, они хотели ухватиться за какую-нибудь опору — и… крепко обхватили друг друга.
Так, не разжимая объятий, они рухнули вниз. Альдо первый ударился о землю и умер тут же, Линда упала на него, и ее еще живую доставили в больницу Святого Духа. К счастью для себя, она так и не пришла в сознание. А ночью умерла и она. Ей было шестнадцать лет, а ее Альдо только что минуло восемнадцать. В Монтереале, в провинции Аквила, у нее была мать.
ЮНОША{15}
I
олодой австриец проснулся в самой скромной из цюрихских гостиниц, в окно светило солнце, и сердце юноши горячо забилось. В путь! Сегодня снова в путь! Он распахнул окно, вздохнул полной грудью, и дыхание его смешалось с необъятной синевой. В путь, вместе с ней, желанной, она принадлежит ему, только ему, хотя об этом не знает никто, даже она сама. Просто удивительно, какими неожиданностями богата жизнь! Сидя в своем захолустье, получить ангажемент в Германию, в настоящий городской театр! Но он отправился туда через Швейцарию; бродил то под теплым летним дождем, то под жарким солнцем, то под сверкающим ночным небом. И вот в Цюрихе он увидел эту девушку. Встретил и сразу последовал за ней. Не смея поднять глаза, ловил ее отражение в зеркалах, молча, притаившись, ждал у ее дверей. Но стоит ему подойти и открыть ей всю силу своего чувства, как она убежит с ним от отца и матери, променяет роскошный отель на его бедность, разделит с ним его судьбу. Только мельком он подумал, что у него больше нет денег. Ну что ж, придется и ей поступить на сцену, и любовь станет для них игрой и жизнью. Однако денег не хватит даже на то, чтоб вовремя явиться к директору театра! Как, сегодня уже первое сентября? И, значит, томясь по ней, он все прозевал? Тут он выбежал из дома, спустился к озеру, вдохнул в себя синеву и забыл обо всем, кроме того, что струится и бесконечно.
Перед большим отелем уже стоял автомобиль, ее родители усаживались в него. Но вот появилась она, и кругом стало как будто просторней. Казалось, портье и слуги куда-то отодвинулись, тротуар словно вымер, и она возникла одиноко в строгой торжественности подъезда. Как трогательно склонена к плечу белокурая головка! Она выступала легко и горделиво, и на лице ее играл свет молодого дня. Наброшенный на голову шарф повторял нежные краски цветов в ее руках. Этот украдкой блеснувший взгляд — не ответ ли на его благоговейное приветствие? Машина умчалась. Он бросился к трамваю, потом на вокзал и бегом вдоль всего поезда. Ее нигде не было видно. Обуреваемый сомнениями, он занял свое место в третьем классе. Но едва только поезд тронулся, как он перестал замечать дым сигарет и болтовню соседей, снова широко раскрылось его сердце и раздвинулся мир. Куда бы ни уносили его мечты, везде только слава, только любовь! — и лишь городок на Боденском озере, куда они домчались со скоростью птицы, вернул его к действительности. Выходя из вагона, она уже явно поздоровалась с ним, словно это само собой разумелось, и ее долгий взгляд сказал ему: молчи и следуй за мной. На пароходе он снова потерял ее из виду, а когда сутолока улеглась, увидел, что она сидит, стиснутая пассажирами, — на фоне синего озера вырисовывалась лишь ее головка да взвивался к небу легкий шарф. Ее отец, укладывая чемоданы, уронил один из них. Подскочить и помочь было делом одной секунды, юноша тут же пробормотал свое имя: «Франц Вельтен», — но тот еле повернул к нему равнодушное лицо и снова занялся багажом. «Заметила ли она? Нет, она смотрит в сторону, ее это не занимает. И мать ее выглядит неприступно, не то что люди у нас. Неприступная, высокомерная, холодная, а у отца бородка, как у важного чиновника. Да и говорят они с прусским произношением, так же, как и все здесь».
Обескураженный Франц отошел в сторонку. Тут только осознал он всю тяжесть своего положения — ведь он сойдет с парохода без единого геллера в кармане, придется добираться пешком, и он сильно запоздает.
Боже мой, что делать? Неужели сразу потерять и любовь и славу?
И словно в ответ на его мысли, отец попросил дочь уступить ему место рядом с матерью. Девушка встала и пересела на край скамьи, как раз туда, где, прислонясь к перилам и глядя в воду, стоял он. Она не обратила на него внимания, и он не обернулся к ней. Только сердце его забилось сильнее. Она сидела неподвижно и так же, как он, смотрела на берег, исчезавший в туманной дали. Не глядя на нее, он чувствовал: легкая морщинка между бровями говорит не о недовольстве, а о робком ожидании. Он тоже стал серьезен, как никогда раньше. Ветер, относивший голоса, бросил ему на грудь ее шарф и донес только до нее одной его голос. Ибо, сам того не замечая, он начал читать и услышал свой собственный голос:
Ее сиянье факелы затмило,
Она, подобно яркому бериллу
В ушах арапки, чересчур светла
Для мира безобразия и зла [9].
Он читал, и ему уже казалось, что он сочинил все это сам. Не она ли внушила ему эти слова, когда поднялась, склонилась к нему и под звуки стихов прошептала: «Милый!» Он вдыхал запах фиалок, их обоих вознесло над землей, рай открывался им из-за утреннего тумана, и чудесной силой наполнялась грудь! Но тут он понял, что она продолжает сидеть неподвижно, как и прежде, а он читает слова своей роли, но, конечно, так, как еще никогда не читал. Произнося последние слова, он подумал: «Она чудесная» — и глубокая боль пронзила его. Донеслось ее имя. Герта! Но она не оглянулась. К нему, словно это он позвал ее, обратила она свое мокрое от слез лицо, и взгляды их неотступно влеклись друг к другу.
Мать снова позвала: «Герта!» Тогда он с усилием оторвался и пошел прочь между рядами пассажиров. Ах, если бы они знали, что здесь только что произошло! Его походка и выражение лица говорили всем, что он жаждет одиночества. Он прошел вперед. Пароход причалил к пристани. Многие сошли, на носу стало свободнее. Он накинул на плечи пальто, скрестил руки и опустил голову. Ему открылась вся тяжесть судьбы отверженных, бездомных странников и всех тех, кого держит в плену красота и сторонится общество деловых людей. Так молод и так беден, едва лишь покинул отчий дом и осужден всю жизнь бороться и до самой смерти тосковать. Вместо любимой — только ее портрет в стихах! И снова в путь, отлученный ото всех и от нее!
Небесный свод есть только над Джульеттой.
Собака, мышь, любая мелюзга
Живут под ним и вправе с ней видаться,
Но не Ромео. У навозных мух
Гораздо больше веса и значенья,
Чем у Ромео [10].
Он прорыдал этот стих, выдохнул его и зажал рот кулаком, готовый броситься на пол. И вдруг замер: невыразимо сладостное чувство подсказало, что она здесь, за его спиной, слышала его, плакала вместе с ним и улыбается сейчас. О, так улыбается ясное небо, и желать уже нечего. Он видел это, дрожа, горя, задыхаясь. Медленно раскрыв объятия, он повернулся туда, где были она и небо. О ужас! Никого? Лишь солнечный свет на досках. Ему стоило огромных усилий сдержать свой порыв, который бросил его к желанной. Из глаз его хлынули слезы. Но это были уже не слезы гнева и желания, а лишь слезы детского бессилия.
Когда он устало поднял голову с перил, пароход стоял у конечной пристани. Франц подошел и стал безучастно глядеть на устремившуюся к сходням толпу пассажиров. Уже без волнения в сердце смотрел он на девушку, которая вместе с родителями покидала пароход. О горечь скованных желаний, стиснутая судорогой опустошенная грудь! Ее отец, держа в руке какие-то бумаги, беспокойно озирался по сторонам. Их взгляды встретились; оглядев его, отец вернулся на палубу. Франц Вельтен невольно поспешил ему навстречу.
— Вам, молодой человек, видно, некуда торопиться, — сказал отец и коснулся его плеча. — Вот две телеграммы, мы спешим на поезд. Деньги здесь же. Я могу на вас рассчитывать? Ну, вот и прекрасно!
Он поблагодарил юношу небрежным жестом, это был человек, привыкший повелевать. Теперь и у девушки, стоявшей неподалеку, нашелся взгляд для покинутого. Обманутый во всем, смотрел он ей вслед… И ради этого он опаздывал?
Только сойдя на берег, увидел Франц у себя в руке бумаги и деньги. «У меня есть деньги! Эти несколько марок доставят меня до самого — или почти до самого — места! Я спасен!» Опустив саквояж на землю, он уже готов был заплясать от радости и сдержался лишь затем, чтобы прочесть телеграммы. И сразу упал на скамью около таможни. Она помолвлена! Родственников в Кельне просили, в отмену назначенного там торжества, прибыть во Франкфурт, куда явится и жених. Вторая телеграмма была адресована самому жениху… Несчастная! Так вот что означали слезы, морщинка между бровями, ожидание во взгляде! «Она ждала, что я ее увезу, спасу ее! О я мечтатель!»
Горькое сожаление подсказало ему выход. «Разве это не веление судьбы? Почему отец именно мне передал телеграммы? Мне, последнему из всех, кто стал бы их отправлять? И все же я спасу ее! Она не потеряна для меня, я обрету ее снова, недаром столько чувств теснится в моей груди!»
Поразительно! Вот так история! В Кельне будут напрасно жарить и печь, а во Франкфурте на перроне не окажется жениха с букетом в руках. У него же есть деньги, чтобы добраться до своего театра…
«И это случайность? Нет, то веление судьбы! Мне выпал счастливый жребий».
II
Пришлось до ночи ждать поезда, и лишь второго сентября он переступил порог театра. Двери стояли настежь, люди входили и выходили, но один вид швейцара у входа заставил его оробеть. Суета в конторе, которую он некоторое время наблюдал, довершила остальное. И эту налаженную деловую жизнь нарушил своим опозданием какой-то пришлый новичок! Директор театра с властным лицом и медным голосом бегал от барьера к барьеру, диктуя, распекая, разговаривая по телефону, как заправский администратор. Внезапно он остановился перед посетителем, словно лишь сейчас его заметил.
— Ваше амплуа? — спросил он без обиняков и сам ответил — Любовник. Ну, почитайте что-нибудь!
И под трескотню пишущей машинки Франц начал:
Небесный свод есть только над Джульеттой…
Он начал, весь помертвев, но под конец уже не слышал треска машинки, он видел перед собой лицо любимой.
— Я могу вас взять, — деловито сказал директор, — приглашенный мною артист не явился. Ваша фамилия?
Бедняга почувствовал, что гибнет. «Назваться чужим именем!» — подумал он, но уже произнес свою фамилию. Лицо директора выразило холодное недоверие.
— Такого у меня еще никто себе не позволял, — заявил он, — из-за вас я потерял два дня. Весьма сожалею.
Убитый Франц так и застыл у дверного косяка, в то время как директор занялся другими посетителями. Мгновение — и для него рухнул целый мир.
И это — веление судьбы? Для этого столько неожиданных совпадений и пламенных чувств! Непостижимо! Или вместе с адом обрекла его на гибель и та, что была для него небом? Где же она теперь, теперь, когда вокруг него пустота? Один, без друзей, без гроша в кармане, за сотни верст от всех, кто мог бы прийти ему на помощь, отверженный, с отчаяньем в груди и укусами голода в желудке! Его удел — ночь и ужас, дождь и молнии над степью. Город лежал позади изгнанника, перед ним уходила вдаль дорога. Щедро лились лучи сентябрьского солнца, но он восклицал:
Вой, вихрь, вовсю! Жги, молния! Лей. ливень!
Вихрь, гром и ливень, вы не дочки мне,
Я вас не упрекаю в бессердечье.
Я царств вам не дарил, не звал детьми…[11]
Он поднял воротник пальто, втянул голову в плечи.
Я ваша жертва — бедный, старый, слабый [12],
И, сгорбившись, пошатнулся:
В такую ночь,
Прогнать меня в такую ночь наружу!
Лей, ливень! Вытерпеть достанет сил.
В такую ночь! Регана, Гонерилья![13]
Позади раздался женский голос:
— Возьмите, дедушка, вы, верно, голодны.
Разбитый старческий голос ответил ей злобно:
— Ну, тебе-то было бы лучше в твоей могиле, чем так, с неприкрытым телом встречать гнев стихий. Разве человек не выше этого?
Услышав эти слова, женщина обогнала его и озабоченно заглянула ему под шляпу. При виде молодого, но искаженного лица она отшатнулась, — Вы что это, людей пугаете? — неуверенно спросила женщина.
— Я повторяю роль, — пояснил он. — Я — артист.
— Ах, из этих! — сказала она.
Она походила на даму и была еще не стара. Он приосанился.
— Нет, не из этих. Я служу в здешнем городском театре. — И, так как она все еще держалась настороженно, добавил: — У меня осложнения с директором, я замешкался в пути.
Она кивнула:
— Он выставил вас. — В ее лице появилось что-то материнское. — И вы оказались без крова. — Она увидела в его глазах слезы, взяла его за руку. — Ладно, расскажете мне потом.
Она привела его к большому дому. «Пивоварня и гостиница Иоганна Виммера» — стояло на вывеске.
— Я хозяйка здесь. Можете поселиться у меня в мансарде, пока у вас снова не появятся деньги. Если вы голодны, подождите здесь, внизу.
Он позволил ей накормить себя в «боковуше», где никого не было. Глядя, как жадно он глотает, она улыбалась. Когда же Франц несколько сбавил скорость, спросила:
— Ну, что же вы собираетесь делать?
— Написать ему? — неуверенно предложил он.
Она принесла бумагу и следила через плечо, как он выводил: «Многоуважаемый господин директор!» И сразу же осекся и поднял глаза. Взглянув в висевшее напротив зеркало, он решил, что она довольно странная женщина. Его нисколько не удивляло, что она подобрала его на улице, приняла под свой кров и накормила. В ее походке и голосе было что-то материнское, и вместе с тем она производила впечатление крепкой, расчетливой хозяйки. Но теперь оказалось, что пятна на лице и вялость кожи придают ей угрюмое выражение и что взгляд у нее слишком тусклый, чтобы быть искренним. И вздыхала она без конца. Берегись! Их взоры в зеркале встретились; он дерзко подумал: «Ага!» — она же потупилась. И тут ему бросилось в глаза, что сам-то он, собственно говоря, премилый юноша, — чего стоит этот светлый локон на лбу, пухлые губы, темные ресницы? Почему же с той далекой, любимой, он ни разу не вспомнил о собственных совершенствах?
Он вдруг повернулся на стуле, открыто и мягко посмотрел ей в глаза и начал жаловаться. Он излил все, что чувствовал; и как только он поборол свою первую скованность, ему стало хорошо и он вполне овладел собой. Когда она шептала: «Бедный мальчик», — он улыбался ей с томной грустью. Замечая же в ее глазах опасные огоньки, он становился тихим и серьезным. Но вот ее рука, уже давно не находившая себе места, дрожа, легла ему на лоб.
— Дурачок, — сказала женщина, ласково гладя его волосы, — не нужно писать. Мы сходим туда вместе, и я скажу директору, что нужно сделать. Я поставляю пиво для театрального ресторана.
Он поцеловал ей руку, что дало ему возможность снять ее со своих волос. «Увы, — подумал он, — за это придется платить!»
— Только мы пойдем, когда муж вернется домой, — добавила женщина.
И тут же вошел муж, жалкий старик, до носа закутанный в шарф — в такую-то теплынь. Он добродушно заметил, что и среди актеров встречаются порядочные люди, в чем Францу как раз сегодня пришлось усомниться.
Его второй визит к директору ничем не походил на первый. О пиве упоминать не пришлось, да и самих извинений Франца этот господин не очень-то ждал, а если и ждал, то напрасно. Он принял Франца в труппу и без извинений. Попутно он признался покровительнице Франца, что уже и сам пожалел о талантливом молодом человеке. Она удалилась, а новый член труппы остался в театре, чтобы освоиться. Он проводил ее на улицу и взял за руку.
— Фрау Виммер! — И, так как она ласково ему кивнула, добавил еще сердечнее: — Мамаша Виммер!
И тут же бегом вернулся в театр. Как мог он усомниться в своей звезде! Пусть окольными путями, но она все же ведет его к добру…
«Мне помогли, быть может и я когда-нибудь помогу другому!»
Едва он открыл дверь на сцену, как из первого прохода между кулисами выбежала разгоряченная, опьяненная игрой девушка; чтобы не упасть, она схватилась за него. Он сказал приветливо:
— Я — Франц Вельтен.
— Гек, — ответила она.
Он понял, что это ее фамилия. Она хотела бежать дальше, но теперь уже он ее удержал.
— Любовник, — добавил он.
На что она, убегая, ответила на его родном диалекте:
— Ну, с этим успеется.
У двери в гардеробную она, однако, передумала и, обернувшись, кивнула ему через плечо.
Франц приветствовал взлохмаченного комика, в котором он с первого же взгляда почуял врага, и героя, в котором так же быстро угадал надежного друга. У Распе была манера говорить с благодушной проницательностью: «Бойкая девица эта Гек», — словно он отдавал девушку своему коллеге и благословлял его на любые рискованные действия.
После первого знакомства Франц отправился с обоими актерами и с Гек поужинать. И вскоре уже нога Франца встретилась под столом с ее ножкой, в то время как над столом Гек смеялась, глядя на комика, который строил рожи, изображая дикого зверя в тенетах.
— Лина, Вельтен живет за городом у Виммеров, — сказал герой.
— Почему так далеко? — спросила она, внезапно став серьезной. — Что у вас там?
К своей досаде, он покраснел. Тогда она убрала ногу.
У Виммеров он занимал большую мансарду, где было достаточно места, чтобы разучивать роли. Не раз, остановившись на полуслове, он бросался к двери и рывком раскрывал ее.
— Попались, мамаша Виммер! — кричал он во весь голос и тащил ее, застигнутую врасплох, в комнату. Он заставлял едва оправившуюся от смущенья матрону подавать реплики, изображать публику и выражать свое восхищение артистом. И чем труднее ей было сохранять спокойствие и непринужденность, тем проще и сердечнее становился он. Когда же она приходила подавленная, небрежно одетая, он успокаивал ее льстивыми словами, заражал своим хорошим настроением, и она уходила от него повеселевшая. Переехать? «Но ведь она, бедняжка, столько сделала для меня!» А ее муж так просто полюбил его! Ибо старик Виммер благодаря Франку укрепился в мнении, что и артисты могут быть порядочными людьми. Иногда Франц, почти все вечера проводивший дома, исполнял для него одного отрывки из оперетт. Правда, порой старик, взяв Франца за пуговицу, пытался выудить у него что-нибудь пикантное про актерскую жизнь, но из этого никогда ничего не выходило. Франц знал, что о Лине, как бы невинны ни были их отношения, здесь лучше не упоминать. Хозяйка, та интересовалась, нет ли у него земляков среди коллег, и при этом отводила взгляд. Он храбро отрекался от своей землячки; и тогда женщина, с открытым недоверием глядя ему в глаза, говорила:
— Болтают всякое…
Но он всегда умел ее обезоружить.
Уже из первого аванса он умудрился сделать своей красотке подарок, так как у Виммеров ни в чем не нуждался, — с него и брали почти как с родственника. «Надо иметь подход к людям, — понял он, — у каждого есть свои хорошие стороны». Так, он охотно уступил роль своему другу — герою. В благодарность тот обещал ему Ромео, что, впрочем, затянулось до ноября. Казалось, препятствия чинит директор, хотя именно на эту роль он Франца и взял. В разговоре со своим другом Распе Франц откровенно отозвался о директоре, как о тиране. Однажды в конторе его встретили холодные лица, и директора будто бы не было на месте. Зато в следующий раз все устроилось и он получил своего Ромео.
Во время премьеры он играл неровно и сам это чувствовал. Сцена с братом Лоренцо ему не удалась. Конечно, виноват был его враг — комик, игравший монаха. Монолог, в котором Ромео изливает свое восхищение и страсть, — Франц понял это, едва начав, — он несравненно лучше читал на пароходе, когда его овевал шарф единственно желанной и когда боль утраты еще… Но нет! Именно эта боль не даст ему ее утратить. И, зажегшись, он излил свою боль в монологе. Это было, возможно, его высшим достижением. В сцене торжествующей любви его пылкие объятия,—
Нас оглушил не жаворонка голос,
А пенье соловья… —
восхитили фрейлейн Гек, но Ромео, казалось, не заметил этого. Он видел на смятых подушках в свете занимающегося утра словно подмененное лицо Джульетты. Нет, здесь должно было покоиться не это, пусть и по-детски округлое, но уже умудренное опытом и совсем не благородное лицо в рамке черных курчавых волос. Но когда он закрыл глаза и снова открыл их, под его губами оно чудесно преобразилось — то была Джульетта. На эту, созданную им самим Джульетту излило его сердце всю страсть Ромео. Он почти забыл, что это на сцене: Джульетта плакала вместе с ним. Они плакали, всхлипывая, как двое детей. То было настоящее прощание, оно имело большой успех.
Его потрясло, как играл он сам и как играла она. Веселая девчонка, которую можно было дразнить и с которой можно было ссориться, — и вдруг эта нежность, это неистовство! После конца акта он ожидал Гек в коридоре перед ее уборной. Разгоряченная, она появилась из-за угла и, раскрыв объятья, бросилась ему на шею. Потом спросила:
— А ты еще не знаешь, кто хотел утащить у тебя из-под носа роль Ромео? Твой друг Распе.
Он оторопел, но тут постучали — ему пора было на сцену.
Играя, он соображал — как же это могло получиться? Значит, Распе, его друг, что-то наговорил старику. Кто же тогда переубедил директора? В склепе Капулетти, заколов графа Париса, он попросил лежавшую в гробу Джульетту объяснить ему все.
— Не спрашивай, — последовал ответ.
Уж не покраснела ли она — он так и не разглядел в полумраке. Она оставалась недвижимой, пока он не дочитал свой большой монолог, а потом все-таки ввернула:
— Тебе помог тот, кого ты считаешь врагом. Мы оба ходили к директору.
Уж не комику ли обязан он благодарностью, ведь тот хотел большего, чем отнять у него роль. Когда Франц целовал Джульетту и пил яд, он прошептал:
— Значит, это ты постаралась?
Когда же она потом целовала его мертвые губы, она не только сказала: «Какие теплые!», но и выдохнула: «Ну и дурачок же ты!»
Тот вечер они провели вдвоем, и если в другие вечера Франц и не прочь был присоединиться к коллегам, то Лина не хотела. Однажды, сидя у нее, он затеял расследование. Ее холодность к Распе слишком бросалась в глаза, чтобы Франц мог видеть в этом только следствие ее любви. Она настаивала на своем, и Франц в конце концов нашел это вполне естественным. Но что-то в нем бурлило; он вскипел и заявил, что не даст как идиот обманывать себя, ему все известно! Она состроила презрительную мину, однако была удивительно спокойна. Но, наконец, Лина вышла из себя, и среди ссор и примирений последовали признания.
— Ты-то по крайней мере не причинишь мне горя? — спрашивала она, изнемогая, как и он. — Ах, все вы друг друга стоите!
Чем он, однако, походил на Распе, она сказать не захотела. Потом, уже зевая, она спросила, заметил ли он у своего бесстыжего Распе бриллиантовый браслет. Ведь есть же такие женщины, дарят молодым людям драгоценности.
— Не понимаю я их.
С этим она уснула, а Франц, подперев голову, еще долго не мог успокоиться.
Однако это признание придало в глазах Франца определенность его отношениям с Гек, и он решил вступиться за нее. У первой же витрины, перед которой она остановилась, он предложил ей, не думая о расходах, платье, которое ей хотелось иметь. Так как она медлила, он стал ее убеждать.
— Для меня это ничего не составляет, мне самому так немного нужно.
— В том-то и дело, — сказала она загадочно и пошла дальше.
Он обиделся, она упрекнула его, что он испортил ей последнюю репетицию, и они поссорились.
Размолвка была лишь поводом для радостного примирения, но подарков она не принимала: «Нет, и все…» и «Потому…» Но когда она позволила себе даже на сцене, в присутствии Распе, наотрез отказаться от коробки конфет, он побледнел и решил с этим покончить.
— Эй, берегись! — крикнул в эту минуту один из рабочих, переносивших декорации.
— Уходишь? — спросил Распе и помахал Лине рукой.
Теперь перед Францем стоял один Распе, на его вытянутой руке сверкал браслет. Взгляд его, всегда благодушно проницательный, сейчас сверлил, в металлических нотках голоса звучала ирония; но Франц видел только браслет — решение его созрело. Его кулак уже был наготове, на языке — убийственная брань. Но то ли рабочий толкнул героя, то ли герой — рабочего? Все произошло слишком быстро.
— Берегись! — закричал рабочий, но декорация уже упала на ногу Францу Вельтену.
Ему отдавило ногу, и он должен был сидеть забинтованный дома. Приходило много гостей, и одним из первых пришел герой. Он с особым правом мог соболезновать другу и коллеге, — декорация ведь могла упасть на него самого! Он даже убедил директора написать несколько дружеских строк молодому сотруднику — чего же больше? И они пожали друг другу руки. Коллеги аплодировали, Гек тоже. К вечеру актеры расселись на кровати и на полу, снизу принесли кофе и грог, стоял сплошной крик, накурили так, что нельзя было различить ни одного лица, кроме физиономии комика, строившего жалобные гримасы у освещенного рояля. И вот, когда все уже ушли, внезапно отворилась дверь и Лина, белая от налипшего снега, бросилась на шею возлюбленному. Она снова была тут, — на улице, воспользовавшись темнотой, она отстала от других и, словно индеец, ползущий на животе, прокралась мимо кухни к нему.
— Скрипели ступеньки, но чтобы меня поймать, — говорила она торжествующе, — нужно быть попроворнее. — Последние слова она произнесла шепотом, прыгнула в шкаф и закрыла за собой дверцу. Франц не понимал, в чем дело. Но тут раздался стук и вошла хозяйка.
— Мамаша Виммер!
Франц хотел вскочить и чуть не упал вместе со стулом. Женщина молчала и, словно без сил, прислонилась к двери.
— Только не притворяйтесь, будто вы мне рады, — сказала она медленно и печально.
Она молчала и смотрела на него тяжелым, ненавидящим взглядом. Впервые он не находил слов, чтобы задобрить ее. Женщина обращалась куда-то в комнату, будто в пространство без эха.
— Теперь он болен, кто знает отчего! Разве от ушиба ноги будешь таким бледным и несчастным! Его пригрели и откормили, жил себе как в раю. Кто больше сделал для его успехов в театре: мы здесь или эта, что его соблазняет? Я — уж я-то его не соблазняла!
— Мамаша Виммер, — развязно перебил ее Франц, — что же, мне вам в любви объясниться? Если бы я мог стать на колени, да боюсь — упадет стул.
И вдруг она всплеснула руками, зажала уши.
— Я не могу этого вынести. Лицемер! Негодяй! Свел меня с ума, так что я уж и не знаю, что делать, да еще издевается!
Франц протянул к ней руки, но она уже ничего не принимала от него: ни утешения, ни раскаяния.
— Была бы я зверем, мне бы и то хватило, — сказала она глухо. — Больше вы мне ничего не сделаете.
Потом совсем беззвучно:
— Почему вы не уберетесь отсюда? Завели любовницу, а жить хотите здесь? Пусть знает свое место — при старом муже, думаете вы, и вы правы, ничего другого мне и не надо. — И вдруг взорвавшись: — И у, а ваше место где? На улице, где я вас подобрала? Слыхано ли! Мальчишка живет на хлебах у честных людей, а свои деньги относит скверной девчонке, которая берет у всех. Теперь он узнает, теперь с ним не будут церемониться!
И, подбоченившись, зашипела, как настоящая хозяйка — Вон из моего дома, но сначала уплатите! Подавай им еще пунш и кофе!
Она подошла к столу и стала все убирать. Под конец схватила даже лампу. В яростной спешке Франц разбинтовал ногу, он хотел помешать этой мегере. При этом он бормотал:
— Есть же у меня деньги…
Громко он это сказать не решался, так как деньги лежали в шкафу. Между тем женщина распахнула дверь, выскочила наружу, гремя посудой и лампой, и еще раз обернулась:
— Ужина не будет!
И хлопнула дверью. Растерянный, он услышал, что она повернула ключ в замке и ушла.
Сначала он только прислушивался. Потом шепнул: — Лина!
Никакого ответа. Он надел ботинок и хотел подойти к шкафу. Ему показалось, что оттуда доносятся сдавленные рыдания. И так как он все стоял в нерешительности, она вышла. Она подошла с искаженным лицом к оставленному Францем стулу, будто искала только стул, и, застонав, упала на него. Франц не двигался; он чувствовал, что она оплакивает страдания другой, — неведомые ей доселе страдания, которые грубо, во всей своей обнаженности, задели ее, а заодно оплакивает и свою, слишком рано угаданную женскую судьбу. Он склонился к ней: «Лина!» И она дала ему руку, только руку, но он все же почувствовал, как много она поняла и как все обнажилось. Она поднялась, движения ее были медленны, ее лицо, матово-белое в темноте, казалось облагороженным, исполненным достоинства. Они стояли у открытого окна рука об руку, потом плечо к плечу, захваченные каким-то большим чувством. Всходила луна. Холод, лунный свет и трепетная даль охватили недвижимых, как отзвуки неведомого мира, и празднично воскресла в них любовь, что была мечтой и песней.
Его подругу знобило, и он закрыл окно. Как случилось, что она мерзла, была голодна и что они были в плену? Он потер лоб и сделал несколько шагов, неуверенных шагов, потому что они уводили его от нее. Между тем Лина оперлась коленом на табурет у рояля, подула на пальцы и коснулась клавиш тихо, как дуновение. Потом запела; ее слабый серебряный голос сплетался с медленными звуками рояля. Он затаил дыхание и забылся. Только слушать и чувствовать хотелось ему — и так всю жизнь. Но вот ее лицо, облитое лунным сияньем, еще хранившее отражение только что затихшего звука, повернулось к нему в немом призыве. Его влекло к ней как лунатика. Она прильнула к нему, еще стоя на коленях, послушная его грезящим рукам. Ее рука, как полоска света, скользнула к его плечу; он увидел на своей груди устремленное к нему лицо в мягком изгибе локтя, оно глядело на него в сладкой любовной муке; его лицо было нежно и серьезно. Соединенные в этом узком языке пламени, стояли они и пылали.
И вдруг к ним приблизилась какая-то тень, — сгустилась и мрачным голосом позвала их из светлого мира. Они ощутили и услышали ее голос еще раньше, чем поняли, что это — рыдание. Там на темной двери, еще более темный согбенный силуэт повторял этот скорбный диссонанс. Но вот тень выпрямилась — то была женщина, она смиренно подошла и с кроткой улыбкой склонила отпрянувших любовников снова друг к другу.
III
И потянулись дни — трезвые, мирные и временами немного тягучие, хотя в театре они работали вместе. К счастью, новые ссоры нет-нет, да и оживляли все. Так и продолжалось бы, если бы продолжался сезон.
Но сезон кончился, всех размело в разные стороны, каждого — вслед за его звездой, и Франц уехал несколькими часами раньше Лины. Она еще проводила его на вокзал. Что за прощанье в их маленькой комнатке, — то неистовая боль, то слезы счастья! Когда же они шли по улицам позади носильщика, который нес его чемодан, возлюбленные в последний раз повздорили как коллеги.
— Что за бездарность! — были последние слова Лины, брошенные полусердясь, полушутя, когда она, уже завидев вокзал, убежала от него. Ее юбчонка вспорхнула на весеннем ветру и исчезла. Но едва поезд тронулся, она еще раз кинулась к барьеру, замахала платком и засмеялась. Он, спохватившись, замахал шляпой, а она уткнула лицо в носовой платок.
Когда она исчезла из виду, он уселся на лавку и, глядя на синее небо, подумал: «С этим кончено!» И охотно бы погрустил, но ее печальный образ недолго стоял перед его глазами и скоро растаял в синеве. Снова сильнее забилось сердце. В путь! Новые приключения, новые сюрпризы, которые готовит ему жизнь, и наконец любовь — необыкновенная, единственная! У нее все те же черты, и тому, кто всегда и везде с верой идет ей навстречу, она встретится вновь, — так предначертано. Она унесет его, возвысит, осчастливит безмерно и незаслуженно — не то что какая-то артисточка, которая в течение зимы была ему подругой, дарила его дешевыми радостями и мелкими неприятностями. Мерцающая вуаль сулит приближение высокого счастья, тебя уже приветствует взгляд — а цвет этих глаз не описать словами, и вокруг той, что само счастье, — сияние белокурых волос! Даже тот, кто нищ надеждой, и то не усидел бы дома. У тебя же есть залог успеха. Он вытащил две так и не отправленные телеграммы. Судьба подала тебе знак и в то же время приказала стать судьбой для кого-то другого, кто, быть может, так же нуждается в помощи, как некогда ты сам. Теперь ты можешь это сделать. Франц Вельтен дотронулся до внутреннего кармана пиджака. Правда, с тех пор как Лина согласилась опустошать его вместе с Францем, здесь осталось немного. «Но у меня все еще больше денег, чем мне нужно. Где же этот человек, которому я должен явиться как спаситель?» Он горделиво оглядел своих соседей; но кругом были все сытые сельские жители.
И вот он в скором мюнхенском поезде. В купе сидела в одиночестве молодая дама, элегантная и с независимым видом. Правда, погруженная в раздумье, она держалась несколько отчужденно. Но вот она вынула портмоне из серебряной сумочки и стала считать деньги. Она даже пересчитала их еще раз. Потом взглянула на Франца Вельтена, словно вручая ему свою судьбу.
— Не хватает, — решительно сказала она, — а мне непременно нужно в Гамбург.
Он кивнул, словно ничего другого и не ждал, — Я к вашим услугам, — заявил он спокойно. Но теперь она молчала и, не сводя с него глаз, защелкнула портмоне. Он испугался, что упускает благоприятный случай.
— Можете и сами убедиться, — он поспешно вытащил бумажник, — что я вполне в состоянии вам помочь.
— Вы богаты, — заметила молодая дама со слабой улыбкой. — Я в этом и не сомневаюсь. К сожалению, я не могу у вас ничего взять. — И она отодвинулась в угол.
Франц чувствовал, что должен ее щадить, а то она подумает, что он ищет повода быть дерзким; и, чтобы избежать недоразумений, он просто выложил ей всю правду о себе. Рассказал, как однажды добыл денег на дорогу и что теперь он не видит ничего более естественного, чем помочь другому. Ей пришлось согласиться с его доводами, она снова подвинулась поближе и взяла одну из кредиток, которые он ей протягивал.
— Но получите ли вы ваши деньги обратно? — спросила она своим чересчур ясным голосом. — Вспомните, вернули ли вы сами господину из Кельна его деньги? — И, так как он сидел смущенный, она добавила: — Вот видите! — При этом она как-то неопределенно рассмеялась, не то горько, не то легкомысленно. — Таким делает человека жизнь. У вас все еще впереди, — сказала она не то шутя, не то нежно. — И вдруг спохватилась — Но я должна дать вам мой адрес. Я — учительница.
Ему не понравилось, что она все так просто повернула.
— А что, все гамбургские учительницы такие хорошенькие? — спросил он тоном повесы.
Она не обиделась:
— Вы сможете убедиться сами! — и удобнее уселась на скамье.
Он предложил ей сигарету. Она закурила, он разглядывал ее. Не так уж молода. Короткая вуаль оставляла открытыми поблекшие губы, но она выглядела холеной, гибкой, — это бросалось в глаза. Не преподает ли она гимнастику? Это создание не без шика носило потрепанное боа из перьев и уже потрескавшиеся туфли. На время своего жалкого отпуска она пыталась казаться дамой из общества, что присуще женщинам такого рода. Он рассматривал ее с благосклонным видом знатока, довольный тем, что сам он сейчас в таком выгодном положении.
Лишь позже он заметил, что она испытующе рассматривает его уголком глаза.
— Вы не коммерсант, — сказала она, — кто же…
Когда же он представился, ей стало все понятно.
— Тогда вам не о чем беспокоиться. Вы можете даже раздаривать свои деньги.
Странное у нее представление об артистах!
— Вы ездите по свету и ничего не принимаете всерьез. Вообще-то это прекрасно, — заявила она.
Он живо спросил, что же именно прекрасно. Взглянув на него, она сказала:
— Эта беззаботность.
Тут Франц даже с места вскочил. Да знает ли она, что с ним было! Он использовал любовь пожилой женщины, он довел ее до отчаяния, толкнул на самоубийство. Его визави хладнокровно выслушала это горделивое самообвинение.
— Могу себе представить, кто кого использовал, — ответила она.
Франц покраснел и хотел настаивать, но поезд остановился, и вошли новые пассажиры — пожилая супружеская пара с основательным багажом. Его попутчица освободила для них сетку, убрав из нее желтый саквояж Франца, чтобы положить туда точно такой же, принадлежавший новым пассажирам. Покончив с этим, она скромно уселась и с готовностью отвечала на расспросы вновь вошедших. С актером, который хотел вмешаться в разговор, она как будто и не была знакома, напротив — стала рассказывать обоим старикам о своих способностях в качестве дорожной компаньонки. Она уже стала дорожной компаньонкой! Весь остаток пути Франц Вельтен молчал и только диву давался. В глубине души он испытывал раскаяние, что так плохо отозвался о фрау Виммер.
В Мюнхене, когда он раскланивался, он охотно бы исправил впечатление от своих слов, но молодая дама была всецело занята супружеской парой. Она лишь бегло ему кивнула:
— Может быть, мы с вами еще встретимся здесь.
В гостинице, куда он зашел, мест не было, в следующей ему тоже отказали — в Мюнхене была какая-то выставка. Спустя два часа, уже вечером, он все еще блуждал по улицам, когда из какого-то экипажа его окликнула женщина: она, та самая учительница. Пожилую пару она уже пристроила, «вместе с их желтым саквояжем», — сказала она с наигранной веселостью и тотчас же засмеялась над его саквояжем, который он все еще тащил с собой. Она пообещала ему комнату в семейном пансионе, где жила сама.
— Но это далеко, а сейчас я голодна.
Он сел к ней, споткнулся в темноте о какой-то чемодан, — вся эта ситуация показалась ему по меньшей мере недостойной его. Чтобы исправить дело, он, быстро решившись, схватил свою спутницу и крепко поцеловал. Она не шевельнулась, затем сказала со своим особенным смехом:
— А я и сама не прочь приятно провести вечер. Зря вы так торопитесь!
Когда он со своим саквояжем в руке вошел в «Дом артиста», он вдруг обнаружил, что не взял ее чемодан, оставшийся в экипаже. Экипаж был еще виден, и Франц хотел уже бежать вдогонку, но дама удержала его.
— У меня же ничего не было! — поспешно воскликнула она. — Вы с ума сошли!
Так оно, должно быть, и было, но только по ее вине. Ее уверенность и ловкость приводили его в замешательство и придавали духу. Она сняла длинную белую перчатку, кельнер еще не успел отойти, как Франц уже скользнул губами по ее руке, ловко нагнувшись за упавшей перчаткой, которую он же и уронил. Обычно он не был столь находчивым. Эта необычайная легкость наслаждения, целый бокал вина, шутка, укромная ласка, все в одно мгновенье — ах, все это неслось к нему от беззаботного существа с ароматными руками, вишнево-красными губами и блестящим взглядом. Счастливый, сверкающий мир, в который он перенесся, зеленые листья по фризу, под ним изображения причудливых масок, сотни нарядных людей, длинная, вся в зеркалах галерея, накрытые столы в сиянии множества свечей, занавешенные высокие окна и звуки цыганской музыки. Так разве в жизни есть коварство, не идет ли успех сам в твои протянутые руки, не кивает ли тебе небо? Как в светлом хмелю, со сдержанным ликованием в голосе, рассказывал он о блестящем сезоне, оставшемся позади, и о еще более богатых, которые последуют. Женщина против него смотрела ему в глаза, опираясь на сплетенные пальцы. Это подхлестывало его, он кричал:
— Как чудесно, что я такой, что я это могу! Меня связать? Бесполезно! Меня ожидает мир, я чувствую — он еще назовет меня великим. Великим! — повторил он мечтательно, и какая-то фигура, с разлитым вокруг нее белокурым сиянием, взметнула ему в лицо свою вуаль, — он почувствовал движение воздуха.
Но женщина, смотревшая ему в глаза, сказала:
— Браво! Никаких цепей! На что вам этот жалкий летний ангажемент? Слава дается тому, кто владеет жизнью. Едемте со мной в Париж!
Он спросил:
— Вы едете туда как учительница?
В ответ она только посмотрела на него, а потом засмеялась. Он мечтательно улыбнулся ей. Тогда она схватила его за руку и жарко шепнула:
— Пойдем!
Он тоже загорелся, позвал экипаж и, оказавшись внутри, уже думал броситься на нее — как вдруг заметил, что экипаж остановился и что он спит у нее на плече.
Они оказались в квартире, от которой у женщины был ключ. Он не хотел покидать ее.
— Не раньше, чем ты станешь моей! — молил он.
Она отвечала:
— Дитя! Берегитесь, я заведу вас слишком далеко!
— Именно этого я и хочу!
— Тогда откройте ваш саквояж!
Комната была пуста. Она сунула ему в руку желтый саквояж и толкнула его под лампу.
— Открыть, — повторил он послушно и стал искать ключ.
— Вот ключ. — Она встала против него.
Он посмотрел на нее, потом на саквояж, на красную подкладку, которой раньше не было. Саквояж был почти пустой, из его вещей — ничего. Черная картонная коробка. В ней бумаги. Акции? Что еще, драгоценности? Он с беспокойством посмотрел на свою спутницу. Она кивнула.
— Теперь ты знаешь, что пойдешь со мной, куда я захочу.
— Саквояж не мой, — растерянно сказал он.
Она жестко возразила:
— Его нес ты, и на нем наклейка гостиницы, где ты прожил всю зиму.
Он спросил еще:
— Кто наклеил ее на чужой саквояж, и где мой?
Тогда она вышла из себя.
— Глупец! Он остался в экипаже, куда я тебя взяла. И теперь ты принадлежишь мне!
Он застыл с открытым ртом, но глаза его, устремленные на нее, прояснились. Он сказал испытующе:
— Значит, вы подменили мой саквояж чужим, который вы украли. Значит, вы… — Последнее слово он произнес только мысленно, широко раскрыв глаза.
«Возможно ли? — думал он. — Она, которая стоит передо мной! И я, который уже почти все испытал!» Он опустил голову, ему было стыдно перед ней — и за нее. Вдруг что-то горячее подкатило к его горлу, он едва мог выразить то, что почувствовал.
— Бедняжка! — И, словно желая ее спасти, он протянул к ней обе руки. Она отшатнулась, как ужаленная. Тогда он упал на диван, подавленный хаосом открывшегося ему неведомого мира. Улегся с ногами и в оцепенении делал все новые открытия. Какая-то тяжесть легла ему на ноги. С трудом различил он стоящую на коленях фигуру, она грудью и руками лежала на его ногах и сильно вздрагивала.
— Не надо плакать, — пробормотал он, — спи, все снова хорошо.
Он проснулся при свете дня в комнате, чужой и пустынной. Огляделся — ничего из его вещей. Саквояж? Вдруг он спрыгнул с дивана, вышел на середину комнаты под лампу и посмотрел на то место на полу, где этой ночью закончилось его приключение. Ничего больше: ни женщины, ни чужого саквояжа с акциями и драгоценностями. Его собственный тоже исчез. А может быть, и деньги исчезли? Он вытащил бумажник: деньги были на месте и еще листок бумаги, которого раньше не было, торопливо исписанный карандашом.
«Я представляла себе все иначе. Теперь мне бы хотелось быть такой, как вы. Поздно! Но я буду о Вас думать. Если Вам когда-нибудь взгрустнется и Вы не будете знать почему, знайте, что это я подумала о Вас».
Он подошел к окну. Прекрасный день, казалось, помрачнел. Но ненадолго — невидимое облако уже рассеялось. Он распахнул окно, вздохнул всей грудью, и дыхание его смешалось с необъятной синевой.