Том 1. Новеллы; Земля обетованная — страница 69 из 94

— Ну, разве он не душка? Представь его себе амуром в розовом трико! — Она громко взвизгнула. — И с крылышками.

Остальные заразились ее озорством, и молодого человека охватило мучительное беспокойство, ибо он видел, что эти нелепые создания еле сдерживают смех, и не мог понять почему. Одна долговязая нескладная девица вдруг сверкнула у него перед глазами ножничками.

— Позвольте локон, маэстро!

Тут Андреаса обуял ужас, придавший ему отваги. Резким движением проложил он себе дорогу. В мгновенной тишине, вызванной общей растерянностью, он вытащил часы, ведь теперь у него были золотые часы, и с жаром воскликнул:

— Ах, чуть не позабыл о самом главном!

Он выскочил за дверь и остановился, только когда смех и крики за его спиной утихли. Он решил подкрепиться у буфета и, жуя, бросал вокруг высокомерные и угрожающие взгляды, мстя за смущение, в которое повергли его девицы. Но кого бы они не смутили! В утешение себе он решил, что они ему не нужны — не им вдохновить поэта. Поэтичными их делают ленты, кружева и всякие финтифлюшки, которыми они себя украшают; но поэтична в лучшем случае их портниха, а не они. К тому же у большинства из них — только кожа да кости. Он вспомнил, что сегодня вечером еще не виделся с Адельгейдой, и почувствовал желание отдохнуть от девиц у нее под крылышком. Но он напрасно искал ее во всех трех гостиных. В бледно-зеленой знакомые хотели было вовлечь его в разговор, но он прошел мимо, будто не узнав их. В ярко-красной кто-то барабанил на рояле. Теперь Андреас уже знал, что Туркхеймеры платили артистам по пятьсот марок за вечер, и из уважения перед этой суммой он в течение двух минут слушал музыку. Но вокруг слишком шумели. В третьей гостиной — bleu mourant и рококо — в кресле помпадур, обычном месте Адельгейды, восседала страховитая фрау Бешерер. Молодой человек в испуге ретировался и, улучив минутку, шмыгнул за одну из тех ширмочек, которым шлифованные стеклышки в рамках с завитушками придавали сходство с выломанными стенками старинной парадной кареты. Там, как он знал, штофными обоями была замаскирована раздвижная стенка. Он вошел в маленькую, устланную пушистыми коврами комнату и осторожно приблизился к другой дверке, полуоткрытой и тоже замаскированной обоями; только немногим близким друзьям был известен этот вход в желтую шелковую «чайную комнату», в дни больших приемов обычно закрытую. Андреас заглянул туда. Она стояла там, склонившись над черным лакированным стульчиком с золотым рисунком, опершись коленом на подушку в блеклых тонах, и грезила, слегка опустив голову и глядя на пламя единственной свечи, горевшей у ее ног в канделябре, который поддерживал бронзовый дракон. Он с удовольствием подумал, что она представляет сейчас редкостную картину: ее пышную грудь облегал, наподобие матово-мерцающего панциря, лиф из серебристой ткани, а над ним насыщенным блеском светилась полная и белая шея; белая атласная юбка была заткана голубыми лилиями, другие лилии из драгоценных камней своим сиянием венчали шлем черных волос над низким лбом. Полумрак и тишина держали ее в своем плену.

Андреас кашлянул, и она подняла голову, нисколько не удивившись.

— Вот и ты! — просто сказала она. — Ну?

В этом единственном слове слышалось множество вопросов: «Теперь ты доволен? Радует тебя слава? Или тебе надоели овации? Хочешь очиститься дыханием подлинной любви от всех банальных и лживых речей, что хлынули на тебя? Так иди же!»

При взгляде на нее он, сам не зная почему, почувствовал себя слегка пристыженным, и ему сразу стало как-то не по себе. Он быстро заговорил, лишь мимоходом скользнув по ней ласковым взором своих девичьих глаз, осененных густыми, загнутыми кверху ресницами:

— Уф! Знаешь, я скорее утомлен, чем доволен. Ах, это грешное человечество, прошедшее передо мной! Эти поклоны! Я совсем разбит, мне нужен массаж. Да, да, едва добудешь славу, и уже надо растить и поливать ее. Что только мне не предстоит! Вот хотя бы Абель заботит меня. Он хочет, чтобы его подмазали за фельетон в «Ночном курьере».

— Он напишет о тебе статью? Как хорошо!

— Хорошо-то оно хорошо. А деньги! В данный момент у меня их нет, и я как раз хотел попросить тебя вернуть те двести марок, на которые ты собиралась купить мне вчера Золотые Трясины. Если ты еще не приобрела их…

— Послушай, двести слишком мало для такого важного случая. Впрочем, акции стоят уже гораздо выше, ты опять заработал. Завтра же пошлю тебе деньги.

— Сколько?

— Тысячу.

Он опешил, такое везение показалось ему чрезмерным. За день заработать восемьсот марок! Впрочем, раз навсегда решено, что эти дела его не касаются.

— Тем лучше, — небрежно заметил он. — Этого хватит.

— Он и за четыреста превознесет тебя до небес.

Андреас собрался с духом.

— Мне надо потолковать с тобой еще на одну весьма деликатную тему: дело идет о твоей дочери.

— Об Асте?

— К сожалению, она забывает свой долг.

— Ах, так! Я что-то об этом уже слыхала.

— И собираешься вмешаться?

— Я? Да ведь она замужняя женщина!

Такая снисходительность взорвала Андреаса. Он сказал:

— Но ведь ты мать! Я многое допускаю, но нельзя же переходить границы! Спустя два месяца после свадьбы! С ближайшим другом своего мужа! Да разве это мыслимо?

Она была смущена.

— Ты, разумеется, прав, солнышко. Но, с другой стороны, подумай, что она скажет, если именно я заговорю с ней об этом. Ты понимаешь, мы сами… словом, как она на меня посмотрит?

Такой намек на его собственное положение испортил Андреасу все удовольствие. Он думал проучить Асту и предстать спасителем перед бедной Лицци и ее Клемпнером; и вот теперь все дело портят возражения Адельгейды. Он счел, что это с ее стороны просто бессовестно, и твердо сказал:

— Я полагаю, мать при всех обстоятельствах имеет право вмешаться. Кроме того, для меня это дело чести. Честь Туркхеймеров в известной мере также и честь друзей дома. Ведь если здесь будет бог знает что твориться, то это коснется и нас — и мы сделаем отсюда свои выводы.

Она начала понимать и с ужасом посмотрела на него. Он хочет бросить ее! И только из повышенной щепетильности!

— О! — Ее голос задрожал от страха и нежности. — Как можешь ты так. говорить! Если бы я думала, что ты придаешь этому значение… ты же знаешь, я сделаю все, что ты захочешь. Если понадобится, я устрою ей скандал, будь покоен, душенька, я пригрожу лишить ее наследства!. Ну, доволен?

— Я надеюсь, что эта молодая особа вернется на стезю добродетели, — ответил он еще довольно сурово, но уже наполовину смягченный.

Она обвила рукой его плечи.

— Скажи, душенька, ты только ради этих… дел ко мне пришел? Мы уже столько времени церемонно стоим друг против друга, словно кругом посторонние. А я дожидалась тебя здесь, где нас никто не видит. Ведь я знала, любовь моя, что ты придешь! — Она страстно зашептала: — Сегодня — праздник нашей любви. Так хорошо, как сегодня, еще ни разу не было. Подумай: теперь ты знаменит, и мы счастливы своей любовью. Как я счастлива: я крепко держу в объятиях моего великого поэта.

Он чувствовал, что надо как-то проявить себя, и поцеловал ее в шею.

— У тебя красивая линия подбородка, — заметил он.

С благодарностью прижалась она щекой к его щеке. От вздымающихся и опускающихся кружев у нее на лифе в лицо ему пахнуло пьянящим ароматом. Он отдался сладостному дурману, радуясь, что может отдохнуть после всех треволнений и трудов сегодняшнего вечера. Издалека в их уединение слабым, замирающим эхом доносились искусные пассажи пианиста за пятьсот марок, словно последнее напоминание о печально гаснущей мелодии.

— Он очень мило играет, — сказал Андреас, погруженный в грезы.

— С настроением, — прибавила Адельгейда. — Это ноктюрн Шопена, кажется двенадцатый.

Затем они опять замолчали.

Он раздумывал над тем, что с сегодняшнего дня в его отношениях к Адельгейде наступила существенная перемена. До сих пор его могли называть ее протеже, называть вульгарной кличкой «любимчик». Другое дело сейчас: автор, имя которого гремит по всей немецкой земле, грандиозная реклама для дома, где он свой человек. Отныне ему обязаны благодарностью. Адельгейда, правда, называет его «своим» поэтом и думает, что навсегда «удержит» его в своих объятиях. Напрасные иллюзии! Какие у нее права? Она его любит, ну и что же? А вдруг он в один прекрасный день совершенно разлюбит ее? Тогда — какие же тут могут быть сомнения? — он с властным эгоизмом художника, не терпящего оков, отшвырнет от себя плачущую женщину, как бы она ни цеплялась за него. Угасшая любовь, в пепле которой роется женщина, не накладывает никаких обязательств на художника, который прежде всего должен развивать свою личность и свободно отдаваться своим чувствам и стремлениям.

Между тем она, прильнув к его плечу, размышляла о том, каких успехов уже добилась для него своей настойчивостью, как сильно его любит и что еще она завоюет для него и чем ему пожертвует.

Приближающийся шорох вспугнул их обоих. Адельгейда очнулась, вспомнила, где она; затем с грацией, которую она умела придавать своей тяжелой фигуре и которую Андреас с некоторых пор находил чуточку смешной, скользнула к двери, скрытой обоями, и бесшумно заперла ее на задвижку. Сейчас же вслед за тем кто-то дернул раздвижную стенку. Послышался голос Асты:

— Заперто. Впрочем, я, признаюсь, очень спешу.

А теперь позвольте спросить, о чем вы так таинственно собирались говорить со мной?

Другой голос ответил:

— Вы сами знаете, милая Аста, и мне хотелось именно вас спросить, чем объясняется то двусмысленное поведение, которое вам угодно было избрать на сегодняшний вечер. Неужели мне надо говорить вам об этом! Вы на пути к тому, чтобы скомпрометировать себя.

— А если таково мое намерение? — резко возразила Аста.

— Аста?!

— Что, дорогая Гризельда?

— Гризельда? — тихонько переспросил Андреас.

Адельгейда вернулась к нему и в страхе зажала ему рот рукой.

— Фрейлейн фон Гохштеттен, — пояснила она.