Том 1. Облик дня. Родина — страница 11 из 91

Проходит ночь. С солнцем встает новый день.

На склонах крепостных валов, в тени пригородных рощ, на жалких островках травы возле свалок, в тощих ракитовых кустах у реки зачинается новая жизнь.

А потом:

— Юзек…

— Ну, чего ревешь?

— Юзек… я опять…

— Видишь, Стась, ты говорил, что ничего не будет, а я…

— Проклятый, пьяница, тебе вздумалось напиться, а теперь страдай из-за тебя!

— Что мне делать, что мне делать, отец убьет, когда узнает!

— Владек, я было не хотела тебе говорить, но теперь уж наверное.

— Стефан, опять будет…

И — сжатые кулаки. И — покрасневшие в приступе внезапной ярости глаза. И руки, в отчаянии сжимающие голову. И удары. И крики.

— Проклятая, проклятая баба, лучше бы ты сдохла раньше, чем я на тебе женился! Чтобы тебя святая земля на себе не держала! Дьявол бы тебя, твой кум, поскорей забрал!

Или — неуклюжая ласка огрубевшей руки.

— Ну тихо, Зося, тихо, уж как-нибудь, да справимся. Не плачь, что толку в слезах, только зря изводишь себя.

— Ну что ж, ничего не поделаешь; как-нибудь проживем!

Больше всего слез. Быстрые, льющиеся ручьем слезы. Слезы, силой удерживаемые под красными веками. Проливающиеся на уголок грязной подушки. Украдкой утираемые тыльной стороной потрескавшейся руки.

И бесконечное хождение, поиски помощи. Торжественная прохладная приемная господина доктора. На мягких стульях дамы в светлых платьях. Рассматривают цветные картинки в иллюстрированных журналах. Позевывают, деликатно прикрывая рукой накрашенные губы. Юзефиха забилась в уголок у дверей. Пугливо кутается в шаль. Ей хотелось бы стать еще меньше, исчезнуть, стать невидимой, не колоть глаза этим красивым дамам своими растоптанными сапожищами, полинявшей юбкой, стертыми ногтями с черной каймой. Ей стыдно, что она осмелилась прийти сюда, где все, начиная с навощеного паркета и кончая хрустальной люстрой под потолком, приготовлено к приему этих нарядных дам. Она боязливо поглядывает на пол, — не остались ли на зеркальных узорах выложенного изящными звездами паркета пятна от ее дырявых подметок.

Очки в золотой оправе. Шелковистая, холеная бородка. Пухлые розовые пальцы. Холодные, как лед, глаза.

— В чем дело?

Губы беззвучно шевелятся.

— Ну? Скорей!

И, разумеется, отказывает.

Юзефиха тяжело спускается по лестнице.

Акушерка. Пытливым взглядом окидывает всю — от рваных мужниных сапог до платка на голове.

И опять — ничего.

Тогда — отвар мальвы. Передвиганье по всей комнате тяжелого шкафа. Ноги, обваренные кипятком в рассохшейся кадушке. Вязальный крючок. Бешеные удары мужниного кулака. И опять — ничего.

Или йод. Горячая баня. Жгучая, горькая настойка олеандра. Доброжелательная приятельница. Шепот знакомой старухи. Советы соседок. Безуспешно.

И, наконец, — ребенок.

II

— Как же его назвать?

— Может, Анатоль? — робко, нерешительно предлагает мать.

Анатоль, потому что так еще никого не называли. Пусть будет иной, чем все. Чтобы ни спины в синяках, ни отмороженных босых ног, ни струпьев на голове, ни хлебных корочек, откапываемых в мусорной яме.

— Что ж, пусть будет Анатоль. Чудное какое-то имя. Как говорится, кто хочет не как люди, тому добра не будет.

— Надо бы Зоськой, как тетку. Глядишь, иной раз и поможет девчонке.

— На святого Юзефа родился, стало быть, и имя себе принес, Юзек и все.

— Пусть будет Владек, как ты.

— Розалькой, по матери.

— Да глянь ты в календарь. А то сколько их развелось, что и не знаешь, как кликать.

— Подожди, сейчас посмотрим… Телесфор… Тит… Люциан…

— Иди ты, баба! И имена-то какие-то языческие! На что похоже! Телесфор!

— Да ведь в святцах напечатано.

— Кто их знает, что это за святцы! С бабами свяжись…

— Агатон… Гилярий…

— Еще чего!

— Павел…

— Вот видишь, можно Павлом назвать.

Так он и остается Павлом.

— Да что вам долго раздумывать, Марыська, только и всего!

— Анелька, Анелька, в день ангельской божьей матери именины будут.

— Виктор.

— Сташек.

— Антек.

Впрочем, в сущности все равно. Лишь бы различить одного от другого. Как-нибудь позвать. Знать, отлупить ли ремнем Павла или же Марыську, послать в лавчонку взять в долг Зоську или Антека, положить заплату на штанишки Сташеку или, прости господи, Гилярию.

Вскоре начинаются заботы. Анатоль, видно, пронюхал, что имя у него уж больно барское и вечно хворает. Виктор орет всю ночь, точно с него кожу сдирают. Марыська жрет с такой яростью, что покусала всю сухую, обвисшую грудь матери. С Анелькой делаются какие-то судороги. У Юзека сочится из струпьев желтая вода. С Антеком приключились какие-то корчи, и он, слава богу, на другой день помер. Одним ртом меньше. Хуже то, что на его место вот-вот появится новый. Павел лежит спокойно и смотрит кругом, как старичок какой.

— Ваш Юзек уже ходит?

— И-и-и… Куда ему, ведь и года еще нет.

— А мой Анатоль такой был слабенький, а уж пробует. От табуретки до табуретки, а все же топочет.

По правде сказать, от этого хождения больше хлопот, чем радости. Всюду нос сунет, все перетрогает. Кипяток на себя опрокинет. Новую блузку в угли у печки затащит. Схватит хлеб с полки, спичками играет. Раньше лежал, как пенек, — можно было хоть спокойно из дому выйти. Укутаешь его потеплее тряпьем, пригреется и спит себе. А сейчас, не дай бог! Бежишь домой, как помешанная. А вдруг он пожару наделал или стеклом поранился, а то еще запутался в тряпки и задыхается. Ведь непослушный, упрямый, злой. Бей не бей, все равно дурь из него не выбьешь.

Еще если есть дети постарше — полбеды. Все-таки кое-как присмотрят. Но тогда и ртов больше. И так плохо, и этак нехорошо. Известно, бедному человеку всегда ветер в глаза…

С законными еще туда-сюда. А уж незаконный, не дай бог! Всякому мешает. Бабка толкнет, дед обругает, каждой холодной картофелиной попрекнут, что он съест. Вон Хелька у Войтасов, та лучше устроилась; родилось, мол, мертвое — только и всего. Никакие следствия ни до чего не добрались — и ладно. Зато теперь никто ей глаза байстрюком не колет. Конечно, нельзя так по-дурному, как эта хромая Яська — швырнула в Вислу; в тот же день и нашли; отсидела девка в тюрьме не много не мало, а почти два года. Теперь пошла на легкий хлеб, потому дома ее не стали держать. Мать набожная, каждый день в костел бегает, и вдруг дочка в тюрьме сидела.

Но так и этак не легко. Не успеешь оглянуться, не успеешь заметить, как пострел уже на ноги становится, и только готовь ему одежу. Потому он и на улицу выскочит и с соседними ребятами подерется, башмаки разорвет, а ведь их одна пара на двоих — да и то слава богу! Вон у Пупрысей человек шесть мелюзги, а башмаки одни, да и те с самого Пупрыся, а у него нога, как у великана из сказки. Ихней младшенькой, Янце, до колен доходят. Ну, да ничего не поделаешь, так оно как-то и идет. Кому теперь легко живется… Здесь, на этих кривых, утопающих в грязи уличках, во всяком случае никому.

III

— Франек, ведь Сташека-то придется в школу посылать.

— Ну, ясно.

— Пойдешь записать его?

Мужчина чешет голову.

— Эх!.. Ты, Юзя, лучше это дело уладишь. С учительницей поговоришь.

— Ага! Она только и дожидается, как бы со мной поговорить!

— Да не злись же сразу! Мальчонку надо приготовить, пойдешь и запишешь. За запись-то там что-то заплатить надо?

— А ты думал даром? Нет, не такой сейчас народ, ох, не такой! Спрошу-ка я у Марчаков, сама-то, наверное, знает, сколько.

На другой день Сташеку моют уши, старательно штопают дыру на локте. Виктор получил отцовскую блузу, — только рукава пришлось укоротить. Анелька в мамином платке. Марыська пока еще дома, хворает что-то, болячки по всей голове пошли. Вот они помаленьку тянутся один за другим — все эти Владки, Бронки, Яськи, Кази, Маньки и как их там еще окрестили. Известно — школа. Штрафуют даже, если кто не посылает ребенка. Да хоть бы и не штрафовали! Пусть чему-нибудь научатся, — может, легче будет житься, узнают что-нибудь, все лучше, чем безграмотному, — ничего-то он на свете не знает. Ну, и хоть эти несколько часов не будут мешать дома, хоть передохнешь чуточку, а то иной раз никакого терпения с ними не хватает, как ни стискивай зубы.

Вот только с этой записью беда, — плати и никаких! Уж Борчиха ли не плакала, до самого инспектора дошла, хоть и страшно было, — ничего не помогло. Еще и накричал на нее, что, мол, ясное предписание есть, он-де ничего поделать не может. Как это не может! На то он и инспектор, чтобы все мочь, да кто там станет о такой голытьбе хлопотать. Сказал, что на запись в школу должно, мол, найтись. Ну и нашлось; по правде сказать, Борчиха свою шаль продала, да уж ладно, как-нибудь обойдется. Не у всякого бывает шаль, да и тепло еще, солнышко греет, так что и шаль не нужна. Правду этот инспектор сказал, что если по-настоящему захотеть, так деньги найдутся. Ясно — человек ученый, не то что какой-нибудь, который едва по складам знает, да и то если лампа хорошо горит, а не то так и со складами не справится.

Дни становятся похожими, словно капли дождя, лениво ползущие по грязному оконному стеклу. Башмаки, ботинки, сандалии, деревянные туфли отстукивают их ритм все по той же дороге. Ноги маленькие, еще меньшие и самые крохотные ежедневно протаптывают все ту же тропинку. Обходят большую лужу у забора. Бредут по липкой грязи переулка. Стучат по квадратным плитам тротуара. Обивают носки об упрямые кругляки булыжника. Шурша гравием, пробегают к дверям. Двери открыты. Высокий порог. Протертый до дыр соломенный половичок. И ежедневно все тот же резкий голос: «Нош вытирать!» Ежедневно все та же коричневая скамья. Чернильница с выщербленными краями. Непонятное полотнище географической карты на стене. Лоснящееся брюхо большущего глобуса. Черное распятие и два цветные портрета на голубоватой, испещренной мухами стене. Черное пятно школьной доски.