Со всех сторон приходили тревожные вести. Надвигались серой мрачной тучей.
Помещик Н. в Ленчицком уезде вызвал казаков.
Дроздовский помещик вызвал казаков.
Помещик К., тоже в Ленчицком уезде, вызвал полицию. Но и этого ему показалось мало, он вызвал войско.
Оно пришло. Почему бы и нет? Раз сам ясновельможный взывает к царскому штыку, к царской винтовке о помощи. Против батраков.
Граф в Новозамосьце вызвал казаков.
Помещик X. в Седлецком вызвал солдат. Господин Т. в Цехановском — стражников.
А в Рыпинском уезде сговорилась вся шляхта. Господа поехали к губернатору. Поклонились ему низко. Гибкие спины у ясновельможных, когда им надо.
Они пространно объясняли губернатору. Что его священный долг спасти их, верноподданных его величества, от опасности, от натиска бунтующего мужичья, которое осмелилось выступить против исконного порядка вещей и против них, своих кормильцев.
Губернатор не заставил себя долго просить. Оглядел сощуренными глазами делегацию. Согласился. Обещал.
И сдержал обещание. На другой же день сдержал.
По шоссе и проселочным дорогам двинулись к усадьбам драгуны. Поскакали казаки. Закурился туманами, дикой, протяжной песней застонал этот день. Шли казаки, шли драгуны спасать господ помещиков Рыпинского уезда от батрацкого насилия.
В Плонском уезде сиятельный граф во все свои экономии — а их было немало — вызвал войска.
Вызвал из Модлина войска помещик Г.
Людно стало в усадьбах. Еды — сколько хочешь. Как же иначе, ведь казак, драгун и стражник грудью защищали господина помещика. Полагалось достойно принимать их.
Войска расположились по экономиям.
Загремели выстрелы. В Рыпинском, Плонском, Ломжинском, Ленчицком уездах войска стреляли в народ. Ибо народ стоял твердо, не отступал.
По усадьбам разместились офицеры. Солдаты располагались лагерем в усадебных дворах.
По вечерам к темному небу неслась казачья песня.
Казачьи песни пели усадьбы в Рыпинском, Плонском, Ломжинском, Ленчицком уездах.
Гремели винтовочными залпами.
Горели огнями биваков.
Люди слушали. Люди смотрели.
В сердцах разгорался гнев. Еще крепче стискивались зубы. Еще крепче сжимались кулаки.
Помещик не хотел уступать. Быть может, ему и не так жалко было этих тридцати рублей, этих нескольких лишних четвертей картофеля.
Нет, все дело в том, что батрак посмел требовать. Что открылись уста, молчавшие на протяжении десятков лет. Что батрак с ума спятил, посмел диктовать условия. Темный крестьянин — ясновельможному барину!
Но не помогли войска. Да и не всюду помещики решались вызывать их. Потому что, когда они думали о войсках, когда им красным отблеском, белым дымом мерещились марширующие к баракам колонны, им виделось и другое.
А этого они боялись еще больше, чем батрацкого бунта, барачной забастовки.
Ведь в городах ходили по улицам демонстранты. У помещиков двоилось и троилось в глазах от каждой заметки в газете, от каждой неожиданной вести. Красное знамя, пусть даже величиной не больше носового платка, представлялось им кровавым полотнищем, заслоняло весь мир кровавым пожаром. До того, что сердце сжималось от страха и мороз пробирал по коже, хотя на дворе стояла теплая, благоуханная весна.
За батрацкой массой, за сбившейся серой толпой им мерещился грозный призрак гибели.
Они боялись развязать бурю, боялись навлечь на себя месть. Трепетали. Пресмыкались, низко склоняли головы.
За долгие годы унижения и страха довелось теперь батраку увидеть и господский страх.
За все свои покорные слова — услышали они теперь господские тихие слова, слова беспомощности, бессилия, которые произносились с испугом, с оглядкой на двери.
Помещики задыхались от ненависти.
Ведь от дедов и прадедов повелось, что мужик покорно гнул спину. Не требовал оплаты, покорно целовал руки. Верно служил за подачку, за гроши, за объедки с господского стола. Отдавал за барина жизнь. Что там за барина! За пса господского жизнью рисковал.
Не понять было барину, что случилось. В голове у него не вмещалось: батрак вдруг отрывает руки от работы, валит толпами по дорогам и проселкам, а поля ждут пахоты и посева.
Сердце переполнялось злобой. За хлеб, за месячину, за жалование, за крышу над головой — вот благодарность хама!
Такова его благодарность за все помещичье добро.
Видно, все эти годы он лишь таился, не чувствуя в себе пока силы, но предательски держал камень за пазухой. Выжидал, подбирал подходящий случай. И ударил.
И ничего невозможно было поделать.
Пробовали нанимать по деревням крестьян. Не удалось. Деревенские боялись крепких батрацких кулаков.
Пробовали привозить рабочих издалека. Не удалось. Батраки были начеку. Да, впрочем, всюду было одно и то же.
Из труб над бараками поднимались тоненькие султаны дыма. Женщины варили, что бог послал.
Управляющий воспользовался тем, что мужиков не было дома. Захватил батрацких коров. Запер в господский коровник. Предупредил, что не будет кормить скотину.
Бабы не уступили. Плакали, причитали, кляли обидчика. Но ни одна на работу не вышла.
Скулили дети, просили хоть капельку молока. Бабы не уступали.
Голод был в бараках. Помещица заупрямилась. Кому еще полагалось дополучить месячину — не выдали.
— Нет работы — нет месячины.
Бабы варили картофельные очистки, пекли лепешки из отрубей. Пухли дети от голода.
Теперь все дело было в выдержке. Но батрацкий люд был вынослив. Чем хуже им приходилось, тем крепче стискивали зубы. Теперь уж все равно, хоть подохнуть всем — лишь бы не уступить!
И с каждым днем они ожесточались все больше. Ведь прибавился еще один день борьбы, голода, упорства. Жаль, чтобы такие дни прошли напрасно.
Люди мрачно поглядывали на молчаливые, запертые усадьбы.
Из некоторых усадеб помещицы перебрались в город. Не среди батраков, а среди помещиков велись разговоры, что, пожалуй, надвигается кое-что похуже.
Господам мерещился красный петух, крыши усадеб, амбары и кладовые в огне. Руки батраков в крови, наточенные топоры. Господские потроха, растасканные по двору собаками.
Сперва им казалось, что батрак как бросил работу, так и вернется к ней… Ведь во главе их никто не стоял, никто их не учил, не указывал, как действовать!
Темные, неграмотные были батраки. Когда приходилось вести переговоры, мало кто умел высказать, что у него на душе.
Казалось, — они пошумят, пошумят и утихнут.
Но пришлось убедиться, что это не так.
И вот помещики заколебались.
То один, то другой стал поговаривать, что пора уступить.
Сперва на таких набросились.
Невиданное дело, чтобы помещики уступали батракам. Привыкли, что батрак всегда просит милости у ясновельможного. Всегда молит о прощении.
И странно было вести переговоры с батраком.
Господа увидели какой-то иной облик мужика. Изумились. Так это было неожиданно, ни на что не похоже.
Давно стерлось даже воспоминание о Шеле[14]. И собственно всегда казалось, что это была сказка, которую рассказывают, чтобы пугать непослушных детей. Да ведь и не в этих краях это было, а далеко, в Галиции, за австрийской границей.
— Наши люди не таковы, — говорилось всегда.
И это — «наши люди» — говорилось с глубоким убеждением, с въевшимся в кровь чувством собственности. И вдруг выяснилось иное. У «наших людей» оказались гневные, враждебные, озлобленные лица.
В эти странные дни выяснилось, что, видно, они и всегда были врагами.
И не одно сердце затрепетало от сознания, что враг так долго тишком таился под боком.
Но делать было нечего. И помещики уступили. Прибавили месячину, отказались от Михайлова дня.
Не без того, конечно, чтобы, заключая договор, помещик не тешился мыслью, что времена еще переменятся. Войска и полиция потушат пылающее в городах пламя.
А тогда и в деревнях будет, как прежде бывало.
И вот народ вернулся на работу.
Многим это не понравилось. Человек уже глотнул свободы. Уже вдохнул свежий, чистый воздух. Привык ходить по дорогам всем миром, вместе, плечом к плечу. Уже привык чувствовать себя вместе с другими свободным и сильным. Перестраивать жизнь.
Будто толкнули большой чан с водой. Вода встала уже на место, но все еще колышется, дрожит, все еще по ней расходятся круги.
Больше всего скучали молодые.
По правде сказать, тяжко было в забастовку. А уж больше всего бабам и детям. Так что некоторые и довольны были, что кончилась забастовка. И что немного полегчало и с работой и с бранью управляющего.
Но другим крепко запали в память дни забастовки. Вот и Кшисяку. Пока все шло, как шло, человек работал, призадуматься было некогда. Но в забастовку нашлось время для всяких дум.
Они поднимались с каменистых проселочных дорог. Слышались в шелесте придорожных верб, распускающих зеленые листочки. Чудились в испарениях влажных полей. Их заносило ветром из дальних сторон. Они были и в сером дымке бараков. Слышались в криках детей.
Сперва туманные и неуловимые. Как молитва, которую шепчут в вечерний час, после работы, когда голову клонит ко сну от усталости, или как весенняя, капель за стеной.
Пока не приняли четкую форму. Облеклись в ясные, твердые слова.
Для Магды это, быть может, собственная полоска земли. И собственные коровы в коровнике.
Для Габрыськи — работа, надежная, постоянная, и своя крыша над головой.
Для Терески — танцы, красные кораллы и смех парней.
Для Антоновой жены — отдых, покой, теплое солнце, пригревающее в летний день.
Но для многих — это было другое.
Крестьянская родина.
А крестьянская родина — это было все. Собственная полоска, собственные коровы в коровнике. Постоянная, надежная работа и своя крыша над головой. И пляска, и красные кораллы, и девичий смех, и смех парней. Отдых, покой, теплое солнце, пригревающее в летний день. Справедливость. Человеческая жизнь.