Том 1. Пестрые рассказы — страница 24 из 59

– Как же не о чем писать? Будь у тебя десять рук, и на все бы десять работы хватило.

– Нет, не о чем писать! Кончена моя жизнь! Ну, о чем прикажешь писать? О кассирах писали, об аптеках писали, про восточный вопрос писали… до того писали, что всё перепутали, и ни черта в этом вопросе не поймешь. Писали о неверии, тещах, о юбилеях, о пожарах, женских шляпках, падении нравов, о Цукки… Всю вселенную перебрали, и ничего не осталось. Ты вот сейчас про убийство говоришь: человека зарезали… Эка невидаль! Я знаю такое убийство, что человека повесили, зарезали, керосином облили и сожгли – всё это сразу, и то я молчу. Наплевать мне! Всё это уже было, и ничего тут нет необыкновенного. Допустим, что ты двести тысяч украл или что Невский с двух концов поджег, – наплевать и на это! Всё это обыкновенно, и писали уж об этом. Прощай!

– Не понимаю! Такая масса вопросов… такое разнообразие явлений! В собаку камень бросишь, а в вопрос или явление попадешь…

– Ничего не стоят ни вопросы, ни явления… Например, вот я вешаюсь сейчас… По-твоему, это вопрос, событие; а по-моему, пять строк петита – и больше ничего. И писать незачем. Околевали, околевают и будут околевать – ничего тут нет нового… Все эти, брат, разнообразия, кипения, шипения очень уж однообразны… И самому писать тошно, да и читателя жалко: за что его, бедного, в меланхолию вгонять?

Рыбкин вздохнул, покачал головой и горько улыбнулся.

– А вот если бы, – сказал он, – случилось что-нибудь особенное, этакое, знаешь, зашибательное, что-нибудь мерзейшее, распереподлое, такое, чтоб черти с перепугу передохли, ну, тогда ожил бы я! Прошла бы земля сквозь хвост кометы, что ли, Бисмарк бы в магометанскую веру перешел, или турки Калугу приступом взяли бы… или, знаешь, Нотовича в тайные советники произвели бы… одним словом, что-нибудь зажигательное, отчаянное, – ах, как бы я зажил тогда!

– Любишь ты широко глядеть, а ты попробуй помельче плавать. Вглядись в былинку, в песчинку, в щелочку… всюду жизнь, драма, трагедия! В каждой щепке, в каждой свинье драма!

– Благо у тебя натура такая, что ты и про выеденное яйцо можешь писать, а я… нет!

– А что ж? – окрысился Шлепкин. – Чем, по-твоему, плохо выеденное яйцо? Масса вопросов! Во-первых, когда ты видишь перед собой выеденное яйцо, тебя охватывает негодование, ты возмущен!! Яйцо, предназначенное природою для воспроизведения жизни индивидуума… понимаешь! жизни!.. жизни, которая в свою очередь дала бы жизнь целому поколению, а это поколение тысячам будущих поколений, вдруг съедено, стало жертвою чревоугодия, прихоти! Это яйцо дало бы курицу, курица в течение всей своей жизни снесла бы тысячу яиц… – вот тебе, как на ладони, подрыв экономического строя, заедание будущего! Во-вторых, глядя на выеденное яйцо, ты радуешься: если яйцо съедено, то, значит, на Руси хорошо питаются… В-третьих, тебе приходит на мысль, что яичной скорлупой удобряют землю, и ты советуешь читателю дорожить отбросами. В-четвертых, выеденное яйцо наводит тебя на мысль о бренности всего земного: жило, и нет его! В-пятых… Да что я считаю? На сто нумеров хватит!

– Нет, куда мне! Да и веру я в себя потерял, в уныние впал… Ну его, всё к черту!

Рыбкин стал на табурет и прицепил веревку к крючку.

– Напрасно, ей-богу напрасно! – убеждал Шлепкин. – Ты погляди: двадцать у нас газет, и все полны! Стало быть, есть о чем писать! Даже провинциальные газеты и те полны!

– Нет… Спящие гласные, кассиры… – забормотал Рыбкин, как бы ища, за что ухватиться, – дворянский банк, паспортная система… упразднение чинов, Румелия… Бог с ними!

– Ну, как знаешь…

Рыбкин накинул себе петлю на шею и с удовольствием повесился. Шлепкин сел за стол и в один миг написал: заметку о самоубийстве, некролог Рыбкина, фельетон по поводу частых самоубийств, передовую об усилении кары, налагаемой на самоубийц, и еще несколько других статей на ту же тему. Написав всё это, он положил в карман и весело побежал в редакцию, где его ждали мзда, слава и читатели.

Дорогая собака{168}

Поручик Дубов, уже не молодой армейский служака, и вольноопределяющийся Кнапс сидели и выпивали.

– Великолепный пес! – говорил Дубов, показывая Кнапсу свою собаку Милку. – Заме-ча-тельная собака! Вы обратите внимание на морду! Морда одна чего стоит! Ежели на любителя наскочить, так за одну морду двести рублей дадут! Не верите? В таком случае вы ничего не понимаете…

– Я понимаю, но…

– Ведь сеттер, чистокровный английский сеттер! Стойка поразительная, а чутье… нюх! Боже, какой нюх! Знаете, сколько я дал за Милку, когда она была еще щенком? Сто рублей! Дивная собака! Ше-ельма, Милка! Ду-ура, Милка! Поди сюда, поди сюда… собачечка, песик мой…

Дубов привлек к себе Милку и поцеловал ее между ушей. На глазах у него выступили слезы.

– Никому тебя не отдам… красавица моя… разбойник этакий. Ведь ты любишь меня, Милка? Любишь?.. Ну, пошла вон! – крикнул вдруг поручик. – Грязными лапами прямо на мундир лезешь! Да, Кнапс, полтораста рублей дал, за щенка! Стало быть, было за что! Одно только жаль: охотиться мне некогда! Гибнет без дела собака, талант свой зарывает… Потому-то и продаю. Купите, Кнапс! Всю жизнь будете благодарны! Ну, если у вас денег мало, то извольте, я уступлю вам половину… Берите за пятьдесят! Грабьте!

– Нет, голубчик… – вздохнул Кнапс. – Будь ваша Милка мужеского пола, то, может быть, я и купил бы, а то…

– Милка не мужеского пола? – изумился поручик. – Кнапс, что с вами? Милка не мужеского… пола?! Ха-ха! Так что же она, по-вашему? Сука? Ха-ха… Хорош мальчик! Он еще не умеет отличить кобеля от суки!

– Вы мне говорите, словно я слеп или ребенок… – обиделся Кнапс. – Конечно сука!

– Пожалуй, вы еще скажете, что я дама! Ах, Кнапс, Кнапс! А еще тоже в техническом кончили! Нет, душа моя, это настоящий, чистокровный кобель! Мало того, любому кобелю десять очков вперед даст, а вы… не мужеского пола! Ха-ха…

– Простите, Михаил Иванович, но вы… просто за дурака меня считаете… Обидно даже…

– Ну, не нужно, черт с вами… Не покупайте… Вам не втолкуешь! Вы скоро скажете, что у нее это не хвост, а нога… Не нужно. Вам же хотел одолжение сделать. Вахрамеев, коньяку!

Денщик подал еще коньяку. Приятели налили себе по стакану и задумались. Прошло полчаса в молчании.

– А хоть бы и женского пола… – прервал молчание поручик, угрюмо глядя на бутылку. – Удивительное дело! Для вас же лучше. Принесет вам щенят, а что ни щенок, то и четвертная… Всякий у вас охотно купит. Не знаю, почему это вам так нравятся кобели! Суки в тысячу раз лучше. Женский пол и признательнее, и привязчивее… Ну, уж если вы так боитесь женского пола, то извольте, берите за двадцать пять.

– Нет, голубчик… Ни копейки не дам. Во-первых, собака мне не нужна, а во-вторых, денег нет.

– Так бы и сказали раньше. Милка, пошла отсюда!

Денщик подал яичницу. Приятели принялись за нее и молча очистили сковороду.

– Хороший вы малый, Кнапс, честный… – сказал поручик, вытирая губы. – Жалко мне вас так отпускать, черт подери… Знаете что? Берите собаку даром!

– Куда же я ее, голубчик, возьму? – сказал Кнапс и вздохнул. – И кто у меня с ней возиться будет?

– Ну, не нужно, не нужно… черт с вами! Не хотите, и не нужно… Куда же вы? Сидите!

Кнапс, потягиваясь, встал и взялся за шапку.

– Пора, прощайте… – сказал он, зевая.

– Так постойте же, я вас провожу.

Дубов и Кнапс оделись и вышли на улицу. Первые сто шагов прошли молча.

– Вы не знаете, кому бы это отдать собаку? – начал поручик. – Нет ли у вас таких знакомых? Собака, вы видели, хорошая, породистая, но… мне решительно не нужна!

– Не знаю, милый… Какие же у меня тут знакомые?

До самой квартиры Кнапса приятели не сказали больше ни одного слова. Только когда Кнапс пожал поручику руку и отворил свою калитку, Дубов кашлянул и как-то нерешительно выговорил:

– Вы не знаете, здешние живодеры собак принимают или нет?

– Должно быть, принимают… Наверное не могу сказать.

– Пошлю завтра с Вахрамеевым… Черт с ней, пусть с нее кожу сдерут… Мерзкая собака! Отвратительная! Мало того что нечистоту в комнатах завела, но еще в кухне вчера всё мясо сожрала, п-п-подлая… Добро бы, порода хорошая, а то черт знает что, помесь дворняжки со свиньей. Спокойной ночи!

– Прощайте! – сказал Кнапс.

Калитка хлопнула, и поручик остался один.

Пересолил{169}

Землемер Глеб Гаврилович Смирнов приехал на станцию Гнилушки. До усадьбы, куда он был вызван для межевания, оставалось еще проехать на лошадях верст тридцать-сорок. (Ежели возница не пьян и лошади не клячи, то и тридцати верст не будет, а коли возница с мухой да кони наморены, то целых пятьдесят наберется.)

– Скажите, пожалуйста, где я могу найти здесь почтовых лошадей? – обратился землемер к станционному жандарму.

– Которых? Почтовых? Тут за сто верст путевой собаки не сыщешь, а не то что почтовых… Да вам куда ехать?

– В Девкино, имение генерала Хохотова.

– Что ж? – зевнул жандарм. – Ступайте за станцию, там на дворе иногда бывают мужики, возят пассажиров.

Землемер вздохнул и поплелся за станцию. Там, после долгих поисков, разговоров и колебаний, он нашел здоровеннейшего мужика, угрюмого, рябого, одетого в рваную сермягу{170} и лапти.

– Черт знает какая у тебя телега! – поморщился землемер, влезая в телегу. – Не разберешь, где у нее зад, где перед…

– Что ж тут разбирать-то? Где лошадиный хвост, там перед, а где сидит ваша милость, там зад…

Лошаденка была молодая, но тощая, с растопыренными ногами и покусанными ушами. Когда возница приподнялся и стегнул ее веревочным кнутом, она только замотала головой, когда же он выбранился и стегнул ее еще раз, то телега взвизгнула и задрожала, как в лихорадке. После третьего удара телега покачнулась, после же четвертого она тронулась с места.