Том 1 — страница 16 из 49

. Или турки. Даже не понять, кто из них кто.

Вигу давно хотел сказать речь: надо же бойцам объяснить, в чем дело. Он хотел сказать так: «Это наша сволочь, министры, не посчитались с народом, вот главный вопрос. Так оставить нельзя. Понятно, что ли? Так оставить нельзя, — а проучить. Понятно?»

И третьего дня хотел он сказать, и вчера, но турки эти — как рыба. Или, может, шведы они, чорт их поймет. Итальянцы, чуть слово им, орут, стыдно за них. Чего тут орать? А русские — в слезы.

— Лейтенант Бигу, начинай, — сказал подбежавший Филипп.

— Слушай-ка, пожалуй, надо бы сказать речь? — волнуясь, спросил Бигу.

— Обязательно! И чтобы у тебя кричали изо всех сил. Всех — на крик.

Бигу подозвал своих сержантов, поляка и двух пьемонтцев. Их лица вздрагивали нетерпением. Пьемонтцы ежесекундно отплевывались.

«Каменщики… постоянно пыль в нос… привычка», — подумал Бигу.

Поляк придерживал зубами нижнюю губу. Бигу хотел их сразу же ободрить, пристыдив.

— Богородицу вашу в кровь, — сказал он довольно развязно, — какие вы, честное слово, сержанты? С ноги на ногу переминаться? Моча, что ли, горлом?

Те замерли в деревянной вытяжке, но по рядам батальона пробежал смешок.

— Поняли? — переспросил он и — про себя: «Все-таки трудно разговаривать, когда не знаешь, чего люди хотят. Ну хорошо, ладно. Я их пройму. Несколько слов должны же знать. Положим, каждый — разные, кто про что. Скоты, и больше ничего».

У Лефевра завыла вся улица.

— Ну, вот что, — сказал Бигу, — проповедь мы отложим.

Он вышел вперед. Забыв дышать, люди смотрели на него не мигая.

— Вот что, — сказал Бигу. Тут он сам даже придержал дыхание. Что ж дальше? Помедлил. Чорт их возьми, есть же какие-то короткие слова, которые всем известны.

Люди в рядах чуть колыхнулись, ноги не держали их, люди раскачивались от возбуждения. Бигу смотрел на них, заполняясь бешенством.

— Ах, гады! — вскинул плечи, чтобы выругаться во все дыхание, и вспомнил, набирая в легкие воздух — да, есть они, чорт их возьми, слова, понятные каждому человеку, и прокричал: — Работать! Всегда, будь вы прокляты, аспиды, можно сговориться. Работать, товарищи! Вот что!

Он подбежал к батальону и ткнул в грудь ближайшего с краю. Тот был негр.

— И пой! Не знаешь! Ну, пой!

Торопясь отдать это последнее приказание, он прокричал смешным голосом:

Ес-ли хо-чешь со мной,

У-гос-ти ста-кан-чи-ком,

Приг-ла-шу к се-бе до-мой…

— Понял? И ты. Что-нибудь свое. И ты.

— Понятно, — заорал пьемонтец-сержант, — да понятно же, старик!..

Бигу крикнул:

— Вперед! — и бегом повел батальон к площади.

Рев прокатился за ним.

— Работать! Вперед! — кричал он.

— Работать до смерти! — отвечали из строя.

Первая фраза марсельезы пронеслась на пяти языках. Ее естественным продолжением явились мягкие славянские запевы. Гортанные аккорды итальянских маршей пронизывали легким металлом это всеобщее пение, в подпочве которого обозначились однообразные вопли турок и короткий, твердый, как костяшки, речитатив негров.

Вдруг из всеобщего вопля взлетел осколок пьемонтской песни, все подчинившей себе:

«Эти разбойники обложили налогом даже хлеб бедняков и с ружьем в руках сторожат молотьбу».

Она неслась над всеми другими, господствуя, но неожиданно рушилась под голосовыми ударами сбоку, теперь уже на совершенно другом языке.

И все это билось, неслось и сливалось в единое и понятное всем: — Работать до смерти! Вперед! Выше сердца! Работать до смерти! Haut les coeurs![17] Выше сердца!

Туман над площадью плясал вверх и вниз, рассыпаясь на хлопья, как шерсть под струной шерстобита, и белой пухлой паутиной висел на ружьях.


Буиссон с соседями переползал мертвые улицы справа от площади. Пушка перед пассажем бросила через их головы страшный хаос огня, воздуха и железа.

Буиссона толкнуло в лицо, он задохнулся, будто нечаянно плюхнувшись в воду. Очень неотложно пришла тут мысль, что следовало бы, конечно, работать красками, а не темперой, как советовал Фромантэн, и что это утро на «Луизетт» есть его, художника Буиссона, творческий акт. Фонарщик придержал его падение на землю и вывел проходным двором в тупичок.

Женщины с детьми и узлами шумно галдели здесь, разбирая происшествия боя. Они набросились на Буиссона, чтобы он объяснил им все, на чем они никак не могли сойтись.

Одна из женщин взяла Буиссона за руку.

— Съешь супу, — сказала она. — Вчерашний, но свежий.

— Если совесть тебе позволяет, — сказала другая, — иди ко мне в комнату, ляг, отлежись.

— Нет, — сказал он, — я вернусь.

Он прислонился к стене, чтобы стереть со лба сырость, пот и усталость. Фонарщик волочил нового раненого. Это была первая кровь, первая жертва, которую видел Буиссон.

Буиссон вгляделся в лицо — не знакомый ли? — но оно выражало так мало и было так общо, что казалось многоименным. Оно как бы принадлежало сразу нескольким людям, потому что в нем открылись черты многих сходств и совершенно исчезли следы различий.

— Красавчик из батальона Бигу, — сказал фонарщик довольным голосом, как человек, овладевший хорошей добычей. Он оглядел раненого с ног до головы взглядом контрабандиста, только что перешедшего границу с рискованным грузом. Ему здорово нравился каждый раненый, которого он приволакивал сюда.

— Итальен, — сказал он, определяя породу. — Эй, брат, ты кто?

Раненый ответил стоном, в котором растворилось несколько слов. Одно из них, «camarado», прозвучало понятнее.

— Привет и братство, — удовлетворенно сказал фонарщик. — Крепкий человек, боевой человек.

Раненый пробормотал по-французски:

— Бегите кто-нибудь в батальон Бигу. Старик непонятен. Сорок человек наших. Ни слова. Понимаете, неприятность.

Буиссон отделился от стены, оставив на ней мокрое пятно от своей спины.

— Где Бигу? — спросил он.

— Бигу — прекрасный старик, — ответил раненый, улыбаясь и теряя мысль.

Известковая пыль неслась над тупиком. Дрожали и лязгали оконные стекла.

— Туда теперь не добраться, — сказали женщины.

— Вы видите — надо!

— Туда теперь не добраться. Правда? Конечно, не добраться.

— В сорок восьмом мы, конечно, ходили по-свойски, — сказал фонарщик. — Мы пробьем, бывало, вот эти брандмауэры, влезаем в лавку, вот в эту примерно, делаем дыру в задней стене и — в гостиной у судьи Фальк. Поняли? Из кухни судьи дырку — к доктору Стэну. А там и площадь.

Буиссон покачал головой.

— Слишком медленный и неверный путь, — сказал он и вышел на улицу. Ему, однако, не пришлось сделать и десятка шагов — уже мчались со всех сторон назад, к тупику, мальчишки.

— Бигу отступает! — кричали они. — Граждане, Бигу отступает!

Квартира, в заднюю стену которой вломились ломы, растерянно сбрасывала с себя все одеянья. Полочки с фарфоровыми безделушками рушились, звеня, как ледяные сосульки, вспархивали фотографии и, кособочась, проносились по комнате замлевшими от долгого покоя насекомыми. Стулья подпрыгивали, будто им отдавило ноги, и нелепо валились навзничь. На вещи и людей, грохоча, сухими брызгами рушились стены. Вещи мгновенно бледнели. Известковая пыль покрывала их комковатой испуганной кожей.

Дыра проведена в столовую; через кабинет и спальню ребята ворвались в темную каморку, и топор вцепился глубоко в стену, за которой возник раскатистый треск. Чей-то раздраженный голос глухо прокричал из-за переборки: «Здесь нет хода, здесь нет хода, чорт вас возьми!» — и смолк в тумане пыли, когда рухнули доски, рассыпалась штукатурка, и белые от извести лица негров показались в проломе.

Бигу прикрывал тыл, и пробой вел без него Буиссон. Рубили дыру в комнату букиниста Гишара. Буиссон открыл окно, поглядел небо, понюхал воздух.

— Как бы не снялся туман, — сказал он фонарщику, — долго мы лезем.

— Ну, чего там — не долго. Дойдем как-нибудь. А ты, товарищ, легкий, как девка, — удивленно сказал он и хлопнул художника по плечу. Он говорил это уже раз в десятый, с довольством и гордостью, которых не удовлетворяло никакое внимание. Стоило Буиссону отдать удачное распоряжение, как старик, хохоча, обращался ко всем окружающим и, подмигнув, сообщал: — Это я его вытащил. Смотрю — падает, падает, упасть не хочет. Ну, притащил его в наш тупик.

Если Буиссон бросался к пролому, старик кричал ему вслед:

— Торопись, не оглядывайся, я здесь, подхвачу!

Наконец лом прошел стену и ткнулся в шкаф с книгами. Они разлетелись во все стороны, как мозг из разбитого черепа. Хрящиками ёкнули под ногами корешки старых книг. Дверь распахнулась во внутренний двор.

Шум и скрежет боя несся рядом, сейчас же за наружной стеной китайской прачечной.

— Отдохнуть и собраться! — приказал Буиссон. Он сел на скамью у водопроводного крана.

Дом оживал. То щелкала и брызгами падала с крыши размозженная пулей черепица, то мигало разлетающимся стеклом окно. Из чердачных окон на крышу ползли итальянцы с митральезой. В дыру судейской квартиры всовывали первых раненых.

На все, что происходило, из окон квартир глазели жильцы. Они были почти не одеты, прямо со сна, и нелепо кидались из стороны в сторону, то с сердечной помощью, то в потугах найти выход из ужаса этого непредвиденного пробуждения. Из кухонь как ни в чем не бывало шел запах разогреваемой пищи, вопили дети, кормилицы с грудными детьми отходили в тыл. Батальон сбегался со всего дома. В стиральной комнате прачечной неизвестная старуха, кряхтя, разожгла печь под большим бельевым котлом и присела рядом, мигая на всех красными, произвесткованными глазами.

— Через четверть часа кипяток будет готов, — говорила она всем пробегающим мимо.

В глубине двора вполголоса буркнуло фортепьяно. Буиссон подошел к окну. Мать сказала в комнате: Мари, начни бетховенский экоссез. Не надо смотреть на двор, Мари». Как будто картавя и косноязычна, фортепьяно через силу издало неясный хор звуков. С третьего этажа испуганный голос пропел: «Всегда одна в тоске моей, всегда одна с собой я грежу… Я грежу, грежу… ежу, я грежу… э-э-э… всегда одна с собой я грежу… грежу… э-э-э…»