недостатка (ибо человек сам по себе есть фрагмент или отрывок: только с подобными ему существами и природою составляет он целое), – чувство недостатка мучит ее; наконец, все благородные побуждения в сердце нашем усыпают, и человек с первой степени земного творения ниспадает во сферу бездушных тварей.
Я стоял среди церкви и смотрел на множество олтарей, на которых блистало серебро и золото Вечер приближался; все вокруг меня начинало меркнуть, все было тихо – вдруг растворились двери, и печальные братья молчания, в белых платьях, явились глазам моим; потупив в землю взор свой, медленно друг за другом шли они к главному жертвеннику и, проходя мимо висящего в церкви колокола, ударяли в него слабою рукою; унылый звон раздавался под мрачными сводами, и мысль о смерти живо представилась душе моей. Я вышел из храма – увидел заходящее солнце, и сердце мое утешилось.
Я люблю остатки древностей; люблю знаки минувших столетий. Вышедши из города, удивлялся я ныне памятникам гордых римлян, развалинам славных их водоводов. Толстая стена с аркадами, в несколько аршин вышиною, складена из маленьких камешков, вдавленных, так сказать, в густую известь, удивительно твердую, так что ее ничем разбить нельзя, и в сей стене проведены были трубы. Римляне хотели жить в памяти потомства и сооружали такие здания, которых не могли разрушать целые веки. В нынешние философские времена не так думают; мы исчисляем дни свои, и предел их есть предел всех наших желаний и намерений; далее не простираем взора, и никто не хочет садить дуба без надежды отдыхать в тени его. Древние покачали бы головою, если бы они теперь воскресли и услышали мудрые наши рассуждения; а мы, мы смеемся над мечтами древних и над странным их славолюбием!
Оттуда пошел я в римские бани, принадлежащие ныне к женскому монастырю. Проходя мимо стены монастырского сада и келий, я чуть было не упал в обморок от мефитического160 воздуха, который тут спирается. Изрядное уважение к древностям! Вместо того чтобы путь к ним усыпать цветами, почтенные сестры льют туда из окон своих всякую нечистоту! Итак, господа французы, вы не должны бранить азиатских варваров, которыми великолепные храмы древности превращаются в хлевы! – Здание невелико и состоит из коридоров, в которые свет проходил через окна, сделанные вверху на сводах. «Здесь-то нежились роскошные римляне! – думал я. – Здесь-то какая-нибудь римская красавица, окруженная толпою невольниц, мылась ключевым кристаллом в то самое время, когда прекрасный юноша, плененный ее красотою, издалека преселялся своим воображением в сии стены и желал быть счастливым божеством источника, водою которого освежалась прелестная!» – Мне пришла на мысль басня Алфея и Аретузы161, а почему, не знаю. Я начал было хвалить нежность мифологических вымыслов, но скоро замолчал, видя, что вожатый мой, садовник монастырский, нимало не хотел слушать меня. – При сем случае вспомнил я также читанное много в Луциановых разговорах162 о неге римских богачей. Когда они из бани возвращались домой, то перед ними шли всегда невольники, которые при всяком камешке, лежавшем на дороге, кричали: «Берегись!», чтобы гордый римлянин, всегда смотревший на небо, не споткнулся и не упал! «Что это?» – спросил я у садовника, видя в коридорах бочки, горшки, корзины и прочее. «Здесь мой погреб, – отвечал он, – и мне очень приятно, что все путешественники любопытствуют его видеть». – С удовольствием пробыл я несколько времени в монастырском саду, разговаривая с садовником, который, будучи весьма словоохотен, насказал мне довольно всякой всячины о своих монахинях. «Старые, – говорит он, – бранчивы, грубы и скучны; сидят в своих кельях и говорят – о политике! А молодью печальны, любят гулять в темных аллеях, смотреть на месяц и – вздыхать из глубины сердца».
Потом был я в маленькой подземной церкви древних христиан. Там, укрываясь от гонителей, изливали они сердце свое и теплых молитвах. Однако ж и там нашли их – кровь несчастных жертв обагрила помост храма. Показывают место, где лежат их кости. – В сей мрачной церкви многие женщины стояли на коленях и в молчании молились богу; иные проливали слезы; некоторые в священном восторге ударяли себя в грудь и прикасались бледными устами к хладному полу. Итак, во Франции набожность еще не истребилась!
В задумчивости вышел я на улицу; тут все шумело и веселилось – танцовщики прыгали, музыканты играли, певцы пели, толпы народа изъявляли свое удовольствие громким рукоплесканием. Мне казалось, что я в другом свете. Какая земля! Какая нация!
Ударило шесть часов – театр был наполнен зрителями; я сел в ложе подле двух молодых дам. Представляли новую трагедию, «Карла IX», сочиненную г. Шенье. Слабый король, правимый своею суеверною матерью и чернодушным прелатом (который всегда говорит ему именем неба), соглашается пролить кровь своих подданных, для того что они – не католики. Действие ужасно, но не всякий ужас может быть душою драмы. Великая тайна трагедии, которую Шекспир похитил во святилище человеческого сердца, пребывает тайною для французских поэтов – и Карл IX холоден как лед. Автор имел в виду новые происшествия, и всякое слово, относящееся к нынешнему состоянию Франции, было сопровождаемо плеском зрителей. Но отними сии отношения, и пьеса показалась бы скучна всякому, даже и французу. На сцене только разговаривают, а не действуют, по обыкновению французских трагиков; речи предлинные и наполнены обветшалыми сентенциями; один актер говорит без умолку, а другие зевают от праздности и скуки. Одна сцена тронула меня – та, где сонм фанатиков упадает на колени и благословляется злым прелатом, где при звуке мечей клянутся они истребить еретиков. Главное действие трагедии повествуется и для того мало трогает зрителя. Добродетельный Колиньи умирает за сценою. На театре остается один несчастный Карл, который в сильной горячке то бросается на землю, то встает. Он видит (не в самом деле, а только в воображении) умерщвленного Колиньи, так, как Синав видит умерщвленного Трувора163; лишается сил, но между тем читает пышную речь стихов в двести. «C'est terrible!» («Это ужасно!») – говорили дамы, подле меня сидевшие.
Маттисон пришел к нам из театра и просидел в моей горнице до двенадцати часов. В камине пылали у нас дубовые дрова, кипели чай и кофе. Маттисон читал мне Виландовы письма, писанные не к нему, а к известной госпоже Ларош, сочинительнице «Истории девицы Штернгейм» и других романов, – письма, в которых добрая и нежная душа старого поэта, как в чистом зеркале, изображается. Ларош любит Маттисона и присылает ему копию своей переписки. – Три часа протекли для нас, как три минуты. Б* рассказывал нам любопытные анекдоты своего пешеходства, из которых сообщу вам один.
Однажды пришел он ввечеру в маленькую лесную деревеньку и потребовал ночлега в первой избе. Хозяйка отворила ему дверь, но, увидев кортик и большую датскую собаку его, испугалась и побледнела. Б* вообразил, что она боится собак, и начал уверять, что Геркулес его смирен, как ягненок, и не делает зла никакому животному; что он не тот страшный Геркулес, который умертвил Немейского льва и Лернейскую гидру, а тот безоружный и кроткий обожатель красоты, на дубинке которого во дворце королевы лидийской ездили верхом эроты и которого Омфала могла бить по щекам туфлями. Приятель мой видел, что хозяйка все еще бледнела и боялась, но он приписывал страх сей женщины не чему иному, как совершенному ее невежеству в мифологии; подошел к столу, положил па него свою шляпу, котомку, кортик – сел на деревянный стул, погладил своего Геркулеса и велел хозяйке приготовить что-нибудь к ужину. «Мы люди бедные, – отвечала она, – у нас ничего нет». – «По крайней мере у тебя есть курица или утка?» – «Нет». – «Есть молоко?» – «Нет». – «Есть сыр?» – «Нет». – «Хлеб?» – «Нет». Тут Б* вскочил со стула, Геркулес поднял голову, а хозяйка закричала и ушла. Вы легко можете вообразить, как нужен пешеходцу обед и ужин, и для того, конечно, простите моему приятелю, что он вскочил со стула не с приятною миною, услышав о предстоящей ему голодной смерти. Но хозяйка скрылась – делать было нечего, – он ходил по избе, заглядывал туда и сюда и наконец, к великой своей радости, увидел в темном углу кусок черствого хлеба – взял его и начал есть, уделяя некоторые крохи верному Геркулесу, который, смотря на него умильно, разными знаками показывал ему, что и он вместе с ним проголодался. – Через несколько минут пришел высокий человек в черном камзоле, посмотрел на Б*, на кортик его, на собаку – побледнел и вышел вон. «Что это значит?» – думал приятель мой, смотрел на кортик, на собаку и не находил в них ничего страшного. Тщетно ждал он возвращения своей хозяйки; наконец, потеряв терпение, вышел на улицу – но там все было темно и тихо; в двух или трех домиках светился огонь, вдали шумел сосновый лес. Б* возвратился в избу, лег на хозяйкину постелю, надел колпак и заснул. Но скоро Геркулесов лай разбудил его, и в ту же минуту услышал он за дверью разные голоса. «Я не войду первый», – говорил один голос. – «Ни я», – говорил другой. – «Ступай ты», – говорил третий. – «У тебя ружье; ты можешь достать его издали», – говорил четвертый. Мой Б* не трус, однако ж, подозревая, что речь идет об нем и что его, а не другого, сбираются достать издали, вскочил не без ужаса с постели, подбежал к столу, где горела свеча и где лежал кортик, – обнажил страшное свое оружие, взял его в правую руку, а в левую вместо щита деревянный стул и, таким образом снарядившись, твердым и грозным голосом закричал; «Кто там? Что за люди? Отвечайте!» Вдруг все утихло. Герой наш повторил свои вопросы. За дверью начался шепот, и датский Геркулес, потеряв терпение, приближился к двери, отворил ее лапой – и что же представилось глазам моего Б*? Шесть или семь мужиков с ружьями, палашами и дубинами. Собака с лаем бросилась под ноги первого, и сей несчастный, сев на нее верхом, кричал изо всей силы: «Помогите! Помогите! Бьют! Режут! Друзья! Спасите своего старосту!» Но товарищи его стоя