Том 1. Повести и рассказы — страница 25 из 56

VI

Он встает напиться воды, шлепает босыми ногами по давно не чищенному паркету своей комнаты, потом идет темным коридорчиком мимо двери старухиной комнаты на кухню. Подняв над головой чайник, жадно пьет из носика. Смотрит на часы: на белом циферблате будильника черные стрелки показывают четыре часа утра. Он выглядывает в окно и видит: во всех домах, во всех окнах горит свет. Он снова смотрит на будильник, чтобы удостовериться, – да, четыре часа утра; и опять выглядывает в окно – вся Москва залита электрическим светом. «Война, – думает Антонов, – значит, война, иначе почему в такое время все на ногах?» И его пугает не то, что война, а то, что он не испытывает при этом страха… Он спокойно думает о том, что будет хорошим солдатом, не дрогнет в бою, не уклонится, и чувствует под ладонью острый край осыпающегося бруствера… еще мгновение, еще толчок – свободной от автомата рукой, ногами, всем телом – и он рванется вперед. Вперед – по голой, полумертвой от вечного зноя и холода, рябой от воронок, каменистой пустыне, где в августе сорок пятого убили его отца. Он будет драться насмерть, до победы. Недаром о нем говорит Игорь: «В обычной жизни тебе неможется, все тебе не так, все не раскачаешься, ты, Антонов, рожден для экстремальных ситуаций. Это ведь о тебе сказал германский канцлер: “Русские долго запрягают, но быстро едут”». А вот и атака: «Вперед, в атаку!..»

Проснувшись в это же мгновение, Антонов сел на кровати, машинально смахнул с простыни на пол попавшую под ладонь и уколовшую шпильку, наверно Верочкину, той самой Верочки, юной продавщицы из универмага, с которой прошлой осенью он должен был ехать в Архангельское и которая не пришла тогда на свидание, но от которой он все-таки не отстал. Роскошные у нее волосы – им нужно много шпилек. Продувная бестия эта Верочка – веселья и огня в ней на десятерых…

Встав с кровати, Антонов прошлепал босыми ногами по давно не чищенному паркету своей комнаты, прошел темным коридорчиком мимо старухиной двери на кухню, подняв над головой чайник, стал жадно пить из носика. Посмотрел на часы – будильник показывал одну минуту пятого. Выглянул в окно: Москва лежала темная, мирная, только в доме напротив, в единственном окне, горел свет да невдалеке тускло светились окна молочного комбината. «Значит, война мне приснилась, – подумал Антонов. – Слава богу, какой дурной сон!» Он еще раз поглядел в окно, уже внимательно, широко охватывая все видимое пространство, и еще раз убедился, что все черно, все мирно, но не почувствовал облегчения, грудь словно сдавило гнетом. И снова, уже наяву, ему стало страшно оттого, что он не испугался войны, и он понял, что опустошен до крайней степени.

Мама ему говорила: бойся карт, вина, женщин. Он думал – это старомодная шутка, а оказалось, проверенный многими гибельный путь.

Вернувшись в свою комнату, Антонов постоял над письменным столом, на котором была разложена его готовая диссертация, только вчера снятая с машинки, в четырех экземплярах. Оставалось вычитать ее и пустить по кругу. Но вычитывать не хотелось, Антонов потрогал пальцами свою работу, все четыре экземпляра, потрогал равнодушно, как нечто малознакомое, тягостное.

Он подошел к окну, открыл форточку: на дворе стоял май, близилось еще одно лето, наверно, такое же бессмысленное, как и минувшее. Светало, по улице мчались громыхающие цистернами молоковозы, дребезжали в кузовах грузовиков пустые бутылки – на молочном комбинате шла своим чередом работа, нужно было кормить многомиллионный город, заниматься делом поддержания жизни. «А я к этому непричастен», – подумал Антонов и позавидовал работникам молочного комбината так искренне, как завидовали мальчишки Тому Сойеру, белившему ненавистный забор.

В рассветном тумане массивное здание молочного комбината напоминало огромный серый куб, а протянувшиеся вдоль него стенды с диаграммами и нарисованными головами коров были едва различимы, но Антонов вгляделся – и показалось: увидел свою Красулю… Некоторые люди любят собак, другие кошек, третьи лошадей, а он больше других животных любил коров. С коровами была связана его жизнь в самом начале, сладчайшая ее часть – детство. Кого из сверстников Антонова будил по утрам будильник, кого мама, кого радио, а он просыпался в те времена от властного окрика: «Ногу! Ногу!» Это жена его деда тетя Нюся садилась за тонкой, турлучной перегородкой, отделявшей их времянку от сарая, доить корову и кричала, чтобы та не заступала в ведро. С восьми и до четырнадцати лет Антонов жил у деда (мать тогда выходила замуж) и пас коров, сначала Красулю, потом Ласточку, потом Зорьку, потом опять Красулю. Обе Красули были одной и той же породы, как говорил дед, «немецкой», – красноватой масти, рослые, с большим выменем, прочными раскидистыми рогами, с глазами необыкновенной задумчивости и красоты.

Дед жил в пригороде, на тихой улочке, состоявшей из одного ряда домов, – по другую сторону улицы тянулся больничный забор. Сразу же за крайними домами начинались частные огороды – маленькие, лоскутные, по пять-шесть соток. За ними простирались обширные земли государственной селекционной станции, «селекции», как называли ее для простоты, вдали зеленели лесистые горы, и посреди самой высокой сияло белое пятно пемзо-рудника. В городе побывали немцы, и чуть ли не до середины пятидесятых годов весь центр лежал в развалинах – они манили к себе не одного Антонова, не один он бегал по осыпающимся под голыми пятками стенам, лазал по полуобвалившимся подвалам в поисках приключений на свою голову.

Красуля требовала много корму, от того, сколько она съест, зависели жизнь и благополучие их семьи, в том числе и жившей в другом городе Анны Андреевны, матери Антонова, – дед хотя и сердился на нее за замужество, но все-таки посылал немножко деньжат, вырученных от продажи молока. Травы вокруг было так много, что хватило бы на десять тысяч Красуль, но пасти скот категорически запрещалось. Пасти можно было лишь на обочинах дорог, где росли гусиная травка да подорожник. Однако людям нужно было жить и кормиться, приходить в себя после войны, они выкручивались как могли, и даже коровы в те времена понимали, что нужно уметь постоять за себя. Красуля, например, прославилась тем, что ее боялся сам грозный объездчик «селекции» по кличке Протезная Голова. Как только он появлялся на своем буланом коньке, Красуля грозно выставляла рога и уверенной, развалистой трусцой шла на приступ. Буланый конек шарахался в сторону, вставал на дыбы, отказывался подчиняться воле всадника и уносил его восвояси. Протезная Голова хлестал конька нагайкой, матерился, но ничего не мог поделать и однажды вступил с Алешей в сепаратные переговоры.

– Мальчик, – сказал он, – ты свою корову паси отдельно, я не трону. Вместе с другими не паси.

Десятилетний Антонов не пошел на сделку: во-первых, в нем жил гордый дух товарищества, а во-вторых, если пасти Красулю отдельно от других коров, от других мальчишек, с кем же ему тогда играть?

– Буду! – дерзко ответил Антонов, восседая на широкой спине готовой атаковать Красули, – к тому времени он стал ездить на ней верхом.

Протезная Голова приходил к ним домой, угрожал деду судом, на что дед вполне резонно ответил:

– Непойманный – не вор.

По правилам Протезная Голова должен был поймать корову, арестовать, отвести ее в «селекцию» и, когда хозяева придут выручать свою кормилицу, тогда уже штрафовать их.

– Ладно, – рассвирепел Протезная Голова, – если корову не поймаю, так я тебя самого поймаю, ты ведь косишь? Загремишь у меня на Колыму, попомнишь!

– Поймай, – сказал дед, – когда поймаешь, тогда и поговорим. Я не кошу.

Дед у Антонова был мировой, хитрый и смелый, в войну партизанил, награжден медалью «За отвагу» – она лежала в сундуке, в коробочке из-под монпансье вместе с Георгиевским крестом, который он заслужил в молодости. Конечно, дед боялся Протезную Голову, но виду не подавал. И насчет того, что не косит, дед говорил правду – они не косили, а жали серпами окоски в саду «селекции». Междурядья там были вспаханы, только вокруг деревьев оставались островки травы, вот на этих островках они и жали. Красуле мало было одного выпаса, ей нужно было забрасывать траву в кормушку и тогда, когда она стояла в сарае, вот и приходилось идти на риск…

Вставали до света, брали мешки, серпы и шли черной улицей. Еще не проснувшийся толком Алеша больно спотыкался босыми ногами по выстывшей за ночь дороге, сладко зевал, держался за рубаху деда, чтобы не сбиться с пути, не упасть тут же на землю и не уснуть хотя бы еще на часик…

…Сразу за огородами начинается черная стена из акации. Дед и внук идут вдоль плотной колючей изгороди, они знают в ней тайные лазы. А в небе светится молодик, и тишина такая, что слышен стук собственного сердца, оно у Алеши хотя и маленькое, а стучит гулко, на весь сад.

Вот и трава под деревьями – высокая, некошеная. Синевато блестит стершаяся сталь зазубренного серпа, деревянная ручка отполирована до того, что похожа на костяную. Дед жнет умело, размеренно хрупают подрезанные им стебли, у Алеши так не получается, иногда он вырывает траву с корнями. Дед набивает свой мешок плотно, Алеша слабо – иначе ему не поднять. Десятилетнему Алеше непонятно, почему эту траву под деревьями нельзя жать днем, – она ведь все равно пропадает без толку? Пожалуй, это была первая экономическая задача в его жизни, которую он так и не разрешил, а просто принял за данность, как принимал потом многое другое… Главное, ему была ясна тогда жизненная задача – нужно было кормить Красулю для того, чтобы Красуля кормила их.

Устали мокрые от росы руки в саднящих, болючих травяных порезах, нет сил, но надо еще постараться, еще чуть-чуть. Заметно посветлело в саду, уже далеко видны рифленые борозды пашни, вон побежал по ним какой-то шустрый зверек, похожий на суслика, издали толком не различить. Скоро, скоро поедет по саду Протезная Голова на своем буланом коньке, а Красули нет рядом и защитить его некому. С дедом не страшно, но все-таки… Свежесрезанная трава в мешке пахнет так хорошо, так чисто!