Том 1. Повести и рассказы — страница 29 из 56

ла память… Даже лица Патимат не смог вспомнить, сколько ни силился. На какой-то миг проплыли перед взором ее руки – тонкие в запястьях, широкие в ладонях, с толстыми, заскорузлыми пальцами. Да, Патимат была молодец, считай, два раза спасла ему жизнь: первый, когда укусила его гадюка, второй, когда, уходя в полевой госпиталь к старшине Николаю и Саше, вручила вот это кремневое ружье, кажись, принадлежавшее еще ее деду…

II

А за два дня до этого в горах Дагестана молодой усатый шофер ловко крутил баранку, почти не сбавляя скорости на поворотах, задок то и дело заносило к самому краю пропасти, и, не будь машина тяжело груженной, она наверняка сорвалась бы.

Райкомовский шофер с вожделением косил черным выпуклым глазом на погоны капитана первого ранга и орденские планки на груди необычного, молчаливого пассажира. Он и лихачил-то ради него, чтоб добиться хоть слова, пусть даже окрика. Но что он ни выделывал, лицо пассажира оставалось далеким от всего окружающего. Заднее сиденье газика было снято, на полу, полуобернутый в брезент, громоздился гранитный памятник.

«Такого не испугаешь», – обиженно и почтительно думал шофер, теряя надежду поговорить со знатным человеком, и злился, что нечего будет рассказать знакомым, а врать он не умел – не обладал фантазией.

Когда машина въехала в аул, майские звезды уже горели в полную силу, большие, яркие, переливающиеся, какие бывают только в горах. Над саклями стояли белые веревки дыма – хозяйки готовили ужин своим мужчинам.

Газик развернулся на площади у правления колхоза, где когда-то много лет подряд на Доске почета бессменно висел полинялый от дождей портрет Патимат.

На годекане[1] шел большой вечерний хабар[2]. Увидев машину, многие мужчины поднялись, желая рассмотреть, что за начальство занесло в аул на ночь глядя. Только старики не сдвинулись с места, даже не повернули голов: чувство собственного достоинства не позволяло им быть любопытными.

– Вот я и дома! – сказал Магомед Абдуллаевич (так звали капитана первого ранга), медленно открывая дверцу.

И так захотелось ему обмануть время, помчаться вприпрыжку через аульскую площадь по узким каменистым улочкам к родным воротам! Задать маленькой черной корове корм, послушать, как вкусно она чавкает, ощутить, как благодарно лизнет она ароматным шершавым языком его щеку и руки. Потом помериться силами с братом Султаном, еще и еще раз доказать ему, что он, Магомед, сильнее и старше. А потом подняться на крыльцо, отворить дверь в саклю, где, стряпая хинкал, раскраснелась мать. Нет… Отцвели те цветы и травы альпийские, что бросал он в кормушку маленькой черной корове; в лампе выгорел тот керосин, что освещал его первые книжки; в очаге прогорели те дрова, что варили им хинкал. Нет Султана, нет мамы, сакля их, верно, подгнила и обрушилась, остались одни только камни.

Все эти чувства испытывал Магомед Абдуллаевич, шагая через площадь к годекану. А навстречу ему поднимались давным-давно позабывшие его и позабытые им сверстники, которых, уходя из аула, он оставил мальчишками, а теперь встречал немолодыми мужчинами.

– Асалам алейкум!

– Алейкум салам! – дружно раздалось в ответ.

Он назвал себя, и тогда даже старики поднялись со своих насиженных мест навстречу дорогому гостю.

Весть о том, что приехал прославленный сын старой Патимат, всполошила весь аул. Долго в эту ночь не гасли в саклях огни – еще бы, такой хабар!

Каждый старался заполучить знатного гостя к себе. Председатель колхоза и парторг обиделись на Магомеда Абдуллаевича – он предпочел их пышному гостеприимству бедную саклю Черного Магомы. Старик был еще другом деда Магомеда Абдуллаевича, знавал его прадеда и жил на земле так давно, что уже, как в детстве, вновь уверился, что будет жить вечно.

Старик засветил подслеповатую керосиновую лампу, огонек ее был слаб и немощен и скрыл от гостя полотнища паутины, закопченные стены, прах и тлен, который лежал в сакле на всем. В очаге затрещали дрова, в котелке весело запрыгали большие черные бобы.

Старый Магома тыкался по пустым углам, искал, чем бы еще накормить гостя, но напрасно шарил он по полкам и стенам веранды. Шуршали пересохшие гирлянды початков кукурузы, развешенные еще его старухой, умершей восемь лет назад. Густая и едкая пыль сыпалась со всех сторон и заставляла старика беспрестанно чихать. Вздыхая, подержал он в руке темную и скользкую веревочку, на которой некогда висел курдюк. На верхнем гвозде нащупал кусочек сушеного мяса, но, пока его снял, оно рассыпалось и превратилось в труху. Старый Магома плюнул от досады и бессилия и с удивлением подумал, что кормить-то дорогого гостя больше нечем.

А тот с нетерпением ждал, когда сварятся бобы – любимое кушанье его детства. Он радовался, что не забыл о подарках, мысленно благодарил жену, которая напомнила ему о них. Он вынул черную, тонкого сукна черкеску, бешмет – все это шилось в столичном ателье. Все чин чином, даже белый, с позументом башлык. С нескрываемым удовольствием рассматривал старый Магома дорогие подарки. Он развесил их на веревке, где раньше хранилась одежда, и ходил вокруг, восхищенно прищелкивая языком. Но надеть отказался: «Что ты, сынок, баловство это».

А как увидел сатиновую рубаху и ватные штаны, то так им обрадовался, что надел сразу и совсем уж развеселился. Последнее время ломило даже на солнышке его старые кости, и давно он мечтал именно о таких штанах, такие носил бухгалтер их колхоза, и старый Магома в глубокой тайне грустно завидовал этому. Ах, как удобно, как тепло было в этих штанах и в мягких, на меху, домашних туфлях, которые тоже подарил старику Магомед Абдуллаевич.

– А это, – показал Магома на черкеску, – все это, сынок, подари в клуб, для нашей самодеятельности. Мне ведь она ни к чему, разве только для хвастовства.

– Понимаю, – кивнул Магомед Абдуллаевич. – Сделаю так, как ты хочешь.

По обычаям гор, гостя не спрашивают, зачем он явился. Старый Магома ждал. Бобы уже сварились, и Магома поставил котелок на низенький столик перед гостем, положил деревянную ложку, сам сел напротив.

– Серьезное у меня дело, Магома, – вылавливая ложкой бобы, тихо сказал Магомед Абдуллаевич.

– Просьба гостя – подарок хозяину, – ответил Магома.

– Расскажи, Магома, как все было? Я примерно знаю, мне писали, но хочу, чтобы рассказал ты.

– Я это помню хорошо, – задумчиво проговорил старик. – На второй день войны она ушла искать вас с братом, чтобы передать вам оружие отцов и свое благословение. А уходя, заняла себе место на аульском кладбище, между дедом и отцом вашим, ее мужем. Огородила место камнями и приказала аульчанам, чтобы никто его не занимал. Сказала, что придет домой умирать, но слово свое не сдержала. Место, занятое на кладбище твоей матерью, мы бережем свято, пусть тело ее там, в России, но душа здесь, в родных горах. – Старик замолчал, черными пальцами теребя бороду.

– Я слышал, что она огородила место, поэтому я привез памятник, – сказал Магомед Абдуллаевич. – Как ты думаешь, Магома, можно его поставить?

– Кто закрыл ей глаза, надел саван, а может, и без савана похоронили… – пробормотал Магома, поднял голову, пристально посмотрел в глаза гостю. – Нужно поговорить со стариками. В Коране не сказано, чтобы ставить камень на пустом месте. Но не сказано и того, что этого делать нельзя. Как старики решат, так и будет.

– Я понимаю, Магома, что так не делают, но если бы я только знал, что есть на свете могила, настоящая могила моей матери, что не затоптали ее люди, не сровняло с землей время…

– Да, – сказал Магома, – мы не знаем этого. Султан, говорили, погиб?

– На Волге, там Вечный огонь горит над его могилой, братской могилой. Я был там, Магома.

Стукнула дверь, и порог сакли переступила жена председателя колхоза – Маленькая Патимат. Смущенно поздоровавшись, она торопливо поставила на стол дымящееся блюдо с хинкалом. Вслед за нею, не сговариваясь, женщины аула то и дело стучали в двери сакли Черного Магомы. Кто нес курзе[3], кто чуду[4], кто халву с орехами. Скоро некуда уже было ставить тарелки, блюда и чашки. После женщин стали сходиться гости. Степенно переступали порог сакли старики, теснилась молодежь. Давно не помнила старая сакля Черного Магомы такого обилия гостей и яств. Всем была охота послушать Магомеда Абдуллаевича, послушать о войне, о Москве, о заморских городах и диковинах, которые ему случалось видеть. И никому не приходило в голову, что говорить ему сегодня не хотелось.

Лишь далеко за полночь остался Магомед Абдуллаевич один.

Черный Магома, насытившись почетом, который подарил ему высокий гость, и лакомствами, которые принесли соседи, уже давно спал, как ребенок, разметав высохшие руки на свалявшейся полости бараньей шубы; на черном его лице застыла тихая печать счастья.

Магомед Абдуллаевич взял матрас и одеяло, что принесла ему жена председателя, и ушел спать на крышу. Небо было ослепительно звездное, он даже глаза зажмурил, таким неестественно красивым показалось оно ему. Поеживаясь от холода, он любовался им, смотрел в черные далекие глубины, в перламутрово-звездную прозрачность Млечного Пути и, казалось, пил медленными глотками вечность. Он был обрадован и потрясен, что, как в юности, снова открыл для себя небо и звезды, и был счастлив этой встречей, словно свиданием с матерью. Когда он был маленьким, мать часто укладывала их с братом спать на крыше сакли и, пока они засыпали, рассказывала сказки о звездах.

Он уснул на рассвете, и приснилось ему, что мать, он и Султан пасут в небе отары звезд и ходят по небу, опираясь на посохи, как по земле. Ему не хотелось просыпаться, так отчетливо видел он каждую морщинку на лице матери, и совсем рядом смотрели на него широко открытые лучистые глаза брата.

Проснувшись, он долго лежал с закрытыми глазами и в который раз пытался представить, «как это было».