Том 1. Повести и рассказы — страница 48 из 56

Кирилл хотел уже закрыть чемодан, на всякий случай сунул руку в кармашек крышки – пальцы извлекли блестящую никелем капитолийскую волчицу величиною с половину спичечного коробка. Он, помнится, купил горсть таких волчиц в ватиканской сувенирной лавке, что неподалеку от железнодорожного вокзала Термини в Риме, благо они стоили гроши. Кирилл прошлепал босиком к буфету, поставил капитолийскую волчицу к слоникам, возвращаясь к кровати, так яростно пнул ногой крышку чемодана, что она чуть не оторвалась. И тут его осенило: «Деньги пока есть. Надо сбегать в магазин, купить что-нибудь и – в чемодан. Сделав вид, что вчера просто забыл отдать подарок».

Кирилл поспешно вышел из дома. Два дня назад, когда он уезжал из столицы, там было холодно, мокро и уныло. А здесь, в его родном городе, стояли лучезарные дни южной осени. Было одиннадцать часов, сверкающий утренний туман уже растаял, и установился ясный, упоительный день. Вдоль по улице горели дымные костры сметенных в кучи опавших листьев, все предметы вокруг имели необыкновенно рельефные очертания, и было видно так далеко, что Кириллу даже показалось, что километров за семь, на горе за городом, он различает тропинку и шагающих по ней людей. Запах дыма вошел в его грудь, и он, как в детстве, обмер от сладкого чувства радости существования. «Как хорошо, что я приехал, как хорошо-то, господи!»

В универмаге он купил три метра хорошей лиловой шерсти и помчался домой, думая лишь об одном: «Успеть, только бы успеть!»

Он успел. Быстро отпер дверь. Бросил сверток в чемодан. Потом сообразил, что обертка местная, испугался, что чуть не влип, содрал обертку.

Стукнула дверь. Кирилл воровски запихал бумагу в карман плаща.

– Проснулся? А я на перерыв прибежала. – Тетя Фиса вошла в комнату, сняла косынку.

– Я сейчас, – буркнул Кирилл, – одну минутку.

Когда, выкинув злосчастную обертку, он вышел из дворовой уборной, полная женщина в мятом ситцевом халатике вешала на проволоке между тополем и столбом белье. Стоя к нему спиной, она приподнялась на цыпочки, чтобы зацепить прищепкой черные мужские трусы, и ее белые ноги высоко заголились. «Какая-то новенькая…» И только он это подумал, женщина обернулась. «Танька? Неужели…» Она потерянно улыбнулась ему, потом сделала вид, что не знает Кирилла, и пошла к израненному проволокой тополю. «Сколько ночей простояли мы с ней под этим тополем. А теперь даже сердце не екнуло…» – подумал он о Тане, а перед глазами мелькнул облик девочки-венецианки.

– Тут я тебе это… привез. Забыл вчера отдать, – сказал он тете, входя в комнату. Полез в чемодан, усердно порылся в нем, вытащил отрез. – Подарок…

Он сунул его тете, не глядя в глаза, насупившись, как будто она была перед ним виновата.

– Мне? Ой, Кирюша! Оттуда? – испуганно вскрикнула тетя.

– Угу, – буркнул Кирилл.

– Да это же шерсть настоящая! Какая гладкая, не то что наша! Но зачем же было деньги переводить!

Кирилл отошел к шкафу, глянул в тусклое зеркало – увидел лишь нижнюю часть своего лица и модный широкий галстук. В том месте, где должны были отразиться глаза, темнели мутные кружочки с черными крапинками – серебро с обратной стороны зеркала истерлось, облезло. «Зеркалу и то стыдно, брехло несчастное, хоть бы уж не говорил “привез”!» Да, привез он в Москву полный чемодан подарков, раздарил их черт-те кому – хвастливо, глупо, бессмысленно!

– Господи, зачем же такой дорогой отрез? И что я с ним делать буду? Сроду не носила ничего такого. Куда мне, старой, – причитала Анфиса.

– Я, тетечка, прогуляюсь.

– Пойди, пойди.

Залитыми солнцем улицами он спустился к морю. У моря было прохладно. У самого берега вились черно-белые чайки. Вверху, за спиной Кирилла, загрохотал по железнодорожной насыпи товарняк. Кирилл обернулся: черные нефтяные цистерны, белые вагоны холодильников, зеленые грузовики на открытых платформах.

«Все это уже было когда-то. Было именно так, абсолютно так! И этот освежающий запах моря, и грохочущий состав, и чайки. Да, это было в тот день, когда мы здесь, на этом самом месте, клялись с Таней в вечной любви. В вечной…»

Большое серое море лежало вокруг до самого горизонта, такого же серого и усталого. Смотреть вдаль было трудно – ветер высекал слезы. Кирилл думал о том, как в детстве ему казалось, что в двадцать пять лет он будет серьезным, сильным, блестящим мужчиной, почему-то непременно – генералом. Сейчас ему двадцать девять, а он все еще ощущает себя угловатым подростком. И мечтает о том, что в тридцать пять… О-о, в тридцать пять он непременно будет «генералом»!..

Перед глазами теснились лица московских друзей и подружек, товарищей по ремеслу – композиторов, дирижеров, исполнителей, среди которых он жил и работал в последние годы. Многие из них были веселые, талантливые, порядочные люди, но, в сущности, им не было до него никакого дела. В сущности, только для тети Фисы он родной, только она одна на всем белом свете может заплакать от радости за него… Сердце Кирилла больно сжалось от сознания бездумной неблагодарности, невольного предательства и нежной любви к старушке… Еще на первом курсе консерватории он прочел и крепко запомнил слова Камиля Сен-Санса: «Не пришлось бы вам впоследствии терзаться поздним раскаянием при воспоминании о времени, невозвратно потерянном для веселья!» Сейчас он добавил бы от себя: «О времени, невозвратно потерянном для близких».

«И ненавидим мы и любим мы случайно, ничем не жертвуя ни злобе, ни любви. И царствует в душе какой-то холод тайный, когда огонь кипит в крови» – вдруг опалило душу лермонтовской строфой. И он подумал, что никогда в жизни не напишет такой же сильной музыки, как этот стих, «облитый горечью и злостью». Никогда не напишет…

И тут же, безо всякой видимой связи, ему вспомнилась Наденька, и он улыбнулся. Еще не так давно у него была невеста Наденька – пианистка из консерватории. Накануне свадьбы они пошли в оперу. Наденька, с партитурой в руках, следила за исполнением ролей и горячо радовалась, когда что-то не вполне удавалось певцам или оркестру. Это поразило его, ему стало безмерно скучно с Наденькой. Они расстались.

С тех пор, когда на него вдруг наваливается безотчетная тоска и жизнь кажется неудачной и бессмысленной, стоит ему вспомнить Наденьку, как он сразу веселеет и в который раз благодарит провидение за то, что накануне свадьбы оно послало его с невестой в оперу. Иначе нарожала бы ему Наденька таких же усердных деток и радовалась вместе с ними его ошибкам…

Стоять у самой воды было трудно – ветер высекал из глаз слезы, неприятно спутывал длинные волосы. Кирилл поднялся по насыпи, миновав рельсы, перелез через каменный парапет на приморский бульвар, здесь было потише. Сел на нагретую солнцем скамейку перед клумбою алых и белых георгинов. Странно, но ничто не напоминало о том, что на месте клумбы стоял когда-то ветхий дом, стены его были обшиты почерневшими досками, а на крыше громыхали, в такт поездам, рыжие куски жести.

В седьмом классе у Кирилла была переэкзаменовка на осень по русскому языку. И он все лето ходил в этот дом к репетиторше Адели Семионовне Княгопольской. В дни своей молодости она была опереточной актрисой. Кирилл навсегда запомнил, как она показывала ему, мальчику, залежалые желтые афиши и старые фотографии на плотной бумаге. Фотографии были двух видов – житейские и в ролях. Последние особенно волновали Кирилла. Полуголая, с высоко поднятым бюстом и отчаянно затянутой талией, она, оказывается, была когда-то, что сегодня мы называем, «секс-бомба».

Адель Семионовна показывала афиши и фотографии так, словно сама себе не верила. Кириллу было тем более трудно во все это поверить, видя перед собой маленькую, сморщенную старушку, жадно сосущую пустыми деснами вяленую тарашку и приговаривающую: «Люблю, тцу-тцу, рыбку, тцу-тцу, люблю!»

Она и сама была удивительно похожа на сухую тарашку. И ничто ей уже не помогало: ни крашеные щеки, ни замысловатые букли, ни домашние туфли, расшитые стеклярусом, ни яркий китайский халат с райскими птицами.

«Неужели и я буду когда-то показывать афишки и не верить самому себе?!» Кирилл поднялся со скамейки, еще раз окинул взглядом клумбу на месте бывшего здесь дома и бесцельно побрел к возвышающемуся впереди нелепому зданию местного театра, похожему одновременно на горскую саклю и на китайскую пагоду. Он вспомнил, как несколько лет назад театр поставил «Медею» Еврипида, и засмеялся. Кирилл уже учился тогда в Московской консерватории по классу композиции, приехал домой на зимние каникулы и, помнится, буквально визжал от восторга, прочитав в день своего приезда в городской газете рецензию на этот спектакль:

«Нет необходимости слишком обнажать мужское тело, так как у всех оно неравномерно заросшее волосами, что производит антисанитарное впечатление. Актеры слишком закидывают головы назад, так что лиц совершенно не видно. Герои и хор трагедии часто воздевают руки к небу, там они желают видеть олимпийских богов, но это коллективу не удается». И подпись: «И. Тургенев, режиссер народного театра трикотажной фабрики им. Клары Цеткин».

Перед театром красовался обширный бассейн прямоугольной формы, наполненный песком, бумагой, окурками, обертками от мороженого, заросший по углам бурьяном. От нечего делать Кирилл измерил шагами стороны прямоугольника – одна сторона оказалась в сорок шагов, а другая в пятнадцать. «Пожалуй, наш фонтан побольше Треви», – прикинул он, вспоминая знаменитый римский фонтан Треви, его ощеренных мраморных коней, серебряно-зеленоватую воду, усеянное монетами дно. Есть такая примета: брось в фонтан Треви одну монету, если хочешь вернуться в Рим, две – если хочешь влюбиться, три – жениться, четыре – развестись. Кирилл бросил тогда через левое плечо две легкие никелевые монетки по десять лир. Кажется, помогло – девочка-венецианка так и стояла с тех пор перед его глазами.

«Пойду-ка схожу в училище, – с наигранным равнодушием решил Кирилл, – представляю, какой переполох наделала там моя премия, представляю, с какой помпой встретят они меня сейчас!»