– Папа хорошо живет. Нормально. Я его видел.
– Видел?! – Христина закатила глаза. – Матка Боска!
– С водкой как? С выпивкой? – попытался встрять в разговор старик Ершов, но Христина глянула на него с таким презрением, что он не настаивал на ответе.
– Да, я видел Папу. Он почти каждое воскресенье выступает с речью из собора Святого Петра. На площади перед собором собираются тысячи людей и слушают. Я один раз попал. Только то окно, из которого он говорил, было очень далеко, речь динамики усиливали, а его самого было плохо видно: окно огромное, а он – крохотный.
После второй рюмки Почаповна привалилась к стенке и засвистела носом. А Кирилл стал рассказывать об Италии. О том, что в Колизее сотни кошек! О том, что тысячи машин, снующих вокруг Колизея, расшатывают камни, из которых он сложен, и, наверное, скоро городские власти запретят там движение и правильно сделают. О том, что никакие копии картин и скульптур великих мастеров не передают и доли пленительной силы подлинников. Например, когда входишь в Сикстинскую капеллу и смотришь фреску «Освобождение Святого Петра из-под стражи», то кажется, что живые не только люди, но и цепи, и свет, и копья стражников. В капелле Медичи скопище людей, воздух очень тяжелый, а многие стоят там часами, некоторые даже ложатся прямо на грязный пол, на спину, чтобы вдоволь налюбоваться фресками. Вспоминая Рим, он рассказал еще и о том, как однажды в воскресенье все улицы, все скверы города покрылись слоем листовок. Квадратные такие листки, с обеих сторон написано одно и то же: «Дестра национале приветствует итальянский народ». Это их неофашистская партия. Приветствуют, сволочи: мол, мы живы, здоровы, приветствуем. И нарочно разбросали в ночь на воскресенье, знали, что в воскресенье дворники убирать не будут, так и лежали целый день и всю ночь до утра понедельника. А в понедельник утром дворники ходили по газонам и накалывали эти листовки на острые палки, как гадов ползучих.
– Значит, всех не добили, – тихо сказал Иван Васильевич и так сжал вилку, что пухлые его пальцы побелели.
Мало кто знал, что скромный бухгалтер муз-училища Иван Васильевич Моргунок прошел в войну шесть немецких концлагерей, был уморен голодом, замучен непосильной работой, забит до смерти и только чудом остался жив.
О многом рассказал Кирилл, и еще о том, как однажды, на рассвете, когда он бродил по Венеции, ему встретился рабочий паренек, напевавший «Катюшу». Нашу «Катюшу», только по-итальянски!
– А как же, – сказал Иван Васильевич, – «Катюша» в войну была гимном итальянских партизан.
– Кирилл, мой друг, чтоб в этом бокале осталось столько капель, сколько я тебе желаю зла! – торжественно насупив черные, сросшиеся у переносицы брови, сказал тост Гаджи. Он всегда говорил то, что однажды ему полюбилось.
Потом тетя Фиса хвалилась отрезом, который «привез ей сынок оттуда», и все нашли, что «их шерсть куда лучше нашей».
Обильная еда и выпивка разморили всех сидевших в застолье, и скоро уже говорили каждый сам по себе. Сильно захмелевший Гаджи все повторял, пытаясь завладеть вниманием Кирилла:
– Инвалиды первой группы имеют право не платить налог, а я плачу, что я, хуже других? Я плачу, как все. Два выходных у меня – все нормально!
– Ах, какого ясновельможного пана вырастила ты, Фиса! – глядя на Кирилла, всплакнула бездетная, одинокая Христина.
– А помнишь Оскара Ивановича? – спросил Иван Васильевич. – Помер Оскар, царство ему небесное! Теперь такого настройщика у нас больше нет и не будет.
Кирилл тоже опьянел, расчувствовался, полез целоваться к старику Ершову, уверяя того, что «наша водка лучше ихней».
– Я так и думал! – гордо сказал Ершов, и они поцеловались троекратно, по-русски.
Сердце Кирилла больно сжималось от любви ко всем, кто был в застолье: к Ивану Васильевичу, Гаджи, Христине, спящей Почаповне, старику Ершову, к родненькой его тете Фисе. Люди стареют, но ведь нет другого способа жить, и, в сущности, старики – счастливцы. Сердце его сжималось так больно, что он чуть не заплакал, едва сдержал подкативший к горлу ком.
Потом он еще говорил об Италии, показывал всем молодежный иллюстрированный журнал с его портретом на обложке, свои афишки и не вполне верил напечатанному типографским способом.
Гости остались довольны вечером, а Христина была в восторге: она уносила с собой бутылочку настоящего кьянти, из Рима, почти от Папы Римского.
Сначала они с Гаджи проводили Христину, а потом двинулись к его дому. Теперь Гаджи жил в новом крупнопанельном пятиэтажном доме, занимал трехкомнатную квартиру, к тому же, как говорил он, «с лоджием». Он зазывал Кирилла к себе «выпить еще немножко», но Кирилл отказался наотрез.
– Инвалиды первой группы имеют право не платить налог, а я плачу, я что, хуже других? – сказал Гаджи, крепко сдавливая ладонь Кирилла в прощальном рукопожатии.
– Правильно. Ты молодец. Привет жене. Будь здоров. Тебе помочь закатить коляску в подъезд?
– Не надо, я всегда сам. Не надо. Я сам.
– Ну, пока!
Где-то вверху, над облаками, плыла полная луна, ее серебряно-молочный шар скользил в прогалинах облачного сентябрьского неба, освещая летучим, призрачным светом покрытые толем кособокие домишки, к которым возвращался Кирилл, думая почему-то о Флоренции, о мосте через реку Арно – Понто Веккио, где стоят лавки ювелиров и по вечерам юноши и девушки торгуют золотыми поделками, расстелив белые платочки прямо на каменных плитах. От реки тянет холодом, в ее темных медленных водах отражаются цветные огни Флоренции, в высоком черном небе летят белые перистые облака, туристы джеркочат каждый на своем языке, трогают пальцами обитые броней ювелирные лавки, говорят о Бенвенуто Челлини, бронзовый бюст которого установлен здесь же, на мосту, задают свой излюбленный вопрос «Кванто коста?» (Сколько стоит?) «Ну как, – думал Кирилл, – как соединить все это?! Девочку-венецианку, фрески Сикстинской капеллы, темные воды Арно с цветными огнями Флоренции, безногого часовщика Гаджи с его будкой и налогом, старика Ершова, Почаповну, Христину, осчастливленную бутылочкой кьянти, тетю Фису, для которой он сделал так мало хорошего, Ивана Васильевича Моргунка, определившего путь его жизни, умершего третьего дня настройщика Фельдмана, в полотняной рубашке, галифе и незабываемых шлепанцах на босу ногу, и еще режиссера народного театра трикотажной фабрики имени К. Цеткин – Иосифа Тургенева, который когда-то преподавал ему в училище сольфеджио и которому он сказал когда-то с детской жестокостью, что тот – «не слышит». Как соединить их всех? И как соединить с ними теснящихся сейчас перед его глазами столичных друзей, подружек, композиторов, дирижеров, исполнителей, многие из которых веселые, талантливые, понимающие, порядочные люди, но которым, в сущности, нет до него никакого дела. Они и теснятся сейчас перед его глазами только потому, что ему нестерпимо хочется показать им свою новую, так удачно и так мгновенно написанную работу. Господи, как соединить все это! Если бы это можно было слить воедино, какое чудо получилось бы тогда – какая симфония! И назвать ее по старинке «Возвращение блудного сына» или, еще лучше, как назвал свою книгу об этом же один американский писатель – «Домой возврата нет».
– Слушай, ма, – сказал он тете Фисе, когда они собирались ложиться спать, – мне пора, я послезавтра отчаливаю, я решил – поедешь со мной. Возьми отпуск на две недели, и поедем. Покажу тебе Москву, по театрам походим, вообще встряхнешься.
– Что ты, Кирюша, господь с тобой! – Тетя Фиса испуганно отмахнулась. – Что ты! Как же без меня на работе, трудно им будет в регистратуре.
– Какая ты чиновница. Что, без тебя не обойдутся?
– Как же без меня. У Вали двое детей и муж пьет. Еще одну девочку взяли, Зою, так она все путает. Как же… Я не могу.
– Ты шутишь?
– Серьезно.
– О-о-бо-бо-бо! – Кирилл возмущенно схватился обеими руками за голову. – Пусть Валин муж не пьет. Пусть эта Зоя не путает. Какого черта! Ты в конце концов имеешь право на праздник? Ты всю жизнь на меня ишачила, а теперь какая причина? Я, между прочим, достаточно зарабатываю и вообще могу тебя снять с этой работы. Сколько можно? У тебя пятьдесят лет стажа!
– Не обижайся, Кирюша, – тетя Фиса виновато потупилась, – не могу.
– Ладно, тогда я уеду завтра же! Вот так! – Он рывком сдернул с себя пиджак, бросил на спинку стула. – О-бо-бо-бо! Какая ты чиновница. У тебя какие-то странные понятия о жизни!
– Не обижайся, сынок, не кричи, не могу. Как они без меня?
– Да я для себя, что ли, – Кирилл смягчился, – для тебя ведь хотелось…
Он скоро заснул. А тетя Фиса еще долго лежала с открытыми глазами. Слушала его ровное дыхание, смотрела на блестящую в полутьме капитолийскую волчицу среди слоников на буфете, на братьев Ромула и Рема, жадно припавших к ее жестяным сосцам, и не вытирала слез, катившихся прямо в уши, оглушающих светлой музыкой прожитой жизни.
Кошка на дереве
Была суббота, летняя суббота. Всю ночь и часть утра над поселком шел обильный дождь. За день немощеные улочки успели просохнуть, но не до конца, и было как-то особенно радостно ступать по свежей земле. Чахлые стриженые акации и те выглядели нарядно, листья их мягко темнели, лаская глаз, и воздух, обычно сухой и пыльный, сейчас был влажен и свеж.
Василий Петрович Еремеев, слесарь-наладчик местной трикотажной фабрики, сидел у раскрытого окна в своей новой, так похожей на каюту двухкомнатной квартире со всеми удобствами. С третьего этажа Василий Петрович глядел вдоль одинаковых крупнопанельных домов на светлое вечереющее небо, на потемневшую от влаги землю, на своих ребятишек, Кольку и Сережу, играющих внизу, в сбитой из четырех досок песочнице, и думал о том, что после дождя замечательно ловятся раки, а завтра воскресенье и хорошо бы пойти на речку половить раков. Как только он подумал о раках, ему сразу захотелось пива.
«Пару бы кружечек, а? С раками, а? Красненькие такие, стервецы, а?»