Так вот и выходит, что заложенные в нас противоположные начала, проявляясь, делают нас то скрягами и эгоистами, то людьми щедрыми и тороватыми в зависимости от того, какое из них перетянет, что, в свою очередь, у окружающих людей создает о. нас мнения на первый взгляд весьма противоречивые, но в сущности одинаково и верные и неверные.
Жупник позвал гостей на послезавтра, то есть на субботу «сразу после акшама, или a la france на семь часов». В числе приглашенных было шесть-семь иностранцев, консульских служащих и турок, и столько же именитых боснийцев, среди которых были и священники разных вероисповеданий. Прежде чем разослать приглашения, он долго обдумывал каждую кандидатуру.
Соединить пятнадцать человек, столь различных по положению, происхождению и вере, по характеру и представлениям — дело не шуточное. А самолюбие жупника требовало, чтоб вечер получился гармоничным, чтоб гости чувствовали себя легко и свободно и испытывали благодарность к хозяину за то, что он предоставил им возможность встретиться с приятными и полезными людьми.
Сами консулы редко посещают его дом, и не потому, что не хотят, а потому, что следуют укоренившимся обычаям, приберегая такие визиты на особо важные случаи. Высокие турецкие сановники тоже нечасто приходят, хотя на этот счет у них нет никаких правил и предписаний, просто каждый поступает согласно своим понятиям, своему воспитанию и своим расчетам. С большей охотой откликаются местные видные мусульмане, особенно те, что помоложе и гибче, а еще охотнее — православные попы и прочие иноверцы.
Гости жупника делились на две категории: на тех, кого он принимал в Большой гостиной, и на тех, кому отводилась Малая. Второй этаж приходского дома, прозванного «монашеским домом», в сущности, только и располагал этими двумя комнатами, которые для таких случаев прибирались и украшались с особым тщанием.
В Сараеве не было других францисканцев, кроме фра Грго, бывшего не только сараевским жупником, но и своего рода дипломатическим агентом, через которого поддерживалась связь с высшими турецкими властями и иностранными консулами, и его капеллана. Зато сюда довольно часто наведывались монахи из монастырей и приходов, разбросанных по всей Боснии. В те самые дни, когда все уже было готово к большому субботнему приему, неожиданно нагрянули три монаха. Сначала пожаловали фра Серафим Бегич, по прозванью Бег, и фра Лука Бошняк из крешевского монастыря, а двумя часами позже прибыл фра Рафо Кустудич, жупник Киселяка.
Жупник обрадовался гостям, но, по своей привычке быстро оценивать сложившуюся обстановку, тотчас же подумал о том, как быть с монахами, если они останутся до субботы, а это вполне вероятно, кого определить в Большую, кого в Малую гостиную, а от кого, может быть, и вовсе лучше избавиться.
Проще всего дело обстояло с фра Рафо. В этом высоком, полноватом человеке все дышало силой, спокойствием и размеренностью. Свисающие усы, густые брови и буйные кудри цвета воронова крыла, оттеняя матовую белизну кожи, создавали впечатление красоты необычайной. Ровные белые зубы и карие глаза, время от времени озаряемым улыбкой, сообщали правильным чертам его лица живом и теплое выражение. Фра Рафо говорит немного, разве что обронит несколько незначащих фраз своим приятным густым баритоном, который так гармонирует со всей его прекрасной и сильной фигурой. Полный гордой уверенности в своей красоте, которую никогда не тревожили ни игра страстей, ни кипучая работа мысли, он был доволен собой, как, впрочем, и окружающие всегда были довольны им. И своим видом, и манерой держаться он вполне подходил к Большой гостиной. Труднее будет с фра Лукой. Великан с неестественно большим носом, черный, волосатый и лохматый, с умом, прямо противоположным его росту, он славится тем, что много ест и до удивления любит поспать. Откровенно говоря, он не подходит ни к одной из гостиных, «этот не на показ», как про себя выражался жупник, но вместе с тем признавал, что тот не испортит дела, ежели и просидит молча весь вечер, разумеется — в Малой гостиной.
Остается решить последний и самый трудный вопрос: как быть с фра Серафимом? Надо сказать, что вопрос этот не новый, он возникал перед фра Грго множество раз и по самым различным поводам уже в течение многих лет. Тот же вопрос — «Как быть с фра Серафимом?» — задавали себе и старейшины ордена, и настоятели монастырей, и приходские священники, к которым фра Серафима направляли служить. Они и по сей день вопрошают: «Как быть с фра Серафимом?»
Сирота из нищего глухого села боснийской Краины, он рос и учился в монастыре Плехан. Поначалу это был щуплый, курносый мальчишка с льняными волосами и удивительно белой кожей, робкий и замкнутый. Звали его Маркан. Дивный голос и отличный слух сразу сделали его общим любимцем. Приняв постриг, он стал называться Серафимом, однако скоро все поняли, что с тех пор, как существует орден, не было монашеского имени, которое бы так не подходило «маленькому Маркану», как Серафим. Среди монахов никогда не было такого неугомонника, весельчака и повесы, как плеханский Серафим. И все же его вместе с другими семинаристами послали в Венгрию для завершения образования. В богословских предметах он успевал средне, зато был первым в латинском языке, и его печские наставники горестно вздыхали, что столь выдающемуся латинисту придется прозябать в боснийской глуши. Но монастырские старейшины и слышать не хотели о дальнейшем его пребывании за границей: они были хорошо осведомлены о том, что фра Серафим в ущерб богословским дисциплинам и благонравному поведению выучился играть на всевозможных инструментах, танцевать чардаш и петь мадьярские песни, да еще такие, от которых печские молодки, хоть и притворялись, что ничего не понимают, краснели до ушей. Что же касается карт, то и тут ему не было равных.
Все же счастье улыбнулось фра Серафиму, и он отправился в Италию, но провел там всего несколько месяцев.
В Боснию он вернулся малорослым и довольно тучным монахом, с неровно подстриженным венцом неспокойных и непослушных волос, с едва различимыми редкими белесыми усиками и очками на близоруких, но живых и блестящих глазах. Только теперь старейшины поняли, что вышло из тихого и замкнутого Маркана и какие муки предстоят ордену с ним и ему с орденом. Сразу же стало ясно, что трудно найти ему дело в монастыре, потому что он непрестанно нарушал порядок и дисциплину, но еще труднее — в приходах, вне монастырских стен: слишком его тянуло к мирянам, особенно к городским повесам-мусульманам, которые его очень ценили и почитали за остроумие, прекрасный голос и виртуозную игру на музыкальных инструментах. Тогда-то монахи и прозвали его Бегом.
Монахи любили потешиться над ним за его слабость к турецким словам, песням и обычаям. Он обожал воду и чистоту с удивительной, глубоко затаенной страстью и потому часто купался, по нескольку раз на дню умывался даже зимой, терпеливо и безропотно снося насмешки и уколы монахов, что вообще было не в его правилах. Понадобится он зачем-либо, станут его искать — тотчас раздается: «Посмотрите во дворе, наверняка у колонки омовение совершает!» Монахи частенько выходили на галерею поглядеть, как он моется. Сутана спущена до пояса, полотенце через плечо, он яростно намыливается, громко полощет нос и горло и, словно бы разговаривая с водой, отпыхивается: «Ох, ох, ох, ах, ах, ах!» И возвращается румяный и весь еще во власти недоступного другим упоительного блаженства.
— Сабах хаир олсун[36], Бег!
— Омовение совершил, Бег!
— Proficiat![37]
Обычно он не обращает внимания на эти шпильки, но если уж кто хватит через край, он гаркнет:
— Заткнись, неряха! Чистый и умытый грешник милее богу, чем дюжина набожных грязнуль вроде тебя.
А примутся выговаривать ему за выпивки и кутежи с бегами из Дервенты — он сокрушенно признается в своей слабости, но стоит поднять голос монаху из Фойницы или из Гуча-Горы близ Травника, раскаяния как не бывало.
— А ты меня за язык не тяни, слышишь? Триста лет про наши три монастыря говорят: крешевцы песни орут, фойничане зелье пьют, а травничане втайности жрут. Я, друг ситный, не таюсь. Радуюсь каждому куску, каждой песне и каждой капле вина. И ежели мне перепадает рюмка, я ее поднимаю, чтоб все видели, так бы и чокнулся со всем миром! А вы целыми днями ходите с постными физиономиями, опустив глаза долу и засунув руки в рукава, а вечером тащите в келью полную баклагу ракии, так что потом не знаете, где у вас голова, а где ноги…
— Полегче, Бег! — успокаивает его монах постарше.
— Что полегче? И не подумаю! Грешен я и порочен и готов принять укоры от тех, кто лучше меня, но не позволю этим травницким ханжам и фарисеям учить меня уму-разуму, чтоб им пусто было!
В сущности, фра Серафима нельзя было назвать ни горьким пьяницей, ни неисправимым картежником и уж никоим образом развратником, однако было бы неправдой утверждать, что он не любит выпить, посидеть и попеть в честной компании, перекинуться в картишки или затеять другую азартную игру, где судьба-индейка играет человеком, хотя человек думает, что это он играет ею. На все его недостатки и слабости смотрели бы сквозь пальцы, а с годами и вовсе перестали бы обращать внимание, не будь у фра Серафима зоркого глаза и острого языка, дьявольской способности в любой вещи, в любом человеке и в любых его поступках сразу подмечать притворство и фальшь и не обладай он при этом полной неспособностью держать про себя подмеченное и не делать его достоянием других. Талант подражания был в нем столь силен, что он и мертвеца мог рассмешить. Да, это опасные таланты и в иных странах, что уж говорить про нашу, где люди в большинстве своем любят посмеяться над другими, а сами боятся насмешек пуще сабли и ненавидят лютой ненавистью тех, кто подшутит над ними.
Из-за этих своих особенностей фра Серафим за долгие годы и сам порядком натерпелся, и немало хлопот доставил своим старейшинам. Он часто получал нагоняи, выговоры и головомойки, подвергался наказаниям. Бывали случаи, когда даже ставился вопрос о его дальнейшем пребывании в ордене. Не на шутку встревоженный, фра Серафим быстро исправлялся или, по крайней мере, искренне обещал исправиться. Несмотря ни на что он был предан ордену, притом он и сам не подозревал, а другие тем паче, сколь сильна и неиссякаема была эта его привязанность. Он и впрямь хотел жить под началом тех самых старейшин, которым причинял столько огорчений, с братьями, с которыми столько вздорил, и умереть, когда пробьет его час, в одном из монастырей, порядки и правила которых он столько раз нарушал. И когда ему грозили самой суровой карой, он просил дать ему любое другое наказание, пусть самое тяжелое, только оставить его в ордене.