Том 1. Рассказы и повести — страница 91 из 93

каждый своим путем. Они слышали друг друга по шуршанию листьев и треску ветвей под ногами, однако недолго, пути их все больше расходились в стороны и, наконец, окончательно разъединились.

Так они навсегда потеряли друг друга. Ибо на этом и кончилась детская мечта о поцелуе. Через несколько дней новые выдумки увлекли мальчишек на новые подвиги, совершаемые ими в округе. Они развели грандиозный костер на берегу, весь город переполошился, огонь захватил сосновый бор, взбудоражил людей, были мобилизованы пожарные, нанесен большой ущерб. Или затеяли исследовать пещеру неподалеку от города, где один мальчик сломал себе обе ноги. А там подошло время отъезда в Сараево и поступления в первый класс гимназии.

Когда следующим летом Марко с друзьями вернулся домой, Розы в городе не было. Она окончила начальную школу, и ее отправили к родне в Чехию, откуда она больше никогда не приезжала в дом родителей, ни по праздникам, ни на каникулы. С тех пор прошло шесть лет. Ребята уезжали в Сараево и каждое лето возвращались домой на отдых, о Розе больше никто не вспоминал и не говорил. И лишь этим летом по городу прошел темный слух, будто бы Роза Калина, которой только что исполнилось пятнадцать лет, дурным образом отличилась где-то в Чехии и сбежала за границу с одним художником. Никто не знал, что за художник, почему и отчего она сбежала. Главное, совершилось нечто неблаговидное и из ряда вон выходящее. Но и это было тотчас же забыто. В воспоминаниях гимназистов, купавшихся на берегу нынешним летом, Роза Калина навеки стерлась вместе с их детскими наивными и смешными мечтами о поцелуе. И разве что вот в такой предвечерний час перед глазами, придавленными холодными ладонями, еще возникнет порой образ яркого пятна на фоне серого песчаного берега, что маячит вдали, подобно язычку красного пламени.

И вдруг песчаный берег до самого горизонта вздрогнул, взвился вверх и исчез в белой вспышке, как прерванный на середине кадра фильм. Несильный, но резкий удар вывел Марко из забытья, мгновенно развеял видения и мечты. Один из друзей, неслышно подкравшись к нему, мокрой рукой шлепнул его сзади по согнутой спине. Марко вскочил на ноги. Отрезвленный столь грубым способом, он встал на самый край каменистого обрыва. Друзья, незаметно подошедшие к нему, окружили его полукругом, приплясывая и крича, а заводила, Блашко Лекич, — он-то и пробудил его своим ударом, — гоготал ему в лицо:

— Вставай, куль с мукой!

— Это твой Софрен куль с мукой, а не я! — вспыхнув внезапной злобой и бешенством, бросил ему Марко в ответ, как будто долго готовил его.

Он разом позабыл про сумрачные вечерние тени и про озноб, пробиравший его при одной мысли о холодной воде. Промерзший до кости, он превратился в сгусток холода и теперь уже больше не чувствовал его и не дрожал. Гневно повернувшись спиной к своим друзьям, он поднял руки и головой вниз кинулся в темно-синюю быструю стремнину под скалами. Словно бы искал спасения в ней.

Вода обожгла его; тиски холода, превосходившего любые ожидания, больно сжали тело. Но вот он вынырнул на поверхность, резким движением откинул назад мешавшие волосы и поплыл к противоположному берегу. Он слышал, как за ним прыгали в воду остальные ребята, визжа от холода, но не обернулся к ним, крупными саженками продвигаясь вперед, он все больше отрывался от них. Он утратил ощущение своего тела, не знал своего имени. Противоположный берёг придвигался, яснее вырисовываясь перед ним и придавая ему новые силы. Плыть, и только плыть! Выплыть из холодной воды и повернуться спиной ко всему, к мечтам о том, что было, что должно было бы быть и чего нет, и к этому берегу, и к этой жизни. Плыть и выплыть!

Слова{25}© Перевод Е. Рубиной

Вам знакома эта картина. Коридор спального вагона Загреб — Белград. Время: около семи часов утра. Место: Стара-Пазова.

Я вышел из своего купе и только пристроился у окна, бросил взгляд на волнистое поле желтой сурепки, как кто-то крепко схватил меня за плечи. И уже говорил.

Милан Демежан, товарищ по гимназии. Из тех знакомых, с какими обычно встречаешься раз в десять лет и, как правило, не знаешь, о чем говорить. С Демежаном подобной неловкости не возникает, он всегда говорит сам.

Седоватый, подтянутый, крепко скроенный, тщательно одетый и ухоженный мужчина. На лице неизменная улыбка — здоровые белые зубы, полные, сочные губы. Уверенная манера держаться. Во всем холодное и непогрешимое чувство меры и такта, которое, однако, пропадает, стоит ему заговорить.

Насколько я помню, он вечно был таким: жизнерадостный эгоист, здоровый, ограниченный, практичный, не отягощенный раздумьями и переживаниями и при этом ужасающе болтливый. Его болтливость была как бы выражением здоровья и удачливости, составной частью той до предела упрощенной системы, пользуясь которой он шагал по жизни, улыбающийся, неизменно благоденствующий, неизменно довольный прежде всего собой, а затем и всем его окружающим. Все, что являлось камнем преткновения для других людей, Демежану давалось безо всяких усилий.

Выспавшийся, румяный, выбритый, на целую голову выше меня, Милан говорил, энергично двигая губами и вдыхая полной грудью; говорил о прошлом, о настоящем, о себе, обо мне, о всякой всячине — складно, весело, не вкладывая в свои слова никакого содержания и не преследуя никакой цели. Говорил, как дышал или ходил.

Смотришь на него, слушаешь — и непременно задаешься вопросом: как ему удается столько говорить и при этом ничего не сказать? Как только у него не отнимется язык, не протрется нёбо и не затупятся передние зубы! Какое-то время я смотрю на своего однокашника, но потом он вдруг начинает бледнеть, таять у меня на глазах. И исчезает. Правильные черты его лица то сливаются с деревянной стенкой вагона, то тонут в раскинувшейся за окном равнине, которой скорость бегущего поезда придает движение и гонит вдоль окон, точно быструю темно-зеленую реку; я еще недолго слушаю его, а затем окончательно перестаю вникать в его слова, и они превращаются в быстрый и мутный поток звуков, не имеющих ни формы, ни содержания. И я думаю о другом.

Откуда этот неиссякаемый водопад слов? К чему он? Какое полезное применение он мог бы найти? Зачем вообще людям слова? Чем бы им надлежало быть? Слова… Да, слова! И внезапно, словно по какому-то странному закону ассоциаций, в памяти моей всплывает одна давнишняя история. Ничего вокруг не видя и не слыша, я начинаю мысленно рассказывать ее самому себе, вероятно, инстинктивно обороняясь этим немым, внутренним монологом от лавины бессмысленных и назойливых слов.

* * *

В Париже я жил одно время в тогда еще мне совершенно незнакомом и чужом 18-м квартале. Отель, построенный в конце XIX века, имел множество разноцветных стеклянных дверей и был украшен пышным орнаментом из гипса и дерева в сецессионистском духе. По своему убранству это был оазис дурного вкуса, весьма редкий для Парижа. Зато отель отличали чистота, порядок и такая основательность, что безвкусная внутренняя архитектура не резала глаз и воспринималась как одно из необходимых условий этой основательности.

Постояльцев сюда будто бы занес ветер со всех концов земного шара. Тут были и студенты из Скандинавии, и разъезжающие по свету в поисках знаменитых профессоров и быстрого успеха польские пианистки, и южноамериканские эмигранты, и ищущие уединения пожилые супружеские пары из разных стран, в том числе и французы.

Такая чета жила в соседней с моей комнате. Это были люди преклонного возраста, с изысканной, я бы даже сказал, аристократической внешностью; но вот платье их и манеры были настолько старомодны, что вызывали даже не улыбку, а почтительный страх, который могут вселять призраки. Они походили на живые модели с некоей выставки мод и нравов конца прошлого столетия. Но что самое удивительное, костюмы их не выглядели потертыми или по-бедняцки выношенными, они отлично сохранились. Носили их старики с естественностью и непринужденностью хороших актеров, умеющих сообразовывать каждое свое движение с духом эпохи, к которой относится тот или иной костюм, и держали себя так, будто все вокруг были одеты, как и они, по моде пятидесятилетней давности.

Она костлявая, высохшая старушка, он сгорбленный и увядший старичок с черными живыми глазами и серебристыми аккуратными бакенбардами на все еще румяных щеках. Было известно, что супруги приехали из Австрии, что она еврейка, потому-то за несколько недель до прихода гитлеровских войск супруги и вынуждены были покинуть страну, что муж в прошлом торговец картинами и антиквариатом, отличный знаток своего дела, имевший серьезные связи во многих странах мира, а особенно во Франции.

Пара была неразлучна, их всегда можно было увидеть где-нибудь поблизости от отеля, на скамеечках молодого парка или за столиком перед одним из небольших кафе. На гостиничной лестнице они учтиво раскланивались со своими соседями, причем то была учтивость XIX века, однако дружбу ни с кем не водили и после обеда или ужина никогда не задерживались ни в столовой, ни в миниатюрном салоне.

Так эти пожилые, незнакомые люди доживали на моих глазах свой век, становясь с каждым днем будто на месяц старше. На их лицах не было следов пережитого горя, однако на обоих лежала тяжелая печать эмигрантской потерянности и безысходности. Будто привязанные друг к другу и отрезанные от всего прочего мира, они не ходили, а ползали, как ползет по былинке букашка — без определенного направления и видимой цели. В тягость себе и не нужные никому вокруг. Так и бродили они всю осень и зиму, а с приближением весны «старый господин» заболел. (Впервые эта необычная пара не вышла к обеду.) А спустя два дня ко мне ворвалась горничная со словами, что мой сосед умирает. Пришла и хозяйка гостиницы. Одолеваемый беспокойством, которое в подобных обстоятельствах, вероятно, испытывает каждый человек, вышел и я. Мне хотелось быть полезным пожилой даме, хотя я и не представлял себе, чем бы мог ей помочь. Все произошло без лишних слов и суеты.