— Что произошло на Онодском собрании? Ну, над чем ты здесь раздумываешь? Тебе, верно, известно это возмутительное и позорное дело.
Мишка выпучил глаза на вельможу и совершенно стушевался.
— Раковский и Околичани * предали Ракоци…
— Нет, не про то… Совсем иначе…
— Австрию лишили венгерского трона.
— Как бы не так! — насмешливо перебил граф, сверкая глазами. — Хе-хе-хе!.. Тем не менее ты отвечал отлично. Я тобой доволен. Как твоя фамилия?
— Михай Каро.
— Хорошо, очень хорошо. Отменно…
Граф снова подошел к дядюшке Данко и еще более приветливо похлопал его по плечу.
— Вы человек стоящий. Хорошо воспитываете юношество. Весьма хорошо. Не премину упомянуть об этом моем искреннем убеждении в высочайшей инстанции.
Дядюшка Данко теперь уже настолько вошел в роль учителя, что начал потирать руки и раскланиваться.
Его сердце ликовало от радости.
О, вот это так победа! Ему вверили честь гимназии, и как блестяще он ее отстаивает. Кто знает, чем и как все это кончится! Быть может, еще удастся заработать для директора орден! Всё-таки большое дело, если человеку посчастливилось когда-то служить в гусарах. В этом бренном мире он всегда а везде сумеет за себя постоять.
Но вот граф наставительно обратился ко всему классу:
— Видите, что случается с теми, кто грешит против императора и монархии! Ракоци умер в изгнании. Да, умер. Как и Тёкёли *, и все те, кто нарушал спокойствие государства. А теперь перейдем к другому предмету. Пожалуй, хоть к естествознанию. Сын мой, вот ты, который не хочет быть солдатом. Посмотрим, выйдет ли из тебя ученый. Расскажи-ка мне что-нибудь о животных.
— О каких? — смело спросил Пали Камути.
— Расскажи о животном, которое тебе особенно нравится. Какое из них ты любишь больше всех?
— Льва, — ответил Пали Камути.
— Ну, так расскажи мне про льва.
Пали Камути начал рассказывать его высокопревосходительству о льве, другого-то ведь он, пожалуй, ничего и не знал из всего естествознания. О льве он говорил еще более или менее сносно.
Граф прервал его всего лишь раз:
— А чем питается лев?
Этого Пали Камути, по-видимому, уже не знал и ответил, как подобает лютеранину:
— Всякой всячиной.
— Ну все-таки, что ему больше всего по вкусу?
Юноша помолчал, провел пальцем по лбу, затем вызывающе вскинул свою чернокудрую голову и решительно сказал:
— Свобода!
Как сейчас слышу все это… Когда слово «свобода» прозвучало в классе, казалось, задрожали мириады атомов воздуха, оно прозвучало, как звон огромного колокола.
Его высокопревосходительство отвернулся и с выражением ужаса взглянул на своего адъютанта, тот, в свою очередь, уставился на вице-губернатора. Последнему уставиться уже было не на кого, и он попросту закрыл глаза, ожидая, что сейчас вот-вот обрушится потолок.
— Садись! — рявкнул вельможа на Пали Камути и повернулся к Данко, как бы вопрошая: «Что все это значит?»
Лоб его был нахмурен.
— Как? И этот тоже ваш ученик?
— Ваше высокопревосходительство, — сразу осмелев, сказал дядюшка Данко, — разрешите доложить. Как раз он-то и есть мой единственный ученик. Не извольте за этого шалопая винить почтенного господина учителя, который сейчас обедает у себя дома, куда вызвала его досточтимая супруга. На мальчишку все рукой махнули. Он живет у меня, у меня же и столуется. Его уже не исправишь ни добрым словом, ни наукой. Так вот в том, что он такой, клянусь честью, виноват я, а не почтенный господин учитель…
— Но кто же вы?
— Я, видите ли, здешний служитель. Почтенные господа вверили мне честь гимназии на то время, пока они с божьей помощью кушают. Но поскольку вы изволили прибыть через заднюю калитку, я не мог вас заметить и сбегать за господами учителями. К вашим услугам — Габриш Данко, гусар, прослуживший две кампании, постоявший за себя с саблей в руках и во времена отца нашего Кошута *. Так что, как изволите видеть, во мне столько плохого, что и на этого малого хватает. И к нему, бездельнику, скажу я вам, это легко прививается! Уж он только мой ученик, так вы и считайте! Право же, за него нисколько не в ответе почтенный господин учитель.
Положение сложилось донельзя смешное и нелепое. Генералу стало неловко. Он поспешил надеть шинель и подал знак своей свите.
— Да благословит вас бог! — сказал он на прощание и вышел.
Старый дядюшка Данко осмелел окончательно и молодцеватым, бодрым шагом проводил его высокопревосходительство до самых ворот.
Там генерал снова обратился к нему:
— Какие новости в городе?
Дядюшка Данко пожал плечами и, желая еще раз напомнить, что именно он испортил Пали Камути, подчеркнуто небрежно заявил:
— Говорить-то особенно не о чем, ваше высокопревосходительство. Что ни возьми, все плохо. Власти только и знают, что дерут налоги.
Наконец вернулись и почтенные учителя. Они все ахали да дивились тому, что поправить было уже невозможно. Но в еще большее изумление привело их моральное мужество и простой здравый смысл дядюшки Данко, сумевшего понять, что молодому заведению пришлось бы пережить не одну беду, если бы врагам удалось увидеть его в истинном свете.
— А сначала-то у вас все-таки поджилки тряслись, — не раз говорили мы потом дядюшке Данко.
— Э-э! Все потому, что я тогда был лишь учителем, когда мне доверили честь гимназии. Но потом мне снова пришлось стать гусаром, и я, ей-богу, нисколечко не трусил. Это, видите ли, уже совсем другое дело, тут смелые слова приходят сами собой.
1878
БАДЬСКОЕ ЧУДО
Перевод И. Миронец
Мал бадьский ручей. Сузившаяся серебряная лента его обрела широкую песчаную оправу, а поблескивающий песчинками бережок, что весь истоптан крошечными ногами сказочных фей, обрамлен нескончаемым ракитником.
На бадьской мельнице стоит работа. Двор завален мешками, а нетерпеливые мужчины и женщины из Гозона, Чолто так и облепили берег Бадя возле мельницы — сидят, ожидают воду.
Если вода не прибудет, они знают, что предпринять. Вон Дюри Кочипал, работник с мельницы, уже уволок с майорнокского кладбища «коня святого Михая» * — поскольку сожжение его является проверенным способом вымогания дождя у небесных властей.
И надо бы, чтоб помогло! Правда, шлюзы спущены и к ночи у плотины собирается немного воды, которая час-другой покрутит колеса, но что это, когда столько зерна навезли? Пока до последнего мешка очередь дойдет, его уже плесень перемелет.
Все злятся, ворчат, одна только мельничиха, раскрасавица Клара Вер, снует, улыбаясь, меж клиентов, хотя от нынешней засухи она больше всех в убытке.
Коли так будет продолжаться — конец бадьскому мельнику, особенно если он еще подзадержится в солдатах, ибо, что поделаешь, арендная плата высока, а женщина — она женщина и есть, хотя бы и золотым позументом опоясана.
Однако жена Михая Пиллера из Гозона не упустит и свое словечко вставить на этот счет:
— Смотря какая баба. Правду я говорю, а, Жофи Тимар? Хотя, что до мельничихи, то за нее и я бы не поручилась, потому как рыжие волосы… ох, уж мне эти рыжие волосы… Правильно я говорю, а, Жофи, душенька?
— Нет, тетка Жужи, неправильно! Она хорошая женщина, хоть и красивая.
— Много ты там видишь из-под своего черного платка.
— Я тут была, когда она мужа провожала… уж как она убивалась, раз сто, должно быть, обняла его.
— Каждая разумная женщина, сестричка, носит свою вигано * так, чтобы только лицевую сторону видно было. Так-то… значит, говоришь, чувствительно простились?
— Мельник спросил тогда у своей Клары: «Будешь ли ты верна мне?» А Клара Вер так ответила: «Скорей Бадь наш в гору повернет, чем мое сердце от тебя отвернется».
— Бадь да вспять? — захохотала язвительно Пиллер. — Заруби это себе на носу, Янош Гейи.
Засмеялись и остальные. Недоставало еще, чтобы эта струйка да назад повернула… Бадьский горе-ручеек и под гору-то еле тянет! Не нынче-завтра песок поднатужится, да и проглотит его вовсе.
За разговорами о ручье да о мельничихиной клятве все развеселились — все, кроме Яноша Гейи. От слов Пиллер он покраснел и надвинул шляпу на глаза, впрочем не настолько, чтобы потерять из виду плетень, на котором мельничиха развешивала белье.
Высунутые язычки солнечных лучей плясали по плетню: где лизнут мокрый холст, там он и белеет.
Глаза Яноша тоже бросают туда свои лучи, а лицо Клары Вер от них алеет.
Женщины, что съехались молоть, тут же заметили — еще бы! — эти взгляды. И пошли судачить, — еще бы! — а чего их языки коснутся, то сразу почернеет.
Вот и темную тучу поди они же накликали. Заволокла вдруг с запада все небо. Ну, заждавшиеся гозонцы, майорнокцы, все теперь будет в порядке: сегодня тут еще завертятся жернова. Под вечер хлынул ливень, да такой, что даже борозды в поле стали ручьями. Не дурак, видно, Дюри Кочипал, не напрасно сжег «коня святого Михая».
Три дня и три ночи работала мельница. Убывало зерно, убывали желающие молоть. К вечеру третьего дня остались только десять мешков с пшеницей Яноша Гейи.
Может, молодица преднамеренно оставила эти мешки, чтобы подольше задержать у себя их хозяина? А вдруг она только дразнит его? И взгляды ее — всего лишь цветы акации… Роняет их акация на всех, но цветет так высоко, что ветку с нее не сломишь…
С нетерпением ждал Гейи, когда же выйдет красивая мельничиха.
— Послушай, Клара Вер… Вот мы с тобой одни. Хорошо ты сделала, что оставила меня последним…
— Не я тебя оставила. На мельнице всех обслуживают по старшинству, — ответила Клара Вер обиженно и повернулась к Яношу спиной.
Коренастый, крепко сколоченный парень заступил ей дорогу, его красивые большие глаза горели хмельным огнем.
— Постой, не уходи. Я хочу сказать… вот уж четыре дня стою я здесь с возом, корм кончился, мои лошади голодные. Дай мне с чердака охапку отавы.
— Хоть две.
— Ну а я… я уже два года мечтаю о твоем поцелуе, — прошептал он, и взгляд его замер на стройном как лилия стане, который, казалось, сломили эти слова. — Поцелуй хоть разок, Клара!