Видите ли, по мнению тетушки Приклер, пышность похорон — самое верное мерило человеческого достоинства. Кто чего достиг в жизни, становится всего очевиднее на его похоронах. И тетушка была отчасти права.
О Карое Вереше шла повсеместная молва, как о человеке, который защищает народные права и острым словом бичует власть имущих.
Проходил год за годом; когда их пролетело целых четыре, девяносто пять форинтов выросли до девяноста восьми, хоть и с превеликим трудом: из мизерного дохода дворничихи, право же, редко удавалось отложить даже какие-нибудь десять крейцеров. Старый грязный чулок наполнялся медленно.
А что же сталось за это время с Кароем?
Кто может ответить на этот вопрос? Как-то сразу имя его бесследно испарилось из газет, никто никогда его больше не упоминал. Казалось, он исчез с самого лица земли. Жизнь по-прежнему била ключом, люди продолжали копошиться, словно в муравейнике, за что-то бороться, газеты приносили самые свежие новости, но в них никогда больше не встречалось имя Кароя Вереша. Куда он делся, что с ним стряслось? Может быть, он уехал за границу или переменил фамилию; возможно, стал за это время князем, — кто знает, как его сейчас величают?
Старушка уже почти позабыла об этой столь неожиданно оборвавшейся человеческой судьбе. И вспоминала теперь о Карое, лишь когда хоронили какого-нибудь знатного человека.
Но знатных хоронят редко, — хорошо, если одного за три года. Знатные люди не столь глупы, чтобы часто умирать ради удовольствия зевак. А ведь если хорошенько вдуматься, пышная похоронная процессия стоит того, чтоб они почаще умирали.
Быстро шли годы. Многое множество гробов пронесли за это время по Керепешскому проспекту, целые поколения переселились на погост. А старую тетушку Приклер все еще можно было встретить на похоронах и слышать ее знакомое шамканье:
— Точно такие будут и у меня — девяностовосьмифоринтовые!
Как-то раз, в день поминовения усопших, тетушка возвращалась вечером с кладбища и остановилась перёд витриной посмотреть надгробные венки, разложенные соответственно их стоимости. Мимо нее прошмыгнула какая-то жалкая, дрожащая от холода фигура в сильно поношенном платье.
Тетушка взглянула вслед удалявшемуся человеку, и он показался ей знакомым. Как хорошо, что он остановился перед булочной, там ей, по крайней мере, удастся получше разглядеть несчастного. Человек с жадностью уставился на витрину с булками. На нем было жиденькое рваное пальто, из одного ботинка торчал палец. В этот момент свет ближайшего газового фонаря упал на его лицо. И тетушка Приклер узнала…
— Карой! — тихо окликнула она.
Оборванец вздрогнул, поднял голову и огляделся. Старушка бросилась к нему.
— Вы ли это, Карой?! Неужели вы не узнаете меня? Даже и сейчас не узнаете? Я та самая вдова Приклер, у которой вы когда-то жили. Ну, не смотрите же на меня такими чужими глазами!
Несчастный горемыка продолжал смотреть на нее все тем же взглядом. Затем ноги его подкосились, и, чтобы не упасть, он вынужден был опереться о фонарный столб.
— Вы больны, Карой… Бедный Карой! Идемте со мной. Боже, боже, до чего мы дошли! Я знала, что так будет, зачем вы перечили сильным мира сего?
Мужчина был не в силах произнести ни слова. Он молча позволил себя увести и через полчаса снова находился в своей давнишней комнатушке, откуда двадцать пять лет назад начиналась его карьера. Светлые, лучшие дни — все, все растаяло без следа. Казалось, будто вернулось печальное «вчера». И вот он лежит там же, где прежде, быть может, даже на той же самой кровати.
Добрая старушка всю ночь ухаживала за ним, укутывала потеплее, готовила ему отвары. Однако наутро больному стало хуже, а на третий день, проснувшись еще затемно, тетушка Приклер нашла его мертвым.
Старушка вытерла набежавшую слезу, потом достала из сундука заветный старый чулок. Она высыпала из него свои сбережения и разделила пополам.
— На мои похороны достаточно и сорока девяти форинтов. Для такой старушки хватит и этого… Можно обойтись и без факела, саван тоже заказать подешевле… Для меня и этого будет довольно.
На другие сорок девять форинтов, тетушка Приклер устроила похороны своему бывшему квартиранту и тогда уж доподлинно узнала, какое погребение ожидает ее.
1890
ЭСКУЛАП НА АЛФЁЛЬДЕ
Перевод Г. Лейбутина
Мой бедный дядюшка в семидесятых годах занимался врачебной практикой в одном из городков комитата Хайду (назовем его условно Хайду-Луцасек). Дядюшка стремился дать и мне медицинское образование. «Это наилучшая профессия, братец, — говаривал он, — потому что смерти каждый боится, а между тем редкий человек ее минует».
Сам он, как видно, тоже не относился к числу этих «редких людей» и умер на моих руках лет двенадцать тому назад. За несколько дней до своей кончины он обратился ко мне со следующими словами:
— Чувствую, пробил мой час и жить мне осталось всего дня три-четыре. Мысль о смерти не страшит меня, ибо редкий человек ее минует (это выражение стало у него поговоркой). Жаль только, что оставшиеся мне дни я не могу провести, как мне хотелось бы!
— Почему же, дядюшка? Попытайтесь! Может, и я помог бы вам чем-нибудь!
— Глупыш ты еще! Я хотел бы так распределить эти дни, чтоб через каждые сто лет вставать из могилы — всего на один день — и пролетать, над моей родиной. Хоть и мечтаю о покое, но все же легче было бы уйти в вечное небытие, не сразу, а постепенно. Расстаться с жизнью раз и навсегда — страшно, а вот на время — даже интересно.
— В ваших, словах есть нечто такое…
— Черт побери! Разве не интересно было бы пролететь над нашей Алфёльдской равниной лет эдак через триста? Кечкемет, наверно, разрастется до размеров Версаля, Сегед будет не меньше Парижа, Дебрецен станет походить на Лондон. Какой прогресс! Сколько блеска, какие чудеса!
— На что вам это, дядюшка? Вы бы увидели перед собой совсем чужие, незнакомые вам города!
На пожелтевших губах старика появилась слабая улыбка.
— Не думай так, мой мальчик! Готов побиться об заклад на пять форинтов, что, едва оставив позади Дебрецен, я воскликнул бы: «Смотрите-ка, ведь это города комитата Хайду!» — потому что города эти никогда не изменят своего облика.
В то время я не придал большого значения последнему замечанию моего дядюшки, так как привык считать его человеком язвительным, из уст которого частенько доводилось слышать едкие насмешки. Но теперь я начинаю постигать всю глубину его слов. Именно теперь, когда я угодил в один из городков комитата Хайду.
Впрочем, как раз об этом я и собираюсь рассказать. Случилось так, что вскоре после похорон моего дядюшки бургомистр пригласил меня в ратушу и перед лицом всего собрания сообщил мне, что, «поскольку прежний доктор никого уже вылечить не сможет, ибо сам навеки исцелился от всех и всяческих земных недугов, городские власти, отечески пекущиеся как о больных, так и об оставшемся не у дел аптекаре, наметили меня преемником моего дядюшки».
— Но это невозможно, — пролепетал я в замешательстве.
Бургомистр пропустил мои слова мимо ушей и, обращаясь к отцам города, продолжал в шутливом тоне:
— Для того чтобы наш милейший аптекарь, господин Алайош Хавран, мог жить, прежде всего необходимо, чтобы мы умирали. Гм… Что? Что вы изволили сказать?
— Я сказал, что ваше предложение большая честь для меня, но принять его я, к сожалению, не могу.
— Как, вы отказываетесь? Тридцать тысяч душ населения на одного-единственного врача. Прикиньте-ка, господин доктор!
— Я очень хотел бы принять ваше предложение, но есть одно препятствие…
— Я вас не понимаю! Какие могут быть препятствия, если и вы согласны, и мы хотим? Запомните, Хайду-Луцасек не признает препятствий! — произнес бургомистр, горделиво ударяя себя в грудь.
— Видите ли, вся беда в том, что пока я всего лишь студент-медик четвертого курса. До получения докторского диплома мне остался еще целый год.
— Вот это другой разговор! — воскликнул бургомистр. — Надо было с этого и начинать! Давайте-ка подумаем, как нам быть, — добавил он доброжелательно. — А что скажете на это вы, господа?
Отцы города переглянулись.
— Вас выбрали вожаком, вам и верховодить! — резко бросил Михай Колтаи. — За вами слово!
— На мой взгляд, есть лишь два пути, ежели мы будем настаивать на том, чтобы должность городского врача занял наш уважаемый юный доктор.
— Какие же?
— Или мы подождем, или университет поторопится.
Янош Фараго покрутил длинные густые усы и мудро изрек:
— Нецелесообразен ни первый, ни второй путь. Если грабли за четыре раза не соскребут всего сена, то и на пятый раз оно там же, на лугу, останется. Если наш уважаемый доктор за целых четыре года не постиг всей науки, то и на пятый год он не позаимствует ее у профессоров. Поэтому самым разумным будет закрепить молодого доктора за городом. А чтобы из-за этого недостающего года обучения не понес ущерба и наш всеми уважаемый город, надлежит удерживать из докторского гонорара одну пятую часть. Вот и все. Так или нет?
Доводы господина Фараго показались всем настолько убедительными, что большинство собравшихся уже склонилось к тому, чтобы принять его предложение. Однако я решительно заявил, что приму предлагаемую мне должность лишь в том случае, если город согласен ждать, пока я возвращусь с дипломом.
После короткой перепалки мое условие было принято, и неделю спустя я уезжал из Хайду-Луцасека в качестве выборного городского врача, воспользовавшись предоставленным мне годовым отпуском для завершения университетского образования.
Тот, кто ожидает от меня замысловатого сюжета или каких-нибудь необычайных приключений, пусть себе поищет другого рассказчика. Я всего-навсего описываю свою врачебную практику, с тем чтобы через три столетия мой преемник, врач, практикующий в городе Луцасеке, прочитав эти записки, воскликнул: «Тысяча чертей, оказывается, и триста лет назад дело обстояло точно так же!»