— Станьте вот тут, — предупредил ее патакский управляющий, удержав на известном расстоянии от группы сановников, — и изложите перед лицом великого князя свою просьбу.
— Сказать-то я скажу, — ретиво отпарировала старушка, — но сперва укажите мне, который из них князь?
— Это я, — послышался ласковый голос, и она увидела, как вперед выступил самый красивый и самый статный витязь, только странным показалось ей, что именно у него одного не было ни сабли, ни ментика.
Оглядела она его с головы до ног, потом подозрительно спросила:
— Ференц Ракоци, тот, который Второй?
У князя эта фраза старушки вызвала улыбку, и по улыбке крестьянка узнала его. Лицо ее мигом залилось слезами.
— Что это за детский наряд вы мне прислали сюда, голубушка?
— Разве не узнаешь, сердечко мое? — вырвалось у нее с неудержимой силой, и слова полились потоком, неразборчивые от душившего старушку волнения. — Это же твой жилетик, ненаглядный ты мой. Ты носил его, когда был еще таким вот, как этот мой кулак. Все еще не признал? Ах ты, такой-сякой негодник! Да ведь я та самая Париттьяш, которая…
Только и успела сказать, но и это было больше, о, гораздо больше того, что могла выдержать взыскательная душа главного гофмейстера Ваи: схватившись за виски, будто в них с обеих сторон вонзилось по стреле, он прыгнул к двери, распахнул ее и крикнул телохранителям, чтобы увели сумасшедшую. Телохранители подбежали, схватили старушку, но князь знаком остановил их — пусть, мол, говорит. Телохранители отступили, но стоявший рядом с крестьянкой добродушный Матяш Надь все-таки тихонько пожурил ее:
— Почтительней говорить надобно! Как можно так разговаривать с его сиятельством? Хоть бы на колени, бабка, опустилась!
Она же со смелостью неведения, переполненная какими-то своими чувствами, ответила:
— Ну уж он-то от меня этого не потребует, довольно стояла я перед ним на коленях, когда учила его ходить да ползала с ним: гопп-гопп, потому как я и есть кормилица его светлости. Мое молоко сосал он в Борши. И вам, господа хорошие, знать это надобно да так и глядеть на меня, как на его кормилицу и воспитательницу. Ведь я и в Мункаче была, при его маменьке. Ох, и вырос же ты, касатик, ишь молодцом каким стал! Но как же это не распознал ты тетку Париттьяш?
Лица вельмож и в самом деле смягчились, даже спесивый Берчени не погнушался подойти к ней и пожать ее мозолистую руку, да так, что ладонь захрустела: «Но, но, полегче, барин, больно ведь».
Ракоци стоял со скрещенными руками в глубоком раздумье; какая-то неведомая сила смела вдруг заросли лет. Таким знакомым и сладостным казался ему этот голос, голос колыбельных песен и сказок, укачивающего гульканья, который подхватил его теперь и помчал назад, назад, пока, наконец, не привел в омытую щемящими воспоминаниями детскую комнату, где он — топ-топ — расхаживал в красном, шитом серебряными пуговками жилете.
— Я все вспомнил, — сказал он приглушенно, растроганно. — Вас Жужей зовут, правда?
— Так, так, сокровище мое! — возликовала старушка, и ее небольшие черные глазки вспыхнули, как светлячки. — Жужанна Катона мое девичье имя.
Заметно было, что князь искал слова, достаточно торжественные для такого случая, — но сейчас ему в тягость был его высокий сан, он был просто человеком.
— Значит, это ты? Как же ты постарела, бедняжка! Что, много работать приходится, милая?
— Меня удары состарили до времени, и именно ты — ох, прости господи меня глупую! — именно ваша светлость нанесла мне самый тяжелый из них. Сердита я, ох, сердита я на тебя, ваша светлость! Такому славному да отважному князю все ж поумнее править страной следует. Раз дело не идет, стало быть, и не надо. Бога надобно помнить, голубчик ты мой, ваша светлость. Он ведь всех прочих господ важнее будет. А я уже пять лет, как горюшко свое безмерное с собой несу…
— А ну, мамаша, смелее, — весело вмешался Берчени. — Выкладывай-ка нам свои беды.
Но «мамаша» и не оглянулась на него, она обращалась только к Ракоци.
— Когда светлость твоя дитем малым была, — повысив голос и воинственно подбоченясь, продолжала она, — моим молоком ты питался. Так или не так? И уж я кормила тебя, ничего для тебя не жалела. Но куда же это годится, чтобы и сейчас, когда стал ты властвовать над целыми странами, рука твоя опять к моему молоку тянулась!
— Я не понимаю тебя, добрая женщина!
Париттьяш расстегнула полушубок и, вытащив из-за пазухи пожелтевшую бумажку, протянула ее князю, а сама продолжала трещать языком, ни на миг не останавливаясь:
— Я расскажу по порядку все, что до этого касается. Было у нас двое взрослых сыновей и одна корова, они и содержали нас, стариков. Коровенка — она как раз телочку принесла — давала десять кварт молока в день. Окаменеть мне здесь же, в этой самой патакской крепости, если я вру. Ну, ладно. Пять лет тому открылась несчастная эта война. Заиграли трубы, повсюду стали седлать лошадей. Коня у нас, правда, не было: мы ведь бедные батраки, коровенка наша только то и ела, что я, бывало, по обочинам дороги насобираю да в корзине своей принесу, но зато было у нас двое сильных парней. А ну, говорю, сыночки, хватит дома сидеть! Марш, собирайтесь в дорогу! Мой маленький господин с императором дерется. Ступайте, выручайте своего молочного брата! И они пошли. Как же было не пойти-то. И теперь они там где-то, дерутся на славу, коль не поумерли с тех пор. Ничего, думаю, обойдемся как-нибудь, останется ведь корова со своей телочкой. Двум старикам с нашей Бимбо жить — что у Христа за пазухой. Но не тут-то было. Подумайте только! Проходит мимо как-то куруцкий отряд, и капитан силком забирает моих скотинок, потому как, говорит, отряд питаться должен. Уж я и плакала, и молила: «Оставьте дома коровенок, двое моих сыновей и так уж воюют». — «Потому и берем, — ответил капитан, — где молодцы, там и коровы должны быть, парням есть надо». Пес безбожный, прибери его дева Мария, увел все же, а мне оставил вот эту квитанцию: князь, мол, потом заплатит. Потому я и бью челом тебе, ваше сиятельство.
Ракоци взял реквизиционную записку, заглянул в нее и добродушно сказал женщине:
— Корову, тетя Жужа, вернем, и на том — мир.
— Да ведь при ней и телка была, — встрепенулась Париттьяш.
— Будет и телка.
— Я и так в убытке останусь: сколько телят принесла бы она за это время!
— Ладно, мы и над этим подумаем по-отечески. А покуда, голубушка, ступай вниз и отобедай вместе с мужем своим на кухне для челяди. Я еще сегодня вызову тебя.
Матяш Надь поспешил было увести крестьянку, но князь остановил его.
— Она и сама дорогу найдет, а вы, старина, останьтесь еще, получите кое-какие распоряжения.
Матяш Надь, вместо того чтобы по придворному обычаю поклониться, кивнул головой.
(«Легко ему дерзить князю, коли у него две головы, — говаривал Иштван Чаки, — одну снимут — другая останется».)
— Высчитайте, — приказал ему князь, — сколько телок может народиться у одной коровы за пять лет, учитывая также и возможный succrescentia[52] самих телок.
Приближенным понравилось такое решение, в особенности остался доволен Берчени, и человек пять-шесть сразу же взялись за вычисления, будто это было теперь самым важным вопросом для Венгрии; они то и дело запутывались в расчетах, так как были весьма плохими счетчиками, пока, наконец, у господина Хелленбаха, человека, знакомого с цифирью, получилось девятнадцать голов: старая корова, родоначальница, так сказать, телка и дальнейший их приплод, бычки и телки, — ежели считать, что отнятая у Париттьяш телка была тогда двухлетней.
— Итак, господин Матяш, подберите на нашей ферме девятнадцать голов скота и велите пригнать сюда, к нашему замку.
— Они будут здесь, — ответил Матяш Надь елейно.
— Они будут здесь, но что будут есть? — вставил шутливо Берчени, приходивший в восторг всякий раз, когда князь выбрасывал такие колена, весть о которых затем гремела по деревенским лачугам.
— Верно! — откликнулся князь. — Ступайте-ка, Матяш заодно и в канцелярию, пусть составят там сразу же дарственную запись от нашего имени для жены Париттьяша, урожденной Жужанны Катона на луг в сто кил *, который еще сегодня будет выделен моим землемером из патакских владений.
— Виват! — неистовствовал Берчени. — Да воздаст господь Ференцу Ракоци за его доброту славой его оружия!
— Аминь, — прогудели остальные хором.
Матяш Надь между тем поспешил в канцелярию, где тотчас же поднял всех на ноги: ведь князь, ежели задумал что, точно на иголках сидит, пока не выполнит. И вот лучший каллиграфист Балаж Карлаи красиво вывел красным заглавную букву N, но едва успел написать «Nos Franciscus Rakoci de Felso-vadasz…»[53] как ворвался паж Ибрани: прекратить-де писать дарственную, ничего из этого не выйдет, и пускай господин Матяш Надь немедленно вернется к князю.
Почтенный Надь бросился со всех ног и в два счета очутился перед Ракоци. Вид князя был мрачен.
— Дарственную запись, — сказал Ракоци тихо, — я должен отменить, поэтому и послал за вами.
Вельможи ошеломленно переглянулись.
— Моя земля — земля плохая.
Он произнес это с глубокой тоской. Это тоже показалось сановникам необычным. Гофмейстер, забыв про учтивость, невольно воскликнул:
— То есть как плохая?
Но тут же ему стало неловко от собственной бестактности: horribilis![54] — и это он, главный гофмейстер! — он осмелился перебить высочайшую речь!
К счастью, князь не заметил этого, по крайней мере, никак не реагировал, его полностью поглотили собственные мысли.
— Я придумал нечто иное, — добавил он, улыбаясь, — как-никак я и на самом деле тот Ференц Ракоци, который Второй. Но продолжим. Знаете ли вы в Патаке такого землевладельца, что клонит к императору?
Господину Матяшу Надю этот вопрос пришелся не по вкусу, и, как обычно в таких случаях, он стал поглаживать нарост, свою «верхнюю голову».