Том 1. Рассказы и повести — страница 62 из 66

Перевод Г. Лейбутина

Введение

До сих пор ломаю я голову: какая она, эта самая лохинская травка? И где она растет? В кустарниках или камышах, возле соляных ключей или на вершине лысой горы Гребенки, на лугу или во ржи?

И почему не встречается она больше стройным словацким молодушкам, которые целыми коробами носят домой траву на корм своим телятам да коровам?

— Больше не встречается? — спросите вы. — Значит, кто-то уже находил ее однажды?

Конечно, находили! В том-то и дело! Вот только боюсь, что рассказать об этом случае толком не сумею…

Однажды ночью в дом Михая Секулы, лохинского старосты, какой-то негодяй подбросил анонимное письмо. Стекло оконное в наружной раме разбил, прохвост, и вбросил. (А в словацкой деревне, в этой колыбели мастеров-стекольщиков, днем с огнем не сыщешь человека, который возьмется застеклить вам окно.) В подметном письме говорилось, что-де местный молодой священник — такой и сякой подлец; а посему автор письма предлагал мирянам прогнать попика из деревни, вывезя его вместе с женой и всем скарбом за пределы Лохины. «Не то, — уже грозил пасквилянт, — через неделю пущу по деревне «красного петуха».

Как известно, птицу сию не очень-то жалуют в деревнях. Хороша она только в печи, когда на ней другого, дочиста ощипанного петуха поджаривают!

Писавший подметное послание слово свое сдержал (и кто бы мог, ей-богу, только подумать!). Ровно через неделю запылала Лохина и на одну треть выгорела дотла. А в ту же страшную ночь, когда бушевал пожар, нашли — теперь уже в сенях у церковного сторожа Андраша Миравы — новое подметное письмо. Точно такое же, как и первое: тот же почерк та же старая, пожелтевшая, с неровными, кое-где рваными краями бумага, свернутая в трубку и обвязанная грязной, неопределенного цвета ниткой.

Ну, благочестивому отцу и в этом послании досталось на орехи: и что дед его был еврей, и что сам он втайне католик, и что бесчестный он человек, для которого нет на свете ничего святого и который только для того и взял в жены нынешнюю попадью, чтобы втайне незаконно сожительствовать с ее замужней сестрой. (Сестра попадьи, красавица Песи, действительно жила в это время в доме у лохинского священника.) Далее в анонимном письме рассказывалось о поведении попа в прошлом, пока он еще в дьячках ходил; ей-ей, это была не очень лестная летопись его деяний, хотя она и соответствовала кое в чем истине, в особенности по части слабости попика к своим служанкам. Да только к чему об этом на весь белый свет кричать?

И добрые лохинские мужички не придали большого значения письму, хотя земляки из соседних деревень не переставали натравливать их на попа.

— Пошто не прогоните вы его? — спрашивали они лохинцев после первого письма.

— Не верим мы, что подожгут деревню. Которая собака лает — не кусает.

После пожара, когда было найдено второе анонимное письмо, грозившее новым поджогом, проезжавшие через Лохину туропойцы насмехались:

— Ну теперь-то уж вы, конечно, выпроводите попика за околицу!

— А зачем? Теперь-то мы точно знаем, что пожар будет.

Успеем загодя вытащить все пожитки из домов.

Так лохинцы и сделали: вынесли весь свой скарб на кукурузные полоски да к виноградникам, а иные — на хутора. Построили себе шалаши из веток, кукурузных стеблей, кое-кто даже шатер соорудил из парусины; перед входом вбили в землю один-два кола, к ним коней, коров привязали. В селе же все опустело, только кое-где в каменных домах теплились признаки жизни.

Однако даже беззаботная Лохина струхнула, когда и вторая угроза была приведена в исполнение точно в назначенный в письме срок. Большинство обитателей села в эту ночь не спали, караулили, а все равно загорелся общинный овин. На счастье, погода стояла тихая, безветренная, так что одно только это строение и сгорело.

Да что толку, коли уж тут как тут и третье подметное письмо. Его нашли у входа в погреб кантора Матяша Блозика. Снова пасквилянт поджогом грозился, если поп и дальше в деревне жить останется.

Ну, тут уж и комитатским властям пришлось зашевелиться (обычно они шевелятся только для того, чтобы на другой бок перевернуться). После долгой раскачки комитатская управа назначила следствие, выслав для его проведения нового капитан-исправника, его высокоблагородие Михая Шотони.

Исправника, правда, полагается титуловать просто «благородием», но Михай Шотони — отпрыск знатного рода, из числа тех, что выезжали на четверке, прирожденный барин, который, пресытившись женщинами, напал вдруг на мысль стать вице-губернатором. А для этого нужно было, хотя бы из приличия, начинать с исправника. Опыт, так сказать, приобрести.

Хотя говорится же в Писании, что бог если кому должность дает, то одновременно и ума к ней. А уж у кого деньги есть, так тот еще и науки прикупить сумеет.

Искать учителя новому исправнику пришлось недолго. Как-то раз является к нему полицейский следователь Мартон Терешкеи — векселей подписать. А Шотони и говорит ему как бы в шутку:

— Подпишу, но с условием…

— Заранее согласен на любые условия, друг мой!

— Одолжи мне твою голову.

— С удовольствием, если ты сумеешь ею так пользоваться, чтобы не слетела она у меня с плеч долой. Последнее было бы мне совсем не по душе, да и тебе, вероятно, тоже. Ведь кто тогда расплатился бы с тобой по моим векселям?

— Будь другом, поедем со мной расследовать лохинское дело! Ты человек искушенный, поможешь мне. Меня вице-губернатор туда посылает, и я хотел бы распутать преступление во что бы то ни стало.

— К твоим услугам. Когда отправляемся?

— Послезавтра.

— Единственно, чего мне хотелось бы: это еще до отъезда познакомиться с делом.

— Вот здесь заявление вместе с анонимными письмами. Прочти дома и придумай что-нибудь. Мне, например, ничего в голову не приходит. Ведь, черт побери, если даже лохинцы не знают, кто писал анонимки, кто поджигал, так откуда же я-то могу знать?

— Ну ничего, братец, я ужо разнюхаю.

Мартон Терешкеи слыл за самого способного следователя во всем комитате: это был человек, обладавший большим опытом, острой наблюдательностью и находчивостью. Именно он распутал знаменитое дело Маслаги о подлоге! С простым народом Терешкеи умел разговаривать на общедоступном языке, причем таким добрым и вкрадчивым голосом, что в эту ловушку попадались самые несговорчивые. Вполне возможно, что ему удалось бы сделать блестящую карьеру (одно время ходили, например, слухи, что Терешкеи берут в Будапешт следователем столичной полиции), если бы распространявшиеся про него анекдоты не подмочили его репутации. Так, рассказывали, будто он несравненный мастер «перекрестного допроса», что по провинциальной терминологии означало: бах с правой, хлоп с левой — крест-накрест, — а также, что он с готовностью позволяет просителям «докладывать». Однажды кузнец из Раполта приводит ему в подарок теленка, а Терешкеи как закричит на него сердитым голосом: «Ты за кого же меня принимаешь? Меня, что ли, будет сосать твой телок? Не мог заодно и матушку его прихватить??»

— Лохинское дело для меня — пустяк, — хвастливо заявил Терешкеи три дня спустя, после того как ознакомился с пасквилями. — Распутаем как пить дать!

— Неужто? Вот обрадовал ты меня! — воскликнул молодой исправник. — А то ведь я решил посвятить себя политике.

— Незавидное это поприще, друг мой! В особенности для такого светского льва, как ты.

— С прежней жизнью покончено; карты наскучили, хозяйствовать я не люблю. Надо же мне хоть чем-то заниматься.

— Вернись к женщинам!

— Ни за что! — воскликнул Шотони с выражением отвращения и скуки на лице.

— Ну, тогда вели запрягать. Поедем расследовать дело о лохинском пожаре.

Поутру они отправились в Лохину, захватив с собой Дюри Хамара, близорукого секретаря суда, знаменитого тем, что все написанное рукой он тут же размазывал носом.

— С чего начнем? — спросил Шотони по дороге, обращаясь к Терешкеи.

— Начнем с попа. Едемте сначала к нему!

Лохинского священника звали Шамуэлем Белинкой. (Почти все лютеранские попы — либо Лайоши, либо Шамуэли.) Это был красивый мужчина с орлиным носом и голубыми глазами, высокий, стройный — словом, из той категории благочестивых отцов, про которых говорят: «Этого женщины выбрали!»

Прибыв на место, Шотони принялся вежливо расспрашивать священника:

— Сколько вам лет?

— Тридцать.

— Давно служите священником?

— Три года.

— Когда женились?

— Два месяца тому назад.

(Хороши медовые месяцы, нечего сказать!)

— Никого в поджоге не подозреваете?

— Нет, никого.

— А между тем, — вмешался в допрос Терешкеи, — по всему видно, что поджог сделан кем-то, кто зол на вас.

Вполне возможно, — пробормотал господин Белинка неопределенно.

— Не было у вас когда-либо недоброжелателя, — повел дальше допрос Терешкеи, — затаившего на вас обиду?

Священник задумался.

— Насколько мне известно — нет.

— Странно! Ну что ж, попробуем разобраться, — задумчиво поскреб следователь свою рыжую с проседью бороду. — В анонимках много такого, что могло быть известно только близким к вам, доверенным людям. Кто был у вас прежде в услужении?

— Один работник — он и сейчас у меня — и две служанки, которых я отпустил.

— Как звали служанок?

— Одну — Магдаленой Кицка, другую — Анной Стрельник.

— Где же они теперь?

— Насколько мне известно, обе живут дома, у своих родителей.

Все эти сведения Дюри Хамар занес в протокол, а священник подписал его.

— Вот и готов первый документ, — шутливо заметил Шотони, помахивая листом протокола, — составленный под моим капитан-исправника, наблюдением!

— Тощ он больно! — возразил недовольно Терешкеи. — Больше ничего не можете добавить, святой отец?

— Ничего.

— Выходит, мы и с места не сдвинулись? — помрачнев, спросил Шотони с наивностью, не приличествовавшей его служебному положению.

— Не бойся, братец! Коль уж ты такую старую лису, как я, выманил в поле, то она до тех пор не вернется в нору, пока не докопается до истины.

— Значит, ты все-таки надеешься?

— Я же сказал тебе: все дело проще пареной репы. Вот посмотришь, сегодня же подцепим мы этого прохвоста на крючок. У меня нет никакого сомнения относительно того, что пасквилянт — местный житель. А сколько человек знает грамоту в словацкой деревне? Хорошо, если пятьдесят! Вот мы их всех и вызовем на допрос.

— Совершенно верно. Но где же село?

Вокруг виднелись только обезображенные пожаром, закоптелые стены, кучи пепла, груды полуобгорелых, вытащенных из огня стропил и балок. Но даже и та половина деревни, которую пощадило пламя, была пустынна.

— Пойдем туда, куда перебрался жить народ, — отвечал Терешкеи. — Не могли бы вы, батюшка, дать нам кого-нибудь в провожатые, чтобы он отвел нас на место нового поселения?

Шамуэль Белинка предложил взять в проводники господина Микулика, церковного старосту:

— Он покажет вам, как добраться.

Микулик сидел в этот час на террасе и покуривал трубку. Это был забавный худощавый человечек, внешностью вполне оправдывавший свое деревенское прозвище — «Лещ». На грушевидном лице его природа поместила пару блестящих и крошечных, словно бусинки, глазок. Одежда его состояла из домотканых суконных штанов, верхняя же часть туловища была прикрыта кофейного цвета курткой того самого покроя, который пользуется особенной любовью у канторов.

Приезжие господа усадили Микулика на козлы рядом с кучером, чтобы он показывал, куда ехать по этим неведомым проселкам. Гайдуку же, место которого на козлах сейчас было занято, пришлось шагать за дрожками пешком.

— Деревня, сударь, теперь в двух местах помещается.

— Где же?

— Одна половина, «Бакуловская», очень далеко — в горах. А другая — здесь вокруг, возле виноградников да по сливовым садам.

— Нам важно знать, где поселились староста и писарь.

— Они возле виноградников.

— Значит, туда мы и поедем. 

Оригинальное существование

Приезд комитатского начальства в такую бедную местность, как Лохина, — событие большой важности. В одну минуту новость распространяется повсюду, и все сразу теряют голову. Хорошо еще, если никто не додумается ударить в колокола. Но и без того по всему селу начинается суматоха: ведь деревенским властям нужно успеть обо всем позаботиться, чтобы приезжему начальству потрафить. У гайдука выспрашивают, какие блюда обожают господа больше всего (и если Янош — парень не дурак, он называет не что иное, как свое собственное любимое кушанье). Нескольких верховых нарочных срочно отряжают кого за мясом, кого за приправами, того за винами, а этого за новой колодой карт в город. Как же иначе? Начальство не должно испытывать ни в чем нужды!

А на этот раз, в связи с приездом Шотони и Терешкеи, переполоху и суматохи было еще больше, ведь буквально все необходимое для встречи нужно было где-то на стороне добывать. На полоске клеверища, где несколько тополей, словно опахалами, покачивали своими блестящими серебристыми листьями, писарь устроил импровизированную канцелярию, установив в тени деревьев три стола. Слева от столов бабы соорудили из молодой, свежескошенной отавы лежанки на тот случай, ежели после обеда господам захочется подремать.

После обеда! Только где его варить, этот обед? Тут уж вовсе хлопот не оберешься! Эй, ребятня, а ну быстро вырыть в земле очаг! А потом запрягайте телегу и одним духом доставьте сюда Аполлонию Микулик, она лучшая стряпуха во всей округе! Король и тот пальчики оближет, отведав ее стряпни.

Тем временем десятские усердно бегали по полям, что разбросаны у подножья горы, сгоняя согласно приказу господина исправника всех жителей села, знающих грамоту, на пробу почерков перед приезжим начальством. А кто уклонится — пусть пеняет на себя! Пока сооружали очаг, стали собираться и крестьяне: старики и подростки, бабы и девки и даже малые ребятишки.

— Приступим, господа, к работе, — распорядился капитан-исправник, положив по экземпляру анонимных писем на стол перед Терешкеи и Дюри Хамаром. — Женщин тоже проверим? — со смехом спросил он старого следователя.

— Конечно, — отвечал Терешкеи, — они-то и есть самые отпетые фарисеи, в особенности ежели грамоте обучены. Не вижу причин, почему бы именно женщине не быть сочинительницей пасквиля. Больше того, у меня как раз на этот счет есть известные подозрения.

— О! Ах! — послышались вокруг возгласы удивления.

— Пронюхал что-нибудь? — шепотом спросил Шотони.

— Ч-ш! Пока еще ничего определенного сказать не могу, но даю голову на отсечение, что после пробы почерков все выяснится. Вот посмотришь! Однако приступим.

Поочередно к столу стали подходить словаки — русые, долговязые, крепкие парни. Явилось и несколько стариков с длинными волосами, прихваченными на загривке гребенкой. Среди пожилых женщин не оказалось ни одной грамотной, да, впрочем, и кокетливые, юркие молодушки в зеленых полушерстяных юбках (сзади подоткнутых, а спереди украшенных разноцветными лентами, свисающими с пояса), в большинстве своем могли только поставить крест. Но старосте и десятским доподлинно была известна степень грамотности каждой из них, они стояли тут же и проверяли, не вздумает ли какая сплутовать.

Сунув дряхлому калеке-старику перо в руку, Терешкеи приказал:

— Напиши-ка нам, дед, два слова: «Люди божьи». (Так начинались анонимные письма.)

Перо прыгало в заскорузлой руке, а неровные буквы шатались, как пьяные, из стороны в сторону, и были они все горбатые, с большими животами, с торчащими кверху хвостиками спереди и сзади.

— Так еще до всемирного потопа писали, — улыбнулся следователь. — Можешь идти, дед. Следующий!

Теперь черед дошел до подростка с рябым лицом. Но не успел он начертать и нескольких букв, как глаза Терешкеи зловеще сверкнули и он крикнул:

— Гайдук! Схватить этого человека!

Однако в тот же самый момент и писарь закричал с волнением в голосе:

— Вот он, поджигатель!

Гайдук, помчавшийся было к Терешкеи, остановился нерешительно на полпути, не зная, которого из двух преступников ему теперь хватать, как вдруг и господин исправник (сговорились они, что ли?) с грохотом отбросил канцелярский стул и схватил за шиворот стоявшего перед ним малорослого Мартона Куштара, лохинского скорняка. А тот, бедняга, с перепугу даже перо гусиное, навлекшее на него такую беду, из рук выронил.

— Попался, висельник! — кричал исправник.

Гайдук, познавший за годы службы в комитатской управе, что в подобных случаях преступник тот, кого таковым считает старший по чину начальник, подскочил к скорняку и принялся его вязать. Несчастный Куштар, бледный как смерть, пытался оправдываться.

— Невиновен я, как агнец новорожденный.

— Нет, это ты писал подметные письма, негодяй!

— Не писал я ни единого словечка!

— Напрасно отпираешься! Виновен, раз я говорю! Вяжи его!

И связали бы запросто беднягу, потому что гайдуку на помощь уже спешил лохинский мясник, заклятый враг Куштара, если бы не остановил их старый следователь:

— Ради бога, братец, не вводи в конфуз! Ведь это я отыскал сочинителя… Да только хоть бы он провалился…

— Молчи! — азартно кричал исправник в ответ, уподобляясь охотнику, у которого хотят отнять подстреленного им зайца. — Посмотри, разве не та же самая рука писала?

— Удивительно! Мой точно так же пишет, как и твой!

— А ну, дай сюда! — нетерпеливо выкрикнул исправник и стал придирчиво сравнивать почерки. — Какая-то чепуха получается, Марци! Не могли же они вдвоем в конце концов один и тот же пасквиль писать!

— Втроем, ваше благородие, втроем! — перебил его подбежавший к ним писарь. — Я тоже нашел точно такой же почерк.

— Вот и разберись тут! Что за чертовщина? — разозлился Шотони.

Все трое изумленно уставились друг на друга, и только Секула, сельский староста, от всей души хохотал над приезжими.

— А вы что же думали, господа? Дело очень простое. В вашем селе люди пишут только двумя почерками. Старики — как их научил покойный учитель, а молодежь — как наш Нынешний.

Разумеется, староста был прав. Буквы обитателей Лохины не могли носить на себе печати индивидуальности, их форма определенная раз и навсегда покойным Даниелем Хловачем, жила и после его смерти: знать, и скромному сельскому кантору — учителю — определена доля бессмертия. Вывод же был таков, что анонимки написаны по методу нынешнего кантора Матяша Блозика.

Тотчас же вызвали его самого. Это было, кстати сказать, нетрудно сделать, так как ныне здравствующий кантор, лежа на спине перед винным погребком Яноша Бискупа, преспокойно покуривал свою трубку.

— Не могли бы вы сказать, кто из ваших учеников обладает этим почерком? — спросили его следователи.

— Все они одинаково пишут, — отвечал Блозик и гордо постучал себя кулаком в грудь, — потому что такой уж я человек: всех одинаково люблю и всех одинаково учу. Чтобы ни один не знал больше другого!

(Так Матяш Блозик понимал принцип всеобщего равенства.)

— Если мы не выберемся из этого лохинского лабиринта, то не видать мне вице-губернаторской шапки как своих ушей. А по всему видно, что мы окончательно зашли в тупик! — тихонько сетовал Шотони.

— Ничего подобного! Подвело нас только направление, в котором мы до сих пор вели следствие. Но я заранее продумал несколько направлений. Поэтому не падай духом и позволь мне действовать дальше, — возразил Терешкеи. — Первым делом перенесем-ка мы нашу канцелярию в другое место, потому что ветер гонит дым от этой проклятой кухни-времянки прямо мне в глаза!

На «кухне» полыхал огромный костер, от которого к небу, колыхаясь на ветру, словно холщовые полотнища, поднимался синеватый дым, внизу же плясали свирепые языки пламени. У очага хлопотала молодая, стройная женщина; она резала картошку, крошила лук, отбивала мясо и беспрерывно передвигала горшки и кастрюли то ближе к огню, то подальше от него. Вместе с дымом к приезжим долетали и запахи готовящейся пищи, а иногда — аромат спелой малины из соседних кустарников.

— Это и есть Аполлония Микулик, — обратил внимание господ на повариху писарь. — Красавица — поискать надо, а стряпает — пальчики оближешь!

— Приятно, когда повариха — женщина красивая!

— Пока еще девица, — вмешался в разговор Блозик, все еще болтавшийся подле комитатского начальства.

— Издали — хороша, — согласился старый Терешкеи. — Может, взглянем на нее поближе, братец?

— Если на отца похожа, — ничего особенного, — возразил равнодушным голосом Шотони. — Ведь это ее отец — церковный староста? Дорогу он нам показывал.

— Так точно, «конский выправитель».

— Это что еще за специальность такая?

— Не очень почтенная, — отвечал писарь, — да только старик больше не занимается этим «ремеслом». Разбогател, уважаемым человеком стал, вот даже в старосты церковные его выбрали.

— Ну и как же он «выправлял» лошадей? — поинтересовался капитан-исправник, пока Терешкеи отправился к костру за угольком для своей трубки.

— Честь лошадиную, так сказать, выправлял. Ездил по всем конским базарам.

— Вроде барышника был, что ли?

— Не купил он за весь свой век ни одного коня, — принялся рассказывать сельский староста. — А вот как ярмарка кончится, откроет он где-либо неподалеку от рыночной торговки горячей пищей свою канцелярию, да и скупает паспорта лошадей, на которых не нашлось покупателя. Народ, бывало, валом валит к нему. Ведь кому нужен после ярмарки конский паспорт? А Микулик по четыре, а то и по пяти крейцеров за штуку платил.

— Чудак! Ему-то они на что сдались?

— В округе полным-полно конокрадов, ваше высокоблагородие! И добывают они таких стригунков — один краше другого. Вот на этом все предприятие господина Микулика и было основано. Ведь коня без паспорта честный человек покупать не станет. А если кто и рискнет, то даст за него вору гроши какие-нибудь. Если же у коня бумаги надежные, то честь его конская выправлена, и конокрад раз в шесть больше на нем наживется.

— Ах, вот оно что! Теперь я начинаю понимать! — воскликнул Шотони, удивленно раскрыв глаза.

— Воры шли к Микулику, а тот смотрел лошадь и выискивал в своем большом обитом железом сундуке подходящий по масти — для Гнедка или Серка — паспорт. Из тысячи-то на любого коня можно подходящий подобрать. Конокрад платил за бумагу пять форинтов, и ворованная лошадь тотчас же становилась честным приобретением. А если паспорт и особым приметам коня соответствовал, то Микулик за него десять, а то и все двадцать форинтов мог заломить. Ну, в конце концов кто-то все же на него донес в полицию. Это как раз во времена провизориума * было.

— Разумеется, Микулик угодил в тюрьму?

— Куда там! Выкрутился…

— Как? И его не наказали по всей строгости закона?

— В то время закон и сам-то на ворованном коне ездил!

— Ну и ну, просто интересно! — удивился Шотони. — А что же сталось с его коллекцией паспортов?

— Суд арест на них наложил. Зато сам Микулик с той поры исправился. По крайней мере, сейчас про него ничего плохого не слыхать.

Пока Шотони обогащал подобным образом свой административный опыт, старый следователь приковылял обратно от костра.

— Ну как, ваше благородие? Не правда ли, краса девица? А?

— Хороша, чертовка! — отвечал Терешкеи, прищелкнув языком. — Эх, будь я помоложе!..

— Сколько же тебе лет, старина? — начал допытываться капитан-исправник.

— Упорно держусь на сорока.

— Ну, это еще какой возраст! — заметил писарь, подозрительно разглядывая старика.

— Так ведь я уже шестнадцать лет на том держусь. Нет, мое времечко прошло. Страсти теперь уже больше не властны надо мной. Увы! к костру я только потому пошел, чтобы о деле поговорить с девицей.

— О деле? — засмеялись вокруг. — Хорошая ширмочка — это ваше «дело»!

— Кроме шуток. Только не удалось мне с ней побеседовать. Очень уж там много длинноухих поварят!

— О чем же ты хотел с нею поговорить? — полюбопытствовал капитан-исправник.

— Хотел спросить у нее: умеет ли она вязать?

Услышав такой ответ, окружающие заулыбались: так уж положено, коли начальство изволит шутить.

— Знакомство завязать она, конечно, сумеет, если тебе этого хочется, — заметил Шотони.

— Нет, мне в самом деле нужна мастерица, хорошо владеющая спицами.

— Аполка умеет вязать, — поддакнул писарь, все еще не уверенный, не шутит ли исправник.

— Кликните-ка ее сюда на минутку.

Звать повариху отправился сам писарь, потому что она девушка робкая, сама к важным господам подойти побоится, ее долго подбадривать надо.

— Такая уж она овечка невинная? — насмешливо заметил Шотони.

Повариха пришла тотчас; движения у нее были и вправду робкие, но потупленные черные глаза горели демоническим огнем. На ходу она сняла свой белый вышитый передничек и небрежно перекинула его через округлую руку, будто иная важная барыня столу.

Юбку она носила длинную, не как все прочие крестьянские девушки — по колено; волосы ее не были собраны, как положено, в косу, спускавшуюся на спину, а красивым венком, как у девиц мещанского сословия, обрамляли голову. Выступала она горделиво, будто пава, покачивая стройным тонким станом.

— Прямо тебе — серна горная! — перешептывались все, мимо кого она проходила.

На щеках девушки сквозь смугловатую кожу пробивался густой румянец, а на мраморно-бледном лбу между бровями пролегла властная складка, которая придавала ее красивому овальному лицу не девичью мужественность и одновременно свидетельствовала о том, что Аполке минула уже «тысяча недель». (Лохинцы считают, что в их суровом горном климате требуется ровно тысяча недель, чтобы девушка созрела для замужества.)

Шотони, оживившись, окинул ее своим искушенным взглядом. Ого! Недурна!

— Позвал я тебя, милочка, — ласково начал Терешкеи, — для того, чтобы ты помогла мне в одном небольшом дельце. Ну, да ты не пугайся нас! Мы, ей-ей, совсем неплохие люди. Вот господин писарь сказал нам: вязать ты больно хорошо умеешь.

— Умею, — отвечала девушка с кокетливым жестом.

— Так принеси-ка ты мне свои спицы, доченька. С собой они у тебя?

— Нет, дома.

— Ну, ничего, мы гайдука за ними спосылаем. Тебе-то ведь стряпать надо.

— Нет, что вы! — замахала руками девушка. — Я лучше сама сбегаю. Чужому человеку и не найти моих спиц. Да здесь недалеко совсем. Мы ведь на краю села живем.

— А разве вы не переселились?

— У нас дом каменный, не загорится. А крыша черепичная. Подозвав гайдука, Терешкеи распорядился вслух:

— Проводишь барышню! — А на ухо шепнул ему: — Смотри не позволяй ей дорогой ни с кем о спицах разговаривать. В тайне все надо сохранить.

Однако следователь Терешкеи своим приказом так раздразнил любопытство присутствовавших, что с трудом выдерживал их атаки.

— Уму непостижимо, — бормотал староста.

— Не понимаю, что вы еще задумали, — недоумевал Дгори Хамар.

— Да скажите же вы нам, ваше благородие, — приставал писарь. — Ум хорошо, а два лучше. Может, и мы чем подсобим?

— Господа, имейте терпение! — только улыбался в ответ Терешкеи.

— Не имеем, — топнул ногой Шотони, который прямо-таки сгорал от нетерпения.

— Ну, а я имею. Поэтому я подожду, пока принесут спицы!

Терешкеи произнес эти слова с таким важным и загадочным видом, что лишь еще больше разжег любопытство. Однако из следователя и клещами не удалось бы вырвать его тайну. В конце концов Шотони начал подтрунивать над своим помощником.

— Видно, потому ты и прослыл полицейским гением, что даже спицы вязальные тебе доставляют под охраной? Меня смех разбирает, едва вспомню, как ты гайдуку наказывал: «Смотри не позволяй ей по дороге ни с кем о спицах разговаривать». О чем разговаривать-то? О великой тайне, что дочку Микулика за спицами послали? Сегодня же после обеда велю я этой девице связать для тебя ночной колпак. Согласен?

— Согласен, если только ты перестанешь дурачиться. Однако, как я вижу, в покое ты меня не оставишь. Пойду-ка я лучше прогуляюсь по деревне этой палаточной.

— Я тоже с тобой пойду.

— Хорошо. Вон там, кажется, рожок лежит. Пусть погудят нам в него, как только девица возвратится.

Все поле вокруг было покрыто толстым слоем копоти: она лежала на траве, осыпалась с листвы деревьев при малейшем дуновении ветра. Почернели от нее и крыши палаток. Словом, «красный петух» повсюду оставил свою роспись. Сам-то он красный, а вот пишет черными буквами.

Перед халупками резвились озорные малыши: их играм не могло помешать ничто на свете, даже «красный петух», переместивший их родную деревню на это вот поле. Ребятишки лепили мячики из вязкой глины, кидали их, норовя угодить в доску, и приговаривали при этом: «Звени-звени, колокольчик, как в Бестерце или звонче». Нанизав картофельные балаболки на прут, они метали их затем вдаль со словами: «Лети-лети, бульба, свинцовая пулька», — и балаболка действительно летела стремительно, как пуля. О, эти разбойники отлично умели с ними обращаться!

В сливовых садах покачиваются в воздухе белые лодочки, издали напоминая стаю летящих белых лебедей. Вот уж воистину — волшебная деревня! Крестьянки, привязав к толстым сучьям двух соседних деревьев белую скатерть, укладывают в эту импровизированную люльку младенцев. Пока матери работают, малыши отлично себя чувствуют в тени сливовых деревьев: листва нашептывает им колыбельные песни, а ветерок, как хорошая нянька, к тому же покачивает их маленькие гнездышки.

…Боже мой, вот был бы переполох, если бы кто-нибудь незаметно прокрался сюда и перемешал младенцев, оставленных без присмотра!

Временные халупки были по большей части пусты, только кое-где малые ребятишки, играя поблизости, присматривали за скарбом.

— А где же взрослые? — под большим секретом спросил у одного из таких «сторожей» Терешкеи, великий мастер допытываться.

— Разошлись кто куда! Мамка сено на лугу гребет, невестка на мельницу уехала муку молоть, а отец к начальству пошел, которое поджигателя ищет, — вразумительно разъяснил ему мальчонка.

— Ну, а что слышно о поджигателе? Найдут его?

— Как же, найдут! Говорят, господа ничегошеньки не знают. И не узнать им до тех пор, пока они у старого Хробака совета не спросят.

— Слышал, братец, — вот это комплимент нам с тобой!

— Гм, ничего! Погоди-ка, малец, а кто же этот самый Хробак?

— Не знаю я, — заупрямился вдруг мальчишка и ускакал, чмокнув губами лошадке-хворостинке, на которой он лихо восседал верхом.

А комитатские господа продолжали свою прогулку, пока снова не наткнулись на человека, с которым можно было поболтать: перед одной из лачуг, расстелив на земле шубу, лежал дородный крестьянин.

— Что стряслось, землячок?

— Лихорадка бьет, ваше благородие, — не попадая зубом на зуб, отвечал крестьянин.

— Плохо ваше дело! А отчего же вы не примете какого-нибудь снадобья?

— Уже давно бы весь недуг прошел, если б жили мы на старом месте. Ведь против лихорадки самое верное средство девять раз на Девяти могилах перекувыркнуться. А где ж тут найдешь могилы?

— И как вы думаете, сколько вам еще здесь обитать? Больной крестьянин вздохнул.

— Да уж горела бы она дотла, деревня-то, да поскорее! Надоело ждать, пока вконец сгорит. Теперь бы самая пора заново строиться, погода стоит еще теплая, позволяет.

Что там ни говори, а духом крепок был больной землячок.

Но самое забавное зрелище среди живописной пестроты являло собой громадное засохшее дерево черешни, со ствола которого спускался, болтаясь на шнурке, пучок можжевеловых веток, а на сучьях в совершенном беспорядке висело, шелестя, множество бантиков из древесных стружек.

— Смотри-ка, братец, да здесь, как видно, трактир?

Так оно и было. Предприимчивый Мор Кон успел и здесь обосноваться со своим заведением — благо оборудование для этого нужно нехитрое: бочонок водки да кусок мела…

Хозяин трактира, стоя возле бочонка, был настолько погружен в серьезный торг с каким-то своим клиентом, укрытым от глаз пришедших большим кустом орешника, что не заметил приближения гостей.

— Отдаете за два форинта или нет? — слышался голос Мора Кона, который невозможно было спутать с чьим-то другим.

— Это же нахальство! — возмущался его клиент. — Да как у вас совести хватает за такой великолепный паспорт предлагать каких-то два форинта?

— Как совести хватает? — вскричал еврей-корчмарь. — Очень даже просто! Я калькуляцию произвел. Вы предлагаете за восемь, значит, готовы отдать за шесть. Из этого я делаю вывод, что цена ему четыре форинта, и потому предлагаю вам со своей стороны — два форинта.

— Логика поистине торгашеская! — улыбнулся Терешкеи, подтолкнув капитан-исправника. — Чш! Тише!

— Ну, бог с вами, — отозвался второй голос. — Пусть будет по-вашему, берите за шесть!

— Что я, белены, что ли, объелся? — перебил его господин Мор. — Дам я вам, так и быть, четыре, коли уж проговорился. Столько он стоит.

— Ни филлера не уступлю. За меньшие деньги не стану я вам коня «выправлять».

В этот самый миг издали донесся звук рожка.

— Нас зовут, пошли, — нетерпеливо позвал Шотони.

— Нет, погоди, сей диалог меня очень заинтересовал! Дорого я дал бы, чтобы добраться до сути. Но увы, теперь уж ничего не выйдет, корчмарь нас заметил… Смотри, как испуганно замахал он руками! А другой землячок решил поскорее убраться восвояси! Гляди, как бежит-торопится, прохвост!

А жаль!

— Не горюй, братец Марци, — с горделивой усмешкой остановил его Шотони. — Не одному тебе все знать. Достаточно того, что я об этом деле уже знаю.

— Что же ты знаешь?

— Знаю я, кто убежал и о чем разговор шел…

— Да что ты говоришь, братец! Кто же он?

— Янош Микулик.

— А паспорт и «выправление» лошадей?

— И про то мне ведомо, — торжествующе заявил Шотони. — Большое дело я распутал, скажу тебе. Весь комитат от удивления рот разинет.

— Брось шутить, Мишка! — Терешкеи устремил на собеседника испытующий взгляд, в котором были одновременно и зависть и сомнение.

— Погоди, придет время, сам убедишься.

— А сейчас разве ты не можешь мне сказать?

— Это дело не имеет никакого отношения к поджогу. Ну, пошли!

— Вижу я, отомстить ты мне решил за то, что я тебе не рассказал о своем плане. Хочешь меновую?

— Нет, не хочу. Сейчас я и без тебя все узнаю.

— Уверяю тебя, здорово получится. Все будет проделано просто и изящно. 

Предательская нитка

Дочка Микулика действительно уже возвратилась со своими спицами.

— Отошлите людей, — обратился Терешкеи к старосте, — они уже не нужны мне. Только мешать здесь будут.

— А разве вы никого больше не будете допрашивать?

— Будем, но займется этим после обеда уже, господин секретарь. Допрос надо будет снять со всех, кто раньше других прибежал на пожары. А также со служанок Шамуэля Белинки. У меня тут вот имена их записаны: Магдалена Кицка и Анна Стрельник.

— Они обе живут в Банудовке, в горах.

— Ну, если они нам понадобятся, мы сами к ним съездим. А сейчас — за дело. Удалите всех с территории, отведенной под канцелярию.

По одному слову старосты толпу зевак как ветром сдуло; у стола остались лишь трое приезжих господ, гайдук, староста с писарем да учитель Матяш Блозик, которого назначили виночерпием и «кухмистером». В обеденный час — самая лучшая должность.

— Подойди поближе, Аполка! — любезно позвал повариху Терешкеи. На лице его было написано торжество. — Ну, что же ты мнешься, милочка? Садись вот сюда, к столу. Ты теперь у нас самая важная персона!

С этими словами следователь сунул руку во внутренний карман сюртука. Все присутствующие уставились на него, даже дыхание затаили. Вытащив из кармана анонимные письма Терешкеи принялся осторожно разматывать нитки, которыми были связаны листки.

— Нитки — бумажные, — заметил он глухим, сдавленным голосом. — Дома я рассматривал их под лупой, так что наверное знаю, что бумажные…

На лицах зрителей отразилось разочарование. Все ждали чего-то большего.

— У меня есть подозрение, что нитки эти из какого-нибудь распущенного чулка.

— Вполне возможно, — пробормотал писарь.

— А вот мы сейчас увидим. Возьми-ка, Аполка, и начни вязать из них чулок. Так мы узнаем, какого цвета был прежде чулок и как он выглядел. На это поджигатель не рассчитывал! Хе-хе-хе!

— Черт побери! — не утерпел писарь. — Вот это ум, вот это голова!

Аполлония Микулик взяла нитки, и спицы быстро-быстро замелькали в красивых белых пальцах. Однако руки ее, по-видимому, сильно дрожали, потому что девушка беспрестанно упускала одну петлю за другой.

— Ты потуже вяжи, Аполка, — посоветовал писарь.

— Влюблена девушка, — поддразнивал ее Секула. — Сколько петель упустит, столько сердец подцепит.

Аполка покраснела, а руки ее так задрожали, что она даже нитку оборвала.

— Не смотрите на нее, не мешайте! — вмешался Шотони. — Разве можно тут вязать, когда вы ее глазами съесть готовы?

Впрочем, он и сам глаз не мог оторвать от красавицы.

С большим трудом официальная «вязка чулка» была наконец окончена. (Выглядел связанный кусок, разумеется, так, как выглядит всякая казенная работа, — в семи-восьми рядах всего-навсего по нескольку десятков петель, да и те неуклюжие, аляповатые.) Но и изготовленного куска было вполне достаточно: с первого же взгляда становилось ясно, что распущенный чулок был желто-синий.

— Мы напали на след! — воскликнул староста. — Знаком нам этот чулок.

— То-то и оно, что знаком. Такие чулки в городе у каждой подворотни торговки-еврейки продают. На мой взгляд, найденный след едва заметен, но все же и он лучше, чем совсем ничего. В особенности в Лохине, где, я полагаю, немногие женщины ходят в чулках.

Староста тут же принялся на пальцах перечислять – Попадья — раз, скорнякова жена — два, мельничиха с дочкой — три, жена и теща еврея-арендатора — четыре, ну и наша Аполка также в чулках щеголяет.

При этих словах вязальщица зарделась как кумач. Однако Терешкеи тут же перебил старосту:

— Ты, Аполка, можешь идти к своим кастрюлям. Спасибо тебе за труды. Да, так продолжайте господин староста. Кто еще у вас тут носит чулки?

— Больше никто, кроме, конечно, моей жены…

Вы, сударь, как я посмотрю, знаете село с головы до ног.

— Старосте все положено знать.

— Это верно, только дамские ножки ведь не входят в круг обязанностей старосты. Вот погодите, спрошу я у супруги вашей, каково ее мнение на этот счет. Однако хватит нам подтрунивать друг над другом. Отправляйтесь, господин староста, с нашим гайдуком ко всем названным вами лицам, и произведите обыск.

— А если найдем?

Коли такого же цвета чулок найдете, конфискуйте. А если он распущен, арестуйте владелицу!

— Ничего себе историйка, — проворчал староста. — Свою собственную жену обыскивать придется!

Терешкеи горделиво посмотрел им вслед.

— Ну, выпустил я мою последнюю пулю. Зато теперь-то уж я спокоен.

И чтобы показать, как он спокоен, следователь тут же набил свою пенковую трубку и стал шарить в обширном своем наружном кармане, отыскивая какую-нибудь бумажку на раскурку.

Не стоило бы тебе закуривать, милый Мартон, — пытался отговорить его Шотони. — Я вижу, вон Аполка уже и на стол накрывает. Сейчас обедать позовут.

Время дорого, — братец! До тех пор я еще успею полтрубочки выкурить! — Но, выбирая среди извлеченных из кармана бумажек, какую из них можно без ущерба спалить, Терешкеи вдруг переменился в лице и гневно закричал: — Опозорили! Ах, мерзавцы!

Жилы на шее у него вздулись, в висках застучало, глаза налились кровью.

— Ради бога, что случилось? — испугался Шотони.

— Читай! — прохрипел Терешкеи, протягивая исправнику скомканный клочок бумажки.

Шотони расправил его. Мистические буквы, написанные все той же, уже знакомою ему рукой пасквилянта, словно смеющиеся чертенята, запрыгали на белой бумажке перед глазами исправника. И вот что было там написано:

«Ты, рыжебородый похотливый козел! (Ничего себе, миленький титул!) Если ты сейчас же не прекратишь следствия и не перестанешь совать свой нос в наши дела, мы спалим и дом твой и ометы. А жена твоя тоже узнает, что ты за птица: известны нам все твои проделки, старый греховодник, знаем и мы, зачем ходят так часто в суд зеленовские молодухи…»

— Нахальство высшей степени! — промолвил Шотони. — Где ты это нашел?

— У себя в кармане.

— Какая неслыханная дерзость!

— Сколько ж голов должно быть у этого негодяя, — негодовал Терешкеи, — коли он сам лезет под топор?!

— Осмеяли нас с тобой, старик!

— Не меня осмеяли, — возмутился следователь, — а закон, все комитатские власти и даже его королевское величество!

Из этого случая явствует, что поджигатель или его сообщники находятся в нашем непосредственном окружении. Но кто они? Вот всем вопросам вопрос! *

— В истории девятнадцатого века не было еще такого случая. Даже у Питоваля * ничего подобного не встретишь. Нет, уверяю тебя, братец, сам черт поджигает эту деревню!

— А с чертом и комитатским властям не совладать! — пролепетал секретарь Дюри Хамар.

— Да таким ловким может быть либо дьявол, либо…

— Либо женщина!

— Ну, а с женщиной не только комитат, но и сам черт не справится…

Издали донесся мягкий голос Аполки:

— Кушать подано, господин писарь! — А затем, лениво передвигая ноги и низко кланяясь, появился и сам «кухмистер» Блозик.

— Суп готов, милостивые господа.

И в самом деле, пора было обедать. Пастух уже давно переступил через свою собственную тень, что в Лохине означало полдень: так что господа даже слегка запоздали с трапезой. Но так уж всегда получается, когда повариху отрывают от дела по пустякам.

Впрочем, задержка с обедом была сторицей возмещена: все кушанья удались на славу. Разве что рыба была чуточку переперчена. Зато пёркёльт из барашка получился просто объедение, не говоря уже о хворосте. Можно было бы, конечно, добавить в хворост корицы, но и без нее лакомство вышло на славу.

За трапезой господа расположились согласно рангам Блозик, как «стольник», — в самом конце стола. Он уже успел снять со всех кушаний пробу, знал, в каком порядке они будут поданы, и это породило в нем чувство известного превосходства, вследствие чего он сделался слишком разговорчив.

В глубине души кантор, может быть, и сознавал некоторые недостатки трапезы, но он приложил все свое риторическое искусство, чтобы расхвалить яства и тем самым возбудить аппетит гостей. Так он разок-другой ущипнул Аполку за щеку приговаривая при этом:

— Озолотить бы следовало твои ручки, душенька!

В честь жаркого кантор сочинил торжественную оду, которая и была продекламирована им под всеобщее веселое одобрение. А когда на столе появились вина, Блозик даже прослезился от удовольствия.

— Placeat, domine spectabilis. Jstud vinum habeat colorem, odorem et saporem,[73] — хвастал он, хотя вино было чуточку кисловатым и отдавало бочкой. Только по поводу паприкаша * из рыбы, сердитый перец которого обжег ему язык, он прошелся с ехидцей:

— Черт побери! По-видимому, такой вот рыбкой и потчевал наш Иисус Христос столь великое множество народу (то есть рыба была так сильно наперчена, что ее не могли бы съесть даже библейские голодающие!).

Словом, обед всем понравился, и лишь Терешкеи то и дело нетерпеливо поглядывал на проселочную дорогу: не возвращаются ли еще староста с гайдуком? В них была его последняя надежда. Вернутся его посланцы без всего — следователю не останется ничего иного, как вечером отправиться посрамленным домой. Б-р-р! Подумать страшно, сколько ехидных острот будет отпущено в его адрес по поводу записки, подсунутой злодеем прямо в карман!

— Ну попадись ты мне в руки, негодяй! — скрежетал он зубами.

Исправник же ожидал возвращения старосты с безразличным видом и все с большим увлечением увивался вокруг Аполки.

— Эй, Мишка, Мишка! — пробовал пристыдить его Терешкеи. — Опять за свое принимаешься?

Долго пришлось ожидать следователю, — о, как тяжелы были для него эти минуты! — пока на противоположном конце клеверища не показались наконец господин староста и гайдук. Шли они неторопливым, размеренным шагом. Одно это уже было дурным знаком.

— Нашли что-нибудь? — глухо, почти робко спросил следователь старосту, когда тот подошел поближе.

— Ничего! Не хочет чулок показаний давать, ваше благородие.

— Ну тогда провались все на этом месте! — закричал Терешкеи, швырнул наземь бумаги и, повернувшись к Шотони, заявил: — Можешь сам продолжать, братец, коли тебе угодно. Я больше ничего не в силах придумать!

— Я тоже, — с удивительным спокойствием отозвался исправник.

Тут уж и Блозик осмелел и предложил, учитывая создавшееся положение, попробовать погадать на решете пшеничными зернами.

— Золотые слова, господин учитель, — сострил исправник, — потому что даже дырявое решето наверняка больше нас с вами знает.

У старосты же было наготове другое предложение: посоветоваться со старым мудрецом.

— Кто такой — этот ваш старый мудрец? — рассеянно осведомился Терешкеи, который, подобно утопающему, готов был ухватиться и за соломинку.

— Здесь у нас в горах, на хуторе, старец один живет. Настоящий пророк! В трудную минуту деревенские жители всегда к нему за советом ходят. Хробаком он прозывается. Я сам видел его, правда, всего один раз, еще в детстве.

— Хробак, говорите?

Терешкеи вспомнил, что во время их прогулки по селу мальчишка тоже упоминал Хробака. Значит, по народному поверью, только Хробак может указать верный след? Как знать? А что, если действительно устами народа глаголет бог? Край этот — родина суеверий. Высокие горы, словно великаны, обступили долину и, казалось, все время что-то нашептывают ей. Непроницаемый туман, клубящийся над их вершинами, обволакивает и мозг человеческий, а в шуме лесов так и слышаться какие-то таинственные заклинания.

— Как же к нему добраться? — спросил Терешкеи.

— В коляске нельзя. В лучшем случае верхом, местами дорога очень крута.

— Едем староста. Велите седлать лошадей.

— Очень даже кстати, — обрадовался староста, — потому что на обратном пути мы заодно сможем завернуть в Бакуловку где у вас ведь тоже есть дело, господа?

— Интересно, почему деревню назвали Бакуловкой?

— Часть жителей деревни, переселившись с горы в котловину «Скрыня», выбрали себе временным старостой местного казначея Бакулу. Вот поэтому их и прозвали «бакуловцами» а тех, что со мной поселились, — «секуловцами», — пояснил староста Секула.

— Слышал и я кое-что про вас. Ведь вы, кажется, враждуете с Бакулой?

Господин казначей — человек со странностями, — улыбнулся Секула. — Значит, и вам, ваше благородие, известна эта глупая история?

— А в чем дело? — заинтересовался Шотони.

— Да в том, ваше высокоблагородие, что мы оба с ним — католики и поэтому к обедне ходим в соседнее село Зелено. Господин Бакула, человек богатый и гордый, очень сердился, что святой отец во время молебна всегда мое имя упоминает. Вот однажды пришел он к священнику и предложил ему в подарок овечку, если он отныне вместо «secula seculorum»[74] будет петь «Бакула Бакулорум».

— Ну, поехали поскорее! — заторопил Терешкеи старосту. — Нам ведь еще и в Бакуловке нужно двух свидетельниц допросить. Хорошо, если бы вы, господин староста, раньше нас туда отправились, чтобы нам не тратить время на розыски.

— Сколько лошадей прикажете отрядить?

— Сейчас сосчитаем. Господин секретарь останется здесь — допрашивать очевидцев пожара. Если ничего не выясним то хоть документ будет в комитатском архиве о том, что следствие было проведено по всем правилам. Господин сельский писарь поедет с нами. Его высокоблагородие…

— Я никуда не поеду. Здесь подожду вас, — заявил неожиданно Шотони и, улегшись на свое травяное ложе, принялся покуривая, разглядывать бегущие по небу облака да обворожительное личико и стан красавицы Аполки.

— А как же я? — выступив вперед, спросил господин Блозик.

— Вас мы оставим здесь блюстителем порядка. Вдруг кто в наше отсутствие вздумает приставать к Аполке, тут-то вы и одерните охальника!

— А ежели мне самому захочется к ней поприставать?

— Вы — персона церковная, о вас даже и подумать такого нельзя!

— О, что вы! — осклабился Матяш Блозик. — Cantorеs amant humores.[75] Я тоже простой смертный. Больше того, как персона церковная, я испытываю вдвое большее влечение к ангелам…

— Ах, отстаньте, — отмахнулась Аполка, — кому вы нужны с вашим противным носом! (Нос у кантора был, правда, слегка красноват, но с каких это пор красный цвет стал считаться противным?!)

— Ах, сестричка Аполка, — оскорбленно вздохнул Блозик, — а ведь не всегда ты была так строга к святой церкви!

При этих словах прекрасная повариха пришла в столь сильное замешательство, что выронила из рук фарфоровую тарелку, которая (говорят, к счастью!) и разбилась. Карие очи Аполки гневно засверкали. По-видимому, в словах Блозика скрывался какой-то злой намек.

— Да погодите вы, — остановил шутников староста, — Самое важное теперь — найти кого-нибудь, кто знает дорогу к Хробаку. А то ведь я не знаю.

— Я тоже, — подхватил писарь. — Вот было бы дело, поехали бы мы наобум!

— Я знаю дорогу, — вмешалась вдруг в разговор Аполка, — хаживала я в тех местах, и не раз.

— И ты сможешь провести туда господина следователя? — спросил Секула. — В самом деле?

— Отчего же нет? Пусть и для меня приведут лошадь, господин староста.

— А ты не побоишься сесть на нее?

— Ну вот еще! — весело рассмеялась девушка, словно горлица заворковала.

— Без седла?

— Конечно.

Исправник Шотони вдруг тоже вскочил со своей лежанки.

— Тогда и мне коня! — приказал он.

Всеведущий Хробак

Вскоре прибыли пять приземистых горных лошадок. Аполка легко и уверенно вскочила на свою, неоседланную, и будто слилась с ней.

— Ну, пошел, Красавчик! — воскликнула она, взмахнув тонким, только что срезанным прутиком. И конек торопливо зарысил, неся на своей спине прелестную всадницу: стройная фигурка грациозно покачивалась.

Господа едва поспевали за Аполкой. Ну и хитрая же бестия этот Секула: лучшую лошадь дал поварихе, чтобы подольститься к красавице. Но в «лазах» на горных дорогах не очень-то разбежишься! «Лаз» у горца-словака все равно что хутор у жителей Алфёльда. В горах каждому селу принадлежит одна узкая, стиснутая скалами долина, тянущаяся часто на много десятков километров. Обрабатывать ее, оставаясь в селе, почти невозможно, так как одно только хождение на поле и обратно заняло бы целый день. Поэтому в селе живут лишь богачи, за которых работают другие (ведь у них сколько ни укради, все равно вдоволь останется), да такие бедняки, которым все равно нечего делать в поле. Ну и, разумеется, те жители, чьи наделы находятся сразу за околицей.

На землях, лежавших поодаль от села, можно было увидеть небольшие белые хатки, приютившиеся где-нибудь на лысом холме или среди высоких серых скал. Они-то и назывались «лазами». Вокруг «лазов» худосочная земля вынуждена была покориться человеку, но для того, чтобы очистить от камней хоть сколько-нибудь большой участок, пришлось потрудиться на нем не одному поколению.

Но и то, что высвобождается из-под камней, — желтоватая глина, — все равно упорствует, вечно корит крестьян-словаков.

«Зачем выбросили мои камни? Вот нарочно не стану родить вам ничего». Пробуют бедняги сеять и рожь, и вику, и кукурузу да только земля не родит, и из высеянных семян вырастают какие-то уродцы — жалкие карикатуры на настоящие растения.

Однако здешняя скупая почва все же делает исключение для двух растений и двух животных: для картофеля и овса произрастающих тут даже лучше, чем на равнине, а также для коз и овец, которые на склонах гор находят траву более сочную, чем внизу. Зато самого словака земля, если захочет, может и вовсе подвести: взять да и совсем сбежать от него! Налетит ливень, потекут ручьи и смоют глину со всего расчищенного поля. Пропали плоды тяжелого многолетнего труда, и лежит участок, вновь весь покрытый валунами, которые залегают в земле, наверное, до самого пекла.

Приходится тогда бедному горцу начинать все сызнова, очищать от камней новый слой глины.

За широкой расселиной по крутым пешеходным тропинкам, опушенным, словно рукав полушубка, орешником да лозняком, всадники могли двигаться лишь очень медленно, шагом. Застенчивые березки и гордые буки мало-помалу остались позади. Кое-где белели уже клочки ковыля, будто бородавки на обнаженном теле земли. Еще выше — горный ручеек с журчанием перекатывал с боку на бок разноцветные камешки, спеша вниз, в долину.

Порой дорога становилась настолько узкой, что путники могли передвигаться только друг за другом, гуськом. Поначалу Аполка рысила на своей лошадке в хвосте отряда, а в голове ехал староста. Но у развилки дорог, где стояло изваяние зеленовской девы Марии (здесь, как уверяют местные жители, в ночь под рождество собираются ведьмы и с быстротой ветра катают огромные бочки, в которых сидят и хохочут чертенята), Секула расстался с экспедицией, свернув на Бакуловку, чтобы подготовить село к встрече важных господ, и впереди поехала Аполка. Теперь проводницей стала она. В одном месте пышные волосы девушки зацепила свесившаяся ветка. Шпилька выскочила, дивные пряди рассыпались и, дразня взоры, заплескались на белом нежном плечике.

Шотони подскакал к девушке и старался держаться рядом с ней; все просто диву давались, как это его конь ни разу не оступился на какой-нибудь осыпи над ущельем.

— Эх, Аполка, — вздохнул исправник, когда зеленовская дева Мария осталась позади, — жалко тебя, завянешь ты здесь понапрасну среди волков да медведей.

Но заговорить с Аполкой оказалось делом нелегким: отвечала она коротко и таким холодным, безразличным и резким голосом, будто ножницами обрезала нить разговора. А ведь когда хотела, умела она и ласково говорить.

— Волки и медведи куда лучше людей, — возразила она исправнику. — Меня они, к примеру, никогда не обижали!

— Была бы ты умницей, Аполка, наряжалась бы ты в шелка, разъезжала бы на четверке рысаков, лакей двери бы тебе отворял-затворял.

Девушка вздохнула, а затем резко бросила:

— Не нужно мне теперь ничего.

— Вот как! уж не в монашки ли ты уйти надумала?

Аполка склонила голову к гриве своего коня и из-под собственного локотка покосилась глазом на исправника. Ах до чего же хороша она была в этот миг!

— А может, и того хуже! — ответила она тихо и печально.

— У тебя какое-то горе на сердце, Аполка. Что-то мучает тебя, по лицу твоему вижу…

Девушка задумчиво посмотрела на проплывающие мимо и остающиеся позади деревья и травы и ничего не ответила. Она только попридержала лошадь, и их сразу же нагнали остальные. Шотони раздосадованно покусал свой пшенично-белый ус: ведь это означало отказ, а он не привык, чтобы женщины с ним так обращались.

Всадники долго ехали по склону горы Гребенки. Дорога была однообразна. Вокруг царила глубокая тишина, не нарушаемая даже разговорами: путникам нельзя было ни на миг отвести взгляда от поводьев лошадей. Скучнейшее дело — вот такое путешествие. Поэтому все очень обрадовались, когда слева неожиданно зазвучала печальная словацкая песня:


Задается мой миленок, не пойму я только чем:

Нет у парня ни ягненка, ни хатенки — гол совсем!

Пояс свой затянет туго, медной пряжкою звеня,

Нет у парня украшений, кроме старого кремня.


— Человечьим духом запахло! — заметил Терешкеи, услышав пение.

— Недалеко уже и до Хробаковой хижины, — отозвалась Аполка. — Теперь на тот голос поедем.

Мгновение спустя мелодия оборвалась, и тишину гор нарушил на сей раз громкий плач, доносившийся, как видно, оттуда же, откуда и песня. Да кукушка на соседней горе принялась отсчитывать лохинцам, сколько лет суждено было им еще прожить. Отсчитала довольно щедро…

Стоило путникам обогнуть скалу, прозванную «Каменным окороком», как они увидели перед собой спрятавшуюся за утесом на полянке халупу Хробака, — низенькую, с единственным маленьким окошком и камышовой крышей, через тысячу щелей которой валил дым от очага. Свободно жилось под этим кровом дыму: иди, вейся, куда хочешь!

У стены хатенки, на чурбаке, сидела старая-престарая женщина, с лицом, изборожденным тысячью морщин, и горько плакала.

— Приехали! — крикнула Аполка, проворно соскакивая с коня.

Лицо девушки раскраснелось от верховой езды и горного воздуха, и она была в этот миг неотразима. Писарь и следователь даже переглянулись, заметив, что капитан-исправник не сводит с нее глаз.

Терешкеи меж тем спросил плачущую старушку:

— Вы чего плачете, бабушка?

— Как же мне не плакать, — сквозь рыдания проговорила старушка, — когда меня отец побил!

— Как, у вас еще жив отец? — удивился следователь. — Что вы говорите?!

— Ну-ну, бабуся! — принялась ласково уговаривать старуху Аполка, опустившись подле нее на колени. — Разве можно так? Чуть что — и в слезы. А ведь вы знаете меня, бабуся?

— Конечно, знаю! Ты — выправителя конского дочка будешь.

Тем временем на шум, доносившийся снаружи, из хижины выбрался старик крестьянин — седой как лунь, но с таким краснощеким, пышущим здоровьем лицом, будто его кто подрумянил. В руках у старика был старый из кожаных ремешков плетенный лапоть и шило. По всей вероятности, починке подлежал лапоть, а не шило.

— Ну что тут? — пробасил он. — Что угодно господам? Терешкеи от удивления рот разинул.

— Вы — отец этой женщины?

— К сожалению. Лучше бы моя жена камень вместо нее родила.

— А правда, что вы ее побили?

— Как же ее не бить, коли она не слушается, пренебрежительно отозвался старик и еще раз погрозил дочери кулаком.

От этого движения рукав его рубахи соскользнул к плечу, обнажив крепкие мускулистые руки.

— Перестань реветь, корова! И не стыдно тебе перед чужими людьми-то? — прикрикнул он на дочь. — Смотри получишь у меня еще, коли мало было!

— Чем же провинилась бедняжка?

— Чем? — резко бросил старик. — Песни любовные распевает да с кошечками играет, вместо того чтобы деда своего баюкать.

Тут у Терешкеи и вовсе трубка изо рта выпала.

— Как, у вас и отец жив? — с сомнением в голосе воскликнул он.

— Почему же нет? Все знают Хробака-старшего.

— Вы не шутите, в самом деле у вас есть отец?

— Что ж тут удивительного? У всякого человека есть отец! — отвечал старик и сердито добавил: — А если не верите идите и сами посмотрите. Вон он под навесом лежит!

— Сколько же ему лет?

— Я и свои-то годы не считаю, но так думаю: большую часть своего века прожил уже старина.

— Ну, а дочь ваша?

— Анчурка? — пренебрежительно переспросил старик. — Погодите-ка… Думаю, лет за шестьдесят ей. Идет время и для детишек тоже.

— Можно нам поговорить с дедушкой?

— А отчего же нет, если только он не спит. В последнее время старик все больше дремлет. Тогда его и не добудишься. Сейчас посмотрим, что он там поделывает.

— Ты идешь с нами, Мишка? — спросил Терешкеи исправника.

— Нет, — коротко ответил тот, садясь на бревно подле Аполки. — А я уже догадался, кто поджигатель, — шепнул он ей.

— Кто? — приглушенным голосом спросила девушка. Исправник пододвинулся к ней.

— Ты!

Аполка вздрогнула и побледнела.

— Ты подожгла мое сердце, которое до сих пор было подобно сырому труту. Я люблю тебя, Аполка!

Девушка, как полузадушенная кошкой птичка, которая вдруг вновь получила возможность дышать, встрепенулась тут же и поникла, опустила свою дивной красоты головку.

— Поедем со мной. Я заберу тебя к себе, — с жаром, раскрасневшись от волнения, продолжал шептать исправник. — Для одной тебя буду жить. Все отдам ради тебя.

Нет, нет, оставьте меня, — прошипела сквозь зубы Аполка и, вскочив, убежала, словно вспугнутая горная серна, к остальным господам, под навес.

А там разговор с мудрым Хробаком уже был в полном разгаре. На счастье приехавших, старик не спал. Он лежал в большом корыте, выстланном мягкой конопляной куделей. На голове у него не было уже ни единого волоска, кожа сморщилась, отчего казалось, что череп старца был покрыт каким-то вязаным колпаком. Толстые отечные веки и белые ресницы, которыми старик до странного часто мигал, производили неприятное впечатление. Лицо его было восково-желтого цвета, а во рту старика, как бы в знак того, что он все еще находится на этом свете, торчала трубка, которую он сосал, причмокивая, будто младенец, сосущий материнскую грудь.

— Так, значит, из-за поджога вы ко мне пожаловали? — хрипуче-тоненьким, будто загробным, голоском спросил он.

— Да, совета твоего пришли просить, — повторил Терешкеи. — Ты человек знающий, много переживший, много повидавший на своем веку.

— Оттого я много видел, что глаза мои всегда были закрыты, а уши — открыты. Ну, расскажи, что ты уже успел сделать? (Всеведущий Хробак и господину следователю говорил только «ты»).

Терешкеи рассказал, как вначале они думали добраться до истины путем сличения почерков.

— Качай меня, качай. Мне тогда легче говорить, — лепетал старец писарю. — Почерков, говоришь? — прошамкал он, норовя одновременно своей сухой, исхудалой рукой поймать муху, жужжавшую над корытом. — Чепуха! Принесите сюда сотню малых младенцев — увидите: все они как близнецы. Только когда подрастут младенчики, тогда и перестанут походить друг на друга. Так и крестьянские буквы — что тебе дети малые! Ну, а еще что ты предпринял, сынок?

Теперь следователь начал рассказывать историю с чулком. Это, брат, такой прием, что наверняка повергнет мудреца гор в удивление. Старик и в самом деле внимательно выслушал рассказ и только попросил:

— Почеши мне, сынок, маленько пятки.

Господин писарь выполнил и эту просьбу Хробака: коли ребенок на первом году жизни в своих желаниях — король, то старец за сто лет — свят, как папа римский. По лицу старика можно было видеть, какое ему это доставило наслаждение. Он задвигал губами, словно улыбаясь стал моргать глазами и от удовольствия задергал одной рукой, — будто барашек ножкой, когда тому дают полизать соли.

— Это вы ловко придумали… с чулком! Только знай сынок, нитки не имеют языка, а спицы — глаз. Чулок — хитрая, штука, у него есть начало, да нет конца.

— Верно, отец! Конца не видно, потому что последние петли с первыми соединяются.

— Ну, а еще что вы сделали, сынок?

— Допросили священника.

— Вот это умно. Поп больше всех знать должен. Тому в кого бросили булыжником, лучше других известно, откуда прилетел камень. Так-то!

Великий полицейский талант, гениальный Терешкеи стоял перед старцем, растерянный и сжавшийся, будто мальчишка-школяр. Он и сам чувствовал, что попал в положение смешное и бессмысленное, но не знал, как из него выпутаться.

Его, словно ученика перед учителем, охватила даже какая-то дрожь, когда он пересказывал содержание протоколов допроса: что он спросил у Шамуэля Белинки и что тот ответил:

— Ну и чудаки вы, малые дети, ей-ей! — возмущался словацкий Мафусаил. — Ничего-то вы не умеете делать. Говоришь, спросили у священника: не знает ли он человека, который сильно ненавидит его? Зачем же так?

— А что же нам оставалось делать, отец? — покорно вопрошал Терешкеи. — Как нам было искать преступника?

— Отправляйтесь-ка вы домой, сынки, — голосом пророка повелел старец, — и скажите властям…

— Что сказать?

— Чтобы прислали сюда людей поумнее!

Но гордец Терешкеи сейчас даже ухом не повел, молча проглотив и это оскорбление.

— Почему ты так говоришь, отец? В чем же наша ошибка была?

Хробак закрыл глаза и, шепелявя беззубым ртом, по слогам выговорил ответ (тем не менее речь его нелегко было разобрать окружающим):

— В чем ошибка, говоришь? Иначе надо было спросить попа-то: нет ли кого, кто любит его горячо или любил когда-то? А теперь не мешайте мне спать.

— С богом, дедушка! Желаем тебе хорошего здоровья! — попрощался со стариком писарь.

— Здоровья у меня хоть отбавляй! — пробормотал тот. А вот табачку немножко не мешало бы…

Терешкеи кинул ему свой кисет, полный табаку, и, понурив голову, погруженный в раздумье, вышел из сарайчика.

«Старый Хробак прав. Здесь собака зарыта», — подумал он.

Совет горного пророка открыл перед ним горизонты. Кровь в его жилах забурлила, он снова ощутил жажду действовать, распутывать. Поэтому, подойдя к халупке, он бодро крикнул:

— По коням! Поехали в Бакуловку, девиц допрашивать! 

Травка мудрости

Деревня казначея Бакулы почти ничем не отличалась от деревни Секулы. Только Бакула считал себя великим талантом и в течение временного правления хотел доказать всей своей деятельностью, что он рожден для должности старосты, и потому, узнав от Секулы о прибытии комитатских властей, он подбил бакуловцев подписать прошение о том, чтобы несчастному селу выделили пожарный насос с кишкой. Но все равно Секула оказался умнее: он-то наперед знал, что власти насоса не дадут.

Рассказ о ходе следствия, яркими красками описанного бакуловцам Секулой, быстро облетел село, вызвав всеобщий интерес. В особенности всем понравилась история с чулком: женщины улыбались, а старая Кошкариха даже не удержалась от возгласа: «Вот и выходит, что хорошая мягкая онуча лучше всякого чулка!»

Бедного Секулу буквально на части рвали жадные до новостей бакуловцы. Чем кончилось сличение почерков? Знают господа что-нибудь определенное или все еще полосатые чулки разыскивают?

Один лишь Бакула остался внешне безразличен: его злило, что все события развернулись в деревне Секулы. Но ничего, зато уж все остальное произойдет здесь, в Бакуловке! Знал он, какой почет полагается ему (а через него и его деревне), но знал он и честь. К моменту, когда господа показались на спуске горы, его уже ждала оседланная лошадь. Бакула тотчас же выехал навстречу начальству, а возвращаясь с ним вместе, восседал на коне гордый и очень важный.

В селе все было приготовлено для встречи. Канцелярский стол и скамья для порки, а также несколько бутылок вина опущенных для охлаждения в бочку с холодной водой. Знает Бакула деликатное обращение, знает и вкусы начальства Жалко только, что не осталось времени послать в Лохину за колодками для преступников.

Народ, выстроившись шпалерами по обе стороны дороги взирал на прибывших с таким любопытством, словно в деревушку въезжал какой-нибудь владетельный князь. Несколько человек даже «виват» крикнули. Глупое словечко! Никому не ведомо, что оно означает. Забрело во времена французской революции в Лохину да так и осталось.

Но и это зрелище — немалое развлечение для деревенского жителя. Вот едет барин верхом на лошади. Пожилой, а как прямо держится в седле! А только другой — молодой, белокурый — все же намного красивее первого. У него в имении, говорят, собственный дворец с тремястами окнами — лохинцы летом туда на жатву ходят.

Да, долго будут вспоминать в Лохине об этом событии. Еще бы! Настоящие господа — и где? У подножия Гребенки. Такого здешние зеленые поля вовек не видывали!

Но поглядите-ка, сзади-то кто едет! Не секретарь и не заседатель, а… Аполка Микулик!

Вот уж было веселья! Некоторые пробовали даже шуточки отпускать в ее адрес, в особенности женщины.

— Эй, Аполка, ты, что ж, тоже в комитатской управе должность получила?

— Подумать только, куда угодила девка-то!

— Наверняка, гусей пасет, — острил гораздый на насмешки Грегор Опица, — тех самых, что мы госпоже исправничихе в подарок носим всякий раз, когда нам в суд обращаться приходится.

Господа, наверное, не слыхали этих насмешек, Аполка же сделала вид, что не слышит.

— Я хочу допросить здесь двух девушек, — заявил Терешкеи Бакуле. — Некую Анну Стрельник и Магдалену Кицку. Где они сейчас?

— Обе вызваны, ваше благородие. Только Магда еще с поля не вернулась, травы пошла накосить корове. Я уже послал за ней. А другая — здесь. Анна Стрельник, выходи!

На зов к столу, огороженному столбиками и веревками, чтобы толкающиеся вокруг зеваки не мешали допросу, приблизилась бледная, худенькая девушка. Анна Стрельник не знала ничего, на все вопросы отрицательно качала головой или роняла еле слышно: «Нет, не знаю».

— Ты настоящая «незнайка», милочка, — с сердцем заметил следователь. — А вот ответь-ка мне на такой вопрос: ты не знаешь, были ли у отца благочинного какие-либо связи?

— Не знаю.

— Не заигрывал он иногда с вами, со своими служанками? Не замечала ты, чтобы он ласковее поглядывал на какую-нибудь из женщин?

— Я не могу этого сказать, ваша милость…

— А ты не бойся! Комитатская управа приказывает тебе. Отчего же не сказать, дочка?

— Оттого, — пролепетала Анна Стрельник, — что у него глаза всегда очками прикрыты, где уж тут увидеть, как он на кого смотрит.

— Глупая ты девка! Такие вещи можно и по другим признакам заметить: например, если бы он потрепал одну из вас по щеке, обнял за талию или еще что-нибудь в этом роде.

— Ну, такого я за нашим батюшкой ни разу не замечала. А вот целовать, он целовал — Магдаленку.

— Вот как? Ну и что ж, Магдаленка не была против?

— Она и сама сколько раз целовала батюшку. Терешкеи удовлетворенно потер руки.

— Достаточно, дочка. А теперь давайте мне сюда эту самую Магдаленку!

Гордо взглянув на Шотони, он бросил ему:

— Вот и снова маленькая ниточка в наших руках. Капитан-исправник одобрительно кивнул головой, но взор его по-прежнему был устремлен на Аполку, которая стояла, прислонившись к акации, бледная, дрожащая.

— Что с тобой, Аполка? Плохо чувствуешь себя?

— Нет, ничего. Под сердцем немножко закололо, но теперь уже проходит.

— Ну что, не пришла еще Магдалена Кицка? — нетерпеливо крикнул Терешкеи десятскому.

— Здесь я! — послышался издали смелый голос.

Через толпу пробиралась мускулистая, могучего телосложения девица. Зрители расступились, и девица подошла к самому следовательскому столу. В руке у нее был серп и за спиной корзина, прикрепленная четырьмя веревочками, завязанными на груди. Корзина была полна травы. Широкое, краснощекое свежее лицо Магдаленки, словно роза, алело на фоне зеленых трав: шалфея, щетинника, молочая и тысячи других выглядывавших из корзины и пышно обрамлявших голову девушки.

— Я здесь повторила Магдаленка и быстро обвела Толпу своими синими, ясными, как небо, глазами. Увидав неподалеку от себя Аполку, девушка с ненавистью отвернулась.

— Я здесь еще раз повторила она. — Уж не повесить ли вы меня собираетесь?

— Не болтай чепухи, милая! А отвечай-ка на мои вопросы.

— Вот оно что! — вскричала девица, по-военному опуская руки по швам. — На позор меня выставить задумали? Допрашивать на глазах у всей деревни! Ну нет, на мне не ищите полосатых чулок. Не я поджигательница! У меня и отец честным человеком был. Не боюсь я перед законом ответить. Ну и что из того, что была я священникова возлюбленная? Все равно я — девушка честная… — Голос ее с каждым словом становился все более резким и страстным. — Но если вы уж очень хотите, я могу подсказать вам, где пестрый чулок искать! — крикнула Магдаленка в неудержимом порыве. — Вон туда смотрите, на ноги Аполки Микулик! Шотони нервно вскочил.

— Как ты смеешь бросать такое обвинение?

— Потому что на ней они! Я-то вижу, — повторила девушка, устремив пронизывающий безумный взгляд на Аполку.

Словно окаменев, неподвижно стояла та у акации — губы плотно сжаты, глаза горят, будто у разъяренной орлицы.

— Через одежду видишь? — прикрикнул на Магдалену капитан-исправник.

— Да, вижу и через одежду!

Народ, крича и ругаясь, стал напирать на веревочную загородку.

— От травы у нее дар такой! — раздавались возгласы.

— Правосудия требуем! — вторили с другой стороны.

Шум нарастал со скоростью урагана. Ни Шотони, ни Терешкеи уже не имели власти над людьми. Голоса, один громче другого, взлетали над толпой.

— В корзине — трава мудрости!

Многие метнулись к Аполке, чтобы схватить, связать ее.

— На виселицу злодейку! — громовым голосом орал одноглазый здоровенный мужик в шляпе, украшенной ожерельем из улиток.

Аполка, словно раненая тигрица, на миг растерялась, даже ноги у нее подкосились. Но в следующее мгновение она пришла в себя и стремглав кинулась к Магдалене, дыша ненавистью. Теперь лицо ее было не бледное, а, наоборот, багрово-красное. Ухватившись стальной рукою за корзину с травой, она одним рывком сдернула ее со спины ненавистницы. Корзина перевернулась, ударившись о землю, а вся трава высыпалась.

Разъяренная толпа кинулась к траве; люди, спотыкаясь, толкаясь, вырывали друг у друга увядшие стебельки, среди которых должна была находиться и «трава ясновидцев». Только которая среди сотни других?

— Пропустите! — крикнула Аполка и, оттолкнув человек семь мужчин, загораживавших ей дорогу, пробралась к загородке, а там легко, как кошка, одним прыжком очутилась на следовательском столе.

— Наврала эта ведьма! — выкрикнула она, и голос ее прозвенел над толпой, словно стеклянный колокол. — Лохинцы, смотрите!

Сразу же установилась такая тишина, что слышен был шелест крыльев ворона, который как раз в этот момент пролетел над Аполкиной головой.

— Смотрите! — повторила девушка. Грудь ее быстро вздымалась, а рассыпавшиеся черные волосы достали до земли, когда Аполка наклонилась, чтобы поднять — до щиколоток или даже выше — подол своей ситцевой, в синий горох, юбки.

Сказала, а сама зажмурилась даже, чтобы не видеть, как другие смотрят. Зато другие-то, конечно, не зажмуривались.

— Не виновата девка! — закричали все вокруг, разочарованно бросая на землю пучки травы.

…На Аполке были белые чулки, белые, как снег.

* * *

Волнующий был это момент. Никогда не забудут его ни лохинские мужички, чьим взорам предстали очаровательные стройные ножки, ни господин Бакула, в деревне которого все это произошло.

Аполка восторжествовала, оправдалась. Зато клеветницу Магдаленку тотчас же постигла кара (все же есть бог, землячки!) — она потеряла сознание, упала и от пережитых треволнений тяжко заболела. Никто и не пожалел ее (поделом злодейке), кроме разве господина следователя, который сетовал, что ему так и не удалось допросить девицу.

— А она знает что-то! — ворчал Терешкеи. — Материалец добротный. Ну ничего, мы еще вернемся к ней.

Старосте он наказал впредь до дальнейших распоряжений не спускать с Магдаленки глаз. После этого господа тем же путем, что прибыли, отправились обратно, потому что уже завечерело. Солнечная тарелка прокатилась по багряному небосклону, да и спряталась тихонечко за Гребенкой.

Ветер зябко зашелестел листвой деревьев, лягушки открыли свою вечернюю конференцию на поросших ракитником болотах и то и дело плюхались в воду, спасаясь с тропинки из-под лошадиных копыт. Крылатые обитатели леса торопливо порхали вокруг всадников, а вверху, в гнездах, беспокойно пищали их отпрыски. Все говорило о том, что природа готовится на покой и уже надевает свое темное, ночное одеяние.

Терешкеи с писарем и старостой ехали впереди, Шотони с Аполкой — чуть поотстав. Девушка была бледна, под глазами у нее появились синие круги, но даже и они, казалось, красили ее миловидное личико. А большие глаза, словно два светлячка в ночи, горели каким-то хмельным блеском.

— Вот видишь, бедняжка, в какую беду ты угодила, — промолвил Шотони, но в ответ не получил ни слова. Девушка только плечами пожала.

— Тебе нужно уезжать отсюда. Нельзя тебе дольше здесь оставаться. Никто из здешних чести твоей не защитит.

— Почему это? Что плохого знают они про меня? — сквозь зубы процедила Аполка.

— Из-за отца твоего злы они…

— А что им известно про отца? — гордо бросила девушка.

— Я знаю все. Знаю, что он и фальшивыми паспортами торгует.

У Аполки нервно передернулось лицо.

— Это пустые сплетни, — возразила она хриплым голосом.

— Я сам слышал сегодня, как он рядился с евреем-арендатором. Так что — или ты поедешь со мной, или отец твой!

— Побей бог этого жида! — вырвался у Аполки душераздирающий возглас. — Выдал!

В глазах у нее потемнело, она пошатнулась, выпустила поводья, схватилась руками за голову и повалилась с коня.

— Ой! Что с тобой?! — испуганно крикнул Шотони спрыгивая на землю. (Лошадь его тотчас же убежала прочь, но исправнику было не до нее) — Аполка, — взывал он кошечка моя, приди в себя!

Но девушка лежала на росистой траве недвижимо, закрыв глаза, словно мертвая. Подле тропинки печально приютился высохший куст шиповника с торчавшими во все стороны колючими ветками. В него-то, падая, и угодила одной ногой Аполка. Хорошо еще хоть не лицом! Алая кровь, брызнув из расцарапанной ноги, обагрила траву, ветви карликового деревца. Кто бы мог подумать, что этот жалкий, засохший кустик даже после смерти своей еще раз расцветет алым цветом.

Шотони в отчаянье принялся звать своих спутников, но те были, видно, далеко впереди. Множество лягушек — кваканьем, мириады кузнечиков — стрекотанием, камыши — шелестом, шмели — жужжанием заглушали его голос.

Перепугавшись и растерявшись, исправник не знал что ему делать: то ли к ручью бежать, принести воды и привести девушку в чувство, то ли жилетку ей расстегнуть, чтоб легче дышалось.

Разумеется, его руки занялись жилеткой в первую очередь. О, какое это было блаженство! Кровь взволновалась, забурлила, а по всему телу Шотони будто шквал огненный пронесся!

— Аполка! Прелесть ты моя! Открой свои умные, карие глазки! Ведь ты жива!.. — взывал к девушке исправник, опустившись рядом с нею на колени. — Взгляни на меня еще хоть разок! Ведь грудь твоя дышит!

Тут исправник вновь вскочил на ноги и кинулся как безумный на поиски воды. И хотя совсем вблизи, внизу под вербами, струился серебристый ручей, Шотони в спешке, сам того не замечая, несколько раз перепрыгнул через него — а воды в свою шляпу набрал в каком-то болотце, где лохинцы обычно мочили коноплю.

Ничего, и такая сойдет! Шотони бежал с нею, боясь пролить хоть каплю, словно это было бесценное сокровище. Он обрызгал водой Аполкино лицо, провел мокрой рукой по ее чистому белому лбу, и тогда из груди девушки вырвался стон — слабый, чуть слышный… И все же он был признаком пробуждения. Кровь продолжала сочиться сквозь чулок. А вдруг девушка опасно поранила себя при падении?! На дне шляпы осталось еще немного воды, не успевшей просочиться сквозь фетр и вытечь. Что, если ею промыть рану? Озорной дух кивал, подмигивая молодому исправнику, а может быть, и сам амур водил его рукой, одновременно шаловливо подкалывая своей стрелой в спину. Нехорошо может получиться! Ну да все равно, надо посмотреть. Вот если бы он был врачом! Ах ты, бедная ноженька. Весь чулок пропитался кровью. Скорее прочь его…

И Шотони начал стаскивать чулок с Аполкиной ноги. При виде пленительной ножки Шотони овладело волнение. Даже крылья носа стали раздуваться, а кровь так и бурлила в жилах. Шотони потянул еще — и оцепенел, будто парализованный. Из груди его вырвался возглас ужаса: под белым чулком на ноге Аполки был надет еще один — полосатый, желто-синий.

В этот самый момент девушка пришла в себя. Открыв глаза, она спросила:

— Где я?

Шотони сидел подле Аполки на траве и не отвечал; отвернувшись, он устремил свой взор на темнеющее небо, словно желая спросить у зажигающихся звезд: возможно ли, чтобы эта девушка, похожая на ангела, была бессердечной преступницей! Боже милостивый, зачем же ты заставляешь бедных глупых людей доверяться обманчивой красоте лица?

Но звезды ничего не сказали в ответ.

Аполка же огляделась и сразу поняла все. Собравшись с силами, она пододвинулась ближе к Шотони.

— Видели? — печально спросила она исправника.

— Видел, — мрачным голосом отвечал тот. Наступило глубокое, никем не нарушаемое молчание.

— Правда? — выдавил наконец из себя единственное слово Шотони.

— Правда, — также одним словом ответила девушка, и только немного погодя добавила: — Арестуйте меня. Плаха мне за это полагается.

Шотони посмотрел на Аполку пристальным, мечтательно-задумчивым взглядом, полным печали, а затем подошел к ее лошадке. (Аполкина лошадь оставалась стоять, исправникова же убежала прочь без всадника.)

— Иди садись, Аполка, — ласково, с ноткой печали в голосе позвал Шотони. — Уместимся мы и вдвоем на одном коне.

Тут он поднял девушку, усадил на лошадь перед собою, и они поехали через темный лес вдвоем: преступница и капитан-исправник.

— Скажи мне, зачем ты так сделала?

— Я очень любила священника и хотела отомстить ему, — прошептала в ответ Аполка голосом, полным обиды и страсти. — Обольстил он меня, поклялся, что женится на мне. А потом обманул!

И снова они долго ехали молча. Шотони чувствовал на своей щеке горячее взволнованное дыхание, подавленные вздохи девушки, и это будоражило его.

Неподалеку от барской лесопилки у исправника возник новый вопрос:

— Скажи, Аполка, откуда та девица узнала, что на тебе полосатый чулок? Мне это кажется удивительным, уму непостижимым. Правда ли, что у нее в корзинке была «трава познания»?

В ответе Аполки прозвучала непередаваемая словами ненависть:

— Ну да, конечно, «трава познания»! Ха-ха-ха! Познала его и она тоже, вкусила этой травки! Ведь и Магдаленка любила попа! Он ее из-за меня бросил. А Магдаленка ревновала его и преследовала меня. Она и по сей день думает, что поп ко мне тайком ходит. Видно, она и нынче утром у моего окна подглядывала, когда следователь меня домой за спицами посылал. Я-то сразу смекнула, в чем дело. Успела белые чулки поверх полосатых надеть, хотя этот ваш глазастый гайдук все время за мной по пятам ходил.

Больше исправник не допытывался ни о чем, только спросил;

— Куда же мне тебя отвезти теперь?

— Куда хотите, — понурив голову, отвечала девушка.

— Так знаешь куда, Аполка? — с разгорающейся страстью прошептал Шотони. — Отвезу я тебя в свой замок. Там ты будешь счастлива, спать будешь на шелковых подушках, умываться розовой водой. Согласна?

— Да, согласна… На шелковых подушках, говорите, спать буду?

— Почему ты спрашиваешь это таким безразличным голосом, Аполка?

— О, что вы?! — возразила девушка, повернув голову к Шотони. — Разве вы не видите, что я уже улыбаюсь?

— Заживем мы с тобой вдвоем. Я буду часто приезжать к тебе. А о твоем дурном поступке не узнает ни одна живая душа. Вот увидишь, как хорошо будет. Поцелуй меня, Аполка!

Но девушка, защищаясь, закрыла лицо руками.

— Позже! Дома. — И снова по лицу ее пробежала прежняя хмельная улыбка, которую и в темноте смог разглядеть Шотони. Даже лес теперь, казалось, смеялся вместе с нею.

Они подъехали к зеленовскому ущелью.

— Поезжай осторожнее, — предупредила Аполка шепотом влюбленной и плотнее прижалась к Шотони. — Опасное здесь место.

Исправник обеими руками покороче подобрал поводья и внимательно ощупывал взглядом узкую тропинку, тянувшуюся по краю бездонной пропасти.

И вдруг Аполка с проворством ящерицы выскользнула у него из-под руки, выпрямилась и бросилась вниз в пропасть. Будто вампир в бездну ада, падала она в могилу теснины. И бездна с готовностью приняла тело, словно давно ожидала его.

* * *

Конь исправника возвратился домой без седока. Ну и переполох поднялся тут, боже мой! Что могло приключиться с господином Шотони?! Но вскоре прибыла и другая лошадь, а на ней печальный всадник. Дело запуталось пуще прежнего. Ведь исправник приехал не на своем, а на Аполкином коне! Как же так? И что сталось с Аполкой?

Все-все рассказал Шотони: и как девушка упала с коня, потеряв сознание, и как под белым чулком обнаружил он полосатый. Словом — все! Несколько раз даже прослезился при этом.

— Прав оказался старый Хробак! — воскликнул потрясенный Терешкеи.

— Больше никогда не взгляну я ни на одну женщину, — уронил голову в ладони исправник. — Посвящу себя служению на благо общества.

Слух о происшедшем быстро распространился на обе половины Лохины, и на другой день жители начали переселяться обратно в село: теперь больше не загорится!

…Но хотя свыше двадцати лет минуло с той поры, девушки и молодицы по сей день ищут на лохинских лугах ту самую чудесную травку, что якобы лежала в корзине Магдаленки: ведь нашедший ее будет все видеть и все знать!

Ну, когда девушки ищут эту травку — понятно! А вот зачем понадобилась она молодицам?


1886

 ГОВОРЯЩИЙ КАФТАН