За углом стоял автомобиль, и Барабан сказал, прикрывая за собой дверцу:
— Это дело стоит работы. Ого, это дело большого масштаба!
Первое время они ехали молча. С 10-й линии Васильевского острова автомобиль повернул на Малый проспект и, от фонаря до фонаря, помчался к Тучкову мосту.
Барин вертел в руках папироску; Пинета уставился на него.
— Я забыл дома сигары, — сказал он в нос и заложил ногу на ногу. — Надеюсь, что в том месте, куда вы меня везете, я найду хорошую «гавану»?
Барин вытащил из кармана золотой портсигар, на котором толпились монограммы, эмалевые слоны, мухи, и молча протянул его Пинете. Пинета закурил, пощелкал языком и понюхал дым.
— Ничего себе. Из папирос я предпочитаю «Посольские».
Барабан ласково положил руку ему на колено.
— Вы будете курить «Посольские». Вы будете курить сигары.
Автомобиль оставил за собой Тучков мост и полетел по проспекту Карла Либкнехта.
Под разбросанным светом луны, которая металась в облаках, не зная куда деваться, вставали рядом с деревянными домишками, более приличными для уездных городов, пустыри, почерневшая зелень и огромные серые стены домов, каждая с каким-нибудь одним узким окном, которое светилось высоко, под самой крышей.
Барабан приподнялся и задвинул маленькие занавески на окнах. Полоски света, проскользнувшие сквозь щели, пробежали по груди и ногам Пинеты.
Пинете вдруг стало весело. Он осторожно притушил о каблук догоравшую папироску и сказал, немного приподнявшись, оборотясь к Сашке Барину:
— У меня на голове есть, знаете ли, любопытная шишка.
Автомобиль подпрыгнул, и он на секунду прервал свое неожиданное обращение.
— То есть я хочу сказать, что у меня на голове есть шишка, из-за которой я по наследственности страдаю острым любопытством. Например, сейчас мне очень хочется узнать, кто же вы, черт вас возьми, такие?
Сашка Барин скосил на него глаза и закурил новую папиросу.
— Мы налетчики, — объяснил он довольно равнодушно.
— Мы организаторы, — поправил Барабан, — вы ничего не потеряете от знакомства с нами.
Машина повернула куда-то в переулок, и стало сильно подбрасывать на ухабах.
— А вот еще вопрос, — сказал Пинета. — Какого дьявола понадобился вам инженер Пинета?
— Завтра мы с вами будем иметь об этом деловой разговор. Вы нам нужны по одному коммерческому делу, по делу большого масштаба.
Больше никто не сказал ни слова; Пинета начинал уже подремывать, забившись в самый угол автомобиля, тщетно пытаясь восстановить в воображении соблазнительный образ рисовой каши с маслом, когда машина вздрогнула и остановилась наконец перед полуразрушенным домом.
Барин выскочил из автомобиля; Пинета вылез вслед за ним и огляделся.
Они были на пустынной улице, которая почти ничем и на улицу-то не походила; пустотой разбитых окон зияли заброшенные дома, вдоль расколотой панели тянулись бесконечные, заплатанные жестью заборы.
Пинета перебрал в уме улицы, выходившие на проспект Карла Либкнехта.
«Мы где-то на Карповке… На Бармалеевой? У Вяземского переулка?»
Пустырь, перед которым остановилась машина, был когда-то трехэтажным домом; перед ним был разбит небольшой садик, обнесенный решеткой. Прямо напротив пустыря стояло ободранное деревянное строеньице, походившее на сторожевую будку.
Шагах в двухстах от пустыря приземистыми деревянными домами кончалась улица.
Пинета взглянул на своих спутников: Барабан остался в автомобиле, наставлял своего молчаливого товарища, о чем-то советовался с шофером. До Пинеты долетело только одно слово, сказанное, видимо, шоферу:
— На гопу!
Автомобиль заворчал, вздрогнул и, сорвавшись с места, полетел обратно.
Сашка Барин подошел к Пинете и положил руку ему на плечо.
— Пройдите в ворота.
Они прошли во двор, заваленный кирпичами и размокшей штукатуркой, превратившейся в кашу из песка и извести, миновали арку и вышли во второй двор. В глубине его стоял небольшой флигель с крытым подъездом; двери его были заколочены наглухо, и подъезд засыпан расколовшимся кирпичом.
Они обогнули флигель.
— Сюда, — сказал Сашка Барин, указывая рукой на каменную лестницу, которая вела вниз, в подвал.
Пинета послушно спустился по лестнице. В подвале пахло прелой сыростью и было почти темно.
Барин зажег фонарь.
— Идите, — сказал он, подталкивая Пинету рукой, — там лестница.
Они поднялись по винтовой лестнице. Лестница вела во второй этаж, к двери, обитой черной клеенкой.
Барин постучал, и почти в ту же самую минуту из-за двери послышался неторопливый голос:
— Кто там?
— Отвори, Маня.
Женщина в пальто, наскоро наброшенном на плечи, отворила им дверь и, придерживая пальто рукой, отступила немного в сторону, чтобы пропустить вошедших.
Они вошли в кухню, довольно чисто прибранную.
— Что нового? — спросила женщина в пальто, поправляя волосы, упавшие ей на глаза.
— Ничего.
— Что же, Барин, останешься или нет?
Барин, не отвечая, провел Пинету по коридору, отворил ключом дверь в полутемную комнату и сказал, поворачиваясь к нему:
— Здесь вы будете жить покамест. Попробуете бежать — хуже будет.
Пинета остался один. Он доставил свою корзину под кровать и снова засмеялся чему-то. Начинало светать. Узкое окно маячило в утреннем свете.
Пинета стянул сапоги и, одетый, лег на кровать; он долго припоминал одно слово, которое вертелось у него на языке и которое никак не мог произнести. Наконец вспомнил и сказал про себя, набрасывая на ноги одеяло:
— Хаза!
3
Гражданская война, грохотавшая по России от Баку до Кольского полуострова, не пощадила этого города, построенного на слиянии двух рек и обнесенного каменной стеной, которую в свое время с большим упорством долбил каменными ядрами Стефан Баторий.
Через реку был переброшен мост. Тотчас за мостом начиналась площадь — осенью на ней тонули неосторожные дети; за площадью шли пузатые железные ряды, старинные здания с каменными навесами вдоль фасада, за железными рядами снова площадь, на которой толпились когда-то стекольные магазины.
Стекла плохо выдерживают революцию. В магазинах были выбиты стекла.
За площадью неуклюже скатывалась вниз улица; где-то за садами эта улица ударялась в уголовную тюрьму, походившую на четырехугольный каменный сундук.
В тюрьме — коридоры и камеры, в камере под номером 212 солдатская кровать, решетка, параша, огромная, как небо, и арестант Сергей Веселаго, который все послал к черту и спал целые дни, завернувшись с головой в одеяло.
«Пещера Лейхтвейса» была единственной интересной книгой, ходившей среди заключенных. Кроме Лейхтвейса, из рук в руки передавались буквари и полное собрание сочинений Смайльса — остаток тюремной библиотеки.
Смайльса особенно любили читать старые воры, они учились жить по Смайльсу.
Сергей предпочитал «Пещеру Лейхтвейса».
Утром после равнодушного звонка открывалась дверь, и молодой смотритель в кожаных штанах вставлял нос в отверстие двери.
— Один?
— Один.
Нос ухмылялся, сверял тождество Сергея Веселаго с цифрой, начертанной мелом над дверным глазком, и удалялся, грохоча каблуками.
Сергей вскакивал, натягивал штаны и бежал по коридору за кипятком.
В коридоре было свежо, камень холодил босые ноги. У чанов с кипятком толпились, переругиваясь, арестанты.
После чая и уборки, за время которой самый опытный курильщик не успел бы выкурить папиросы, он снова бросался на кровать и лежал до полудня. В полдень тот же нос и тот же звонок объявляли о прогулке.
Арестантский дворик был черным экраном, на котором перед Сергеем Веселаго стремительно летели сентябрь, осеннее солнце и небо.
Прогулка кончалась через десять минут; потом снова окно, решетка, кровать, параша и арестант номер 212, который все послал к черту и спал целые дни, завернувшись с головой в одеяло.
В 10 часов вечера он прочитывал одну страницу «Пещеры Лейхтвейса». Каждая перевернутая страница означала новый день. Проведя в тюрьме около полугода, он читал уже 156-ю страницу; в ней говорилось о том, что несчастная графиня Клэр попала наконец в пещеру благородного и злополучного Лейхтвейса и сам Лейхтвейс плакал на этой странице горькими слезами. Он оплакивал свою погибшую жизнь.
Графини Клэр не было в пещере благородного и несчастного Сергея Веселаго. Быть может, именно поэтому он и не плакал. Он спал — от слабости, от скуки.
Так проходили дни; коридорный был старик с седыми усами, он говорил Сергею:
— Ой, ты ж сгынешь так, матери твоей сын, помяни мое слово!
Старик был прав: так бы оно и случилось, если бы на 162-й странице Сергей не получил письмо. Это письмо заставило его совершить несколько поступков, не свойственных ему, но свойственных Лейхтвейсу: он дважды громко захохотал, до кости прокусил руку, рассадил голову в кровь о дверной косяк и сделал несколько тысяч лишних шагов по комнате.
Письмо, подписанное Екатериной Молоствовой, извещало его о том, что она, Екатерина Молоствова, исполняет обещание, данное ею когда-то, уведомить его, Сергея Веселаго, о намерении своем с ним расстаться, просит не поминать ее лихом, никогда и нигде не искать и посылает ему пару теплого белья, гимнастерку и полфунта светлого табаку.
Этим оканчивалось письмо; в коротеньком постскриптуме добавлялась просьба о том, чтобы он, Сергей Веселаго, поберег себя, не слишком огорчался и не вздумал кого-либо, кроме нее, винить в том, что произошло. Но о том, что произошло, не было в письме ни слова.
В этот день Сергей так и не уснул ни на одну минуту — он шагал по камере и обдумывал план побега.
Тюрьму он знал плохо; ему известно было, что большой тюремный двор с трех сторон замыкался зданиями и с одной стороны — стеной; у входа в тюремный двор ему запомнилась полосатая николаевская будка, а в глубине двора, у входа в главный корпус, — полуразбитая часовня.
В первые дни заключения Сергей, как всякий арестант, придумал десятки разных планов побега; среди них были планы с переодеванием и гримом, план с обольщением сестры милосердия в тюремной больнице; каждый из них удался бы разве только Лейхтвейсу, и то при отсутствии часовых.