Наконец, был план, над которым всерьез задумывался не один Сергей Веселаго.
За стеной большого тюремного двора протекала река, в которой по целым дням барахтались мальчишки и бабы полоскали белье.
По мудрой мысли местного губернатора, барона Адлерберга, при котором строилась тюрьма, «стены означенной должны быть омываемы водами реки Плотвы, дабы, уподобленная крепости святых Петра и Павла, в столице нашей Санкт-Петербурге, местная городская тюрьма истинным и устрашающим оплотом справедливого правосудия служила».
К ночи Сергей решил воспользоваться услугой, которую ему оказывал барон Адлерберг.
Бессмысленный сон приснился ему: он сидел в очень длинной, очень серой комнате и писал письмо. «Милостивый государь…» — начинал он и сбивался. «Всемилостивейший государь…» — И снова сбивался.
Мозглявый человечек в сером сюртуке сидел перед ним и поправлял его, все поправлял, хитро примаргивая маленькими, ядовитыми глазами…
Проснувшись, Сергей подбежал к окну. На дворе было пасмурно и, должно быть, дул ветер. Он увидел стену, которую, согласно проекту барона, омывала река, и уборную, открытую сверху, без дверей, заставленную широкой доской. В уборной сидел орлом конвойный, он держал винтовку одной рукой.
Таково было положение дел в сентябре 16-го числа, в тот день, когда Сергей Веселаго, политический арестант, задумал побег по плану барона Адлерберга.
На другой день на прогулке он разыскал Ветрилу, тюремного истопника.
Ветрила был с головы до ног пропитан керосином, носил роскошные горемыкинские бакенбарды, и его история была не сложнее мировой истории или даже несколько проще ее.
Сергей показал ему глазами на здание, прилегавшее к тюремной стене.
Это был цейхгауз, в котором держали теперь, кроме арестантского обмундирования, также керосин и дрова.
Ветрила посмотрел сперва на цейхгауз, потом на Сергея, моргнул и недоверчиво погладил бакенбарды.
— Понял? — спросил Сергей.
Ветрила упомянул о матери.
— Самое главное — привязать к трубе веревку, оттуда на стену и…
Они поговорили еще десять минут, и на следующий день Сергей Веселаго окончательно решил освободить камеру 212 от арестанта, который спал двадцать четыре часа в сутки и с точностью машины Эмери читал героическую «Пещеру Лейхтвейса».
В этот день Ветрила, с опасностью для жизни и карьеры, замотал веревку вокруг трубы цейхгауза.
Потом он крякнул и смылся, как смывается пятно с клеенки.
Вместо него появился другой, новый Ветрила, от которого уже не пахло керосином; он был чуть повыше ростом и носил не горемыкинские, но скорее свойственные норвежским писателям бакенбарды.
Новый Ветрила с ленивым видом пошел к цейхгаузу, сплюнул, подтянул штаны и, войдя, плотно закрыл за собой дверь.
За дверью он сразу вырос на ладонь, посмотрел в замочную скважину и, сдерживая дыханье, поднялся на чердак.
Две крысы, каждая величиной с детскую голову, сидели на разбитом рундуке и мигали глазами.
Ветрила, потерявший на лестнице одну бакенбарду, просунул голову сквозь чердачное окно и вылез на крышу.
Крыша трещала под ногами.
Он ползком добрался до трубы, размотал веревку и стал спускаться по глухой стене цейхгауза.
На другой стороне реки стояли пустые рыбные лавки; вверх по реке за мостом плыла баржонка.
Сергей измерил на глаз, сколько придется плыть до другого берега, и выпустил из рук веревку.
Изодранное полотно болталось на высокой палке и летело в небо.
Огромный косматый мужик в клетчатых штанах и дырявом пиджаке сидел на корточках, равнодушно тер Сергею спину, сгибал и разгибал руки и ноги, бил кулаком в грудь.
— Беглый? — вдруг спросил он, увидев, что Сергей открыл глаза.
Сергей промычал что-то.
— Значит, ты беглый арестант.
Сергей попытался приподняться на локте, но не мог — локоть скользил на мокрых досках.
— А вот что ты мне скажи, — продолжал мужик, — какой ты есть арестант — политический или уголовный? Если ты политический, так я тебя в сей же час обратно в воду брошу.
— Уголовный, — пробормотал Сергей.
— Уголовный? — вдруг обрадовался мужик. — Да ну? Вот это здорово! Я сам уголовный! Как же! Я, брат, при царском режиме шесть лет в арестантских сидел! Так если ты уголовный, что же ты лежишь, как под иконой? Вставай, Иван, чай пить будем.
Сергей с трудом приподнялся и сел. Он был босой, штаны изорвались, рубаха висела лохмотьями на плечах.
Мужик посмотрел по сторонам, схватил его под мышки и поставил на ноги; у Сергея потемнело в глазах.
— Это твое счастье, — сказал мужик, — что сегодня со мной моей бабы нет. Она бы тебе всыпала ядрицы!
Он вытащил из кармана доску кирпичного чаю, отломил кусок, раскрошил его на огромной ладони и бросил в чайник.
Сергей наконец пришел в себя, отдышался.
— Послушай, дядя, — пробормотал он, — продай мне пиджак и достань где-нибудь штаны и шапку.
— Как же я могу продать тебе свой пиджак? — обиделся мужик. — Ах ты, сволочь этакая! А если этот пиджак у меня самая парадная одежда? Штаны, изволь, могу тебе продать! Штаны есть запасные.
Сергей покачался на одном месте и опять лег.
— Рубаху…
— Что ж тебе рубаха, — снова сказал мужик, — если ты в одной рубахе под забором замерзнешь, все равно как курица. Покупай пинжак!
Сергей встряхнулся, провел руками по лицу, несколько раз с шумом втянул в себя воздух и встал.
Вечером того же дня, одетый в пиджак, через который можно было увидеть небо, и в клетчатые штаны, на которых можно было играть в шашки, Сергей, обойдя город кругом, добрался до вокзала.
Никто не задержал его.
Он остановился у паровоза, стоявшего недалеко от вокзала, и спросил у черного, как театральный негр, машиниста, когда отходит поезд в Петроград.
Машинист сплюнул на руки и растер слюну.
— В одиннадцать ночи!..
4
К длинной плеяде имен славных архитекторов, строивших город, прибавилось еще одно.
Это имя столько раз гремело пулеметами гражданской войны, столько раз летело к небу с раскрашенных плакатов, столько раз заставляло гореть одни сердца и каменеть другие, столько тысяч людей отправило гулять по чужедальним морям и столько тысяч по таким отдаленным странам, откуда никто никогда не найдет обратной дороги, что нет нужды называть его.
У этого нового архитектора были жесткие руки.
Он перетряхивал города, а так как города состоят из домов, то наиболее дряхлые из них смялись и осели, уступая яростному напору. Дома распадались на кирпичи, из кирпичей можно было складывать печки, а кирпичные печки, как известно, держат тепло гораздо лучше жестяных времянок.
Зимой кирпичи примерзали, и их вырубали топором.
Не только стекла, но и старики плохо выдерживают революцию, — стекла рушились, старики умирали от голода и огорчений, и так как в ослепшем доме жить было страшно, его покидали последние жильцы.
И у стены, где еще так недавно важно обсуждались по вечерам политические события, где ребятишки играли в палочку-стукалочку и бросались мячами, теперь случайный пешеход делал все, что полагается делать в пустынном месте случайному пешеходу.
Крысы бежали с гибнущего корабля, и водосточные трубы убеждались в близкой кончине мира.
Милиция огораживала дом старыми двуногими кроватями или другой дрянью — как могилы огораживают решеткой.
Вода заливала подвалы, дом за год старел на двадцать лет, начинал походить на проститутку, и это подрывало его окончательно.
Ему ничего больше не оставалось, как рассыпаться своим кирпичным телом, — он умирал, нужно полагать, без сознания.
Но не каждый дом умирал без сознания.
Были дома, построенные с расчетом на тысячелетия. Они, старые вандейцы, уступили только фасад руке, потрясающей город.
Вот в таких домах и начиналась настоящая жизнь.
5
Пинета проснулся. Он раскрыл глаза, которые никак не хотели раскрываться, и сел на постели. В первую минуту он не мог вспомнить, что произошло с ним накануне, потом вспомнил, вскочил, натянул сапоги и принялся осматривать свое новое жилище.
Комната, в которую его провел человек по прозвищу Сашка Барин, была когда-то, по-видимому, кладовой. В старинных барских домах такие комнаты предназначались для варенья и всяких сушеных фруктов. Возле дверей висела некрашеная кухонная полка. Где-то под потолком маячило узкое окно.
Пинета встал на спинку кровати, подскочил и, уцепившись руками за подоконник, посмотрел через стекло. Окно выходило в коридор.
Он соскочил с грохотом. Несколько кусочков штукатурки упали на пол, и он тотчас же глазами отыскал место, откуда они вывалились: на противоположной от окна стене была когда-то проделана дыра для переносной печки.
Не успел он сдвинуть с места небольшой стоявший в углу стол, чтобы добраться до этой дыры, соединявшей его, быть может, с потустенным миром, как дверь в кладовую отворилась. Вошел толстый маленький человек в приплюснутой кожаной фуражке, тот самый, который накануне вечером назвал себя Турецким Барабаном.
— Извиняюсь! — сказал он, входя и протягивая Пинете короткую руку, которая как будто еще минуту тому назад держала леща или жирного налима.
— Пожалуйста! — весело ответил Пинета, пожимая руку.
Барабан сел на стул и вытащил из кармана затасканный кожаный портсигар.
— Курите! Или вы, кажется, еще не завтракали? Сейчас же прикажу подать вам завтрак!
Пинета с достоинством выпятил губы, сел на кровать и заложил ногу за ногу.
«Ага, значит, будут кормить…»
— К завтраку я предпочитаю тартинки.
— Тартинков у нас, извиняюсь, нет! — ответил Барабан.
Он постучал в стену кулаком и крикнул:
— Маня!
Никто ему не ответил.
— Она спит, — объяснил Барабан. — Маня!.. Паскудство! — вдруг заорал он таким голосом, что Пинета вздрогнул и посмотрел на него с удивлением.
Барабан подождал немного, вскочил и, подойдя к двери, сказал на этот раз почему-то совершенно тихим голосом и без всякого выражения: