…Легавый! Да какой же я легавый, если мне самому надо скрываться. Я арестант, заключенный, я из тюрьмы сбежал. Меня за покушение на убийство посадили. И тоже из-за нее, из-за Кати. Я знал, что она меня не любит, но, с другой стороны, она же поняла, она уже поняла, что все подлецы и что я единственный, который действительно без нее жить не может. И не будет. У нас уже все на лад пошло, а тут этот человек подвернулся, пожилой человек. Катя с ним в одном учреждении служила. Я его предупреждал, я с ним вот как с тобой говорил, что я без нее не могу. Я просил, чтобы он ее оставил, потому что это у меня… Ну, как болезнь, что ли. Да и не убил я его, хотя, правда, чуть не убил. А он какой-то там военком, комдив, черт его знает. Так меня не только посадили, а в П-ую пересыльную тюрьму отправили, подальше от нее, понимаешь?
Он остановился и поглядел куда-то поверх лица Сушки на стену, как будто там, на серой исцарапанной стене, находилось то самое — человек, предмет или слово, которое было нужнее всего в эту минуту.
— Подожди, как ты назвал, Фролов, что ли?
— Ну да, Фролов, налетчик, понимаешь, я нашел у него в записной книжке (и по книжке тоже видно, наверное, несомненно, что он налетчик), нашел три письма, одно от нее, другое через Фролова какому-то человеку, письмо с шантажом. Вот оно, это самое, что я показывал, — с печатью.
Он остановился и взмахнул рукой, как бы бросив Сушке в лицо последнюю фразу.
— Чем же, черт возьми, я докажу тебе, что я не легавый? Ах да, хорошо, я покажу письма!
Он принялся рыться в боковом кармане своего пиджака, выбросил на стол груду каких-то затрепанных бумажек, нашел письмо Екатерины Ивановны, то самое, которое получил от нее в тюрьме, и положил его перед Сушкой.
Сушка развернула письмо, но не стала читать, а продолжала слушать.
— Что же мне было делать? — говорил Сергей, безостановочно шагая по комнате, — я должен был приехать, непременно должен. Просила не беспокоиться, поберечь себя, не винить… Кого не винить? Ее? Я ее ни в чем винить не буду, только бы найти, рассказать, объяснить, да нет, хоть ничего не объяснять, а только увидеть, узнать, что она жива.
Сушка все еще не читала письма. Она задумалась, облокотившись на стол и потирая рукой лоб, изрезанный мелкими морщинами.
— Я знаю, что продал, именно продал, — снова заговорил Сергей, — потому что нашел у нее письмо, понимаешь, подняла какая-то старуха у дверей, в коридоре; в нем он, Фролов, два раза упоминается и должен был сообщить адрес. Он должен был сообщить адрес! Это неспроста, что именно он. Почему же в письме не указан адрес? Вот прочти, кем подписано, посмотри фамилию, не знаешь?
Сергей сел, снова вскочил и начал оттягивать ворот рубахи, который вдруг почему-то показался ему невероятно узким.
— Послушай, фа́ртицер, да подбодрись, не склевывайся, найдется, — заметил ты того, что встретился с тобой у Чванова в подъезде? Я видела, что ты встретился с ним, когда я перебегала улицу. Вот он и есть мой типошник. Он из той хевры, от которой письмо с печатью, понимаешь? Это одна хевра, одна, понимаешь? Да я тебе сейчас ничего говорить не буду… Я вперед все узнаю, что нужно.
Сушка откусила и сплюнула мокрый конец папиросы, покусала ногти и снова задумалась.
— Ну да! И еще у меня в той хевре подруга есть, зовут Маней, Маней Экономкой. Она тоже расскажет, что знает. Но прямо скажу тебе, фа́ртицер, что это трудное дело. Одно слово: Барабан!
— Барабан? Ну да, Барабан подписал письмо. Одним почерком написаны оба — и то, с шантажом, и к ней — один человек писал, потому-то я и догадался. Его-то именно я и ищу целую неделю. Кто он, где его найти, ты его знаешь?
Сушка задумчиво постукивала пальцами по папиросной коробке.
— Вот что, фа́ртицер. Приходи ко мне в четверг, часов в десять вечера. Но прежде… Подожди, у тебя мать есть?
— Нет, у меня…
— Что?
— Никого нет! Один! А почему?..
— Никого, ни сестры, ни брата?
— Никого, она только и была; да нет, не в том, видишь ли, дело…
— Ну ладно, бог с тобой. Я тебе и так поверю. А ведь бывают такие накатчики, я-то не встречала, но знаю, что бывают; наговорит с три короба, письма пишет, а потом…
Сергей как-то сразу утомился, побледнел. Он снова присел на диван, не слушая, что говорила Сушка, согнулся и даже закачался от невероятного желания уснуть, даже не уснуть, а хотя бы закрыть глаза, ничего не видеть и не слышать.
Сушка еще не кончила рассказывать ему о том, какие уловки иной раз подкатывают легавые, как он уже спал, уткнувшись головой в спинку дивана и беспомощно бросив руки вдоль согнувшегося тела.
Сушка прервала себя на полуслове, встала, заглянула ему в лицо и раза два прошлась по комнате, прищуривая глаза и как будто примеряясь к чему-то.
«Маня Экономка — свой человек. Маня поможет, не выдаст, но Пятак?.. Ох, если узнает Пятак!»
Она еще раз поглядела на Сергея.
— Жалко все-таки! — И поправила свесившуюся на пол руку.
Потом она разделась, бросила на Сергея изодранное пальто с торчащей во все стороны подкладкой и наконец улеглась в постель, закрывшись с головой одеялом.
13
До выполнения задуманного дела хороший налетчик ничего не пьет. Он по опыту знает, что на работу нужно идти с ясной головой, чтобы в случае опасности не растеряться и спокойно встретить все, что может встретить человек, который никогда не опускает предохранителя на браунинге и которому нечего терять, кроме жизни. А жизнь для хорошего налетчика запродана наперед, он почти всегда уверен в том, что когда-нибудь попадется.
Вот почему он может сгореть, но никогда не потеряет голову, никогда не упустит случая задорого продать свою жизнь, за которую ни один человек, кроме верной марухи, не даст ломаного пятака старой императорской чеканки.
По на этот раз Шмерка Турецкий Барабан изменил своему обыкновению.
Он пил, и с ним вся хевра пила в трактире «Олень» на Васильевском острове.
Они сидели за столом в малине, небольшой комнате в два окна, которая обычно служила для уговора о работе и где содержатель «Оленя» принимал особо важных посетителей.
В малине стояла мягкая мебель и были раскрашены стены.
На одной из них были нарисованы три грации, пожилые женщины с суровым выражением на лицах. Эти грации в двух-трех местах были подмалеваны посетителями малины.
По другой стене катилась пивная бочка, толстый, весь в складках иностранец сидел на ней верхом, опрокинув в рот кружку с пенистым пивом.
Обычно из опасения, чтобы не накрыл угрозыск, рядом с малиной, в узеньком полутемном коридорчике, стоял на стреме трактирный мальчишка. Теперь не было никого. Барабан, который любил пить на свободе, снял мальчишку с его поста и отворил двери настежь.
— Хевра пьет, и пусть весь «Олень» знает об этом!
За круглым столом (накрытым скатертью с княжеской меткой), на котором стояли графины с водкой, ветчина, зажаренная так, что звонко хрустела на зубах, швейцарский сыр с дырками величиной с голубиное яйцо и маринованные грибы, круглые и скользкие, как рыбий глаз, — сидели Барабан, Сашка Барин, Володя Студент и барышни.
За стеной в трактирном зале был слышен шум, стук посуды, глухой говор, гармонисты разливались и ревели «Клавочку», кто-то хохотал, свистел, топал ногами.
Здесь, в малине, пили почти молча, как будто делали важное дело, которое нельзя было нарушать пустыми разговорами.
Даже барышни приумолкли; впрочем, они были здесь как будто только для того, чтобы не нарушать обычаев «Оленя».
Барабан сосредоточенно пил водку. Он был не брит и с коммерческим видом закладывал свои толстые пальцы за проймы жилета.
Сашка Барин, надевший для пьяного дня черный офицерский галстук, молча оглядывал круглый стол своими оловянными бляхами.
К полуночи пришел Пятак, как всегда одетый под военмора.
С его приходом все изменилось.
— Ха, братишки! — заорал он. — Выпиваете? Я тоже, если говорить правду, выпил. Но только я больше через маруху пью, а вы чего? Ну ладно, коли так, налейте и мне… Пфа, — он покрутил головой и объяснил одним словом: — Марафет.
Барышни облепили Пятака. Он целовал одну, подталкивал другую и хватал за чувствительные места третью. Наконец, веселый и пьяный, добрался до стола и сел, положив ноги на соседний стул.
— Что же это вы молчите, братишки, а? — снова заорал он. — Девочки, танцевать! Где Горбун? Горбун, сукин сын! Позовите мне Горбуна! Моментально на месте устроим Народный дом.
Одна из барышень опрометью выбежала из комнаты искать Горбуна.
Горбуном звали любимца публики, здешнего оленевского исполнителя чувствительных романсов.
— Ого, он хочет устроить здесь Народный дом, — сказал Барабан, — это предприятие. Пятак, возьми меня в компанию.
— Становись, — кричал Пятак, — Володя Студент, становись, устроим качели!
Он двинул Володю Студента плечом, стал к нему спиной и крепко сплел его руки со своими.
— А ну, кто кого перекачает? Начинай. Раз!
И Пятак присел к земле с такой силой, что Володя Студент взлетел на воздух.
В следующую минуту он сделал то же самое, и теперь Пятак, болтая ногами в воздухе, изобразил качели Народного дома.
— Ррраз! — сказал Пятак.
— Два! — отвечал Володя Студент.
— Ррраз!
— Два!
— Ррраз!
— Два!
Так они поднимали друг друга до тех пор, покамест Володя Студент не охнул и не потребовал, в полном изнеможении, водки.
Пятак бросился на диван и отер пот, катившийся по его лицу градом.
— Перекачал!..
В это время, покачиваясь, с важностью, которая так свойственна всем горбунам, в комнату медленно вошел любимец оленевской публики, маленький человек в длинном сюртуке, с огромным горбом спереди и сзади, с волосатыми, как у обезьяны, руками.
Вслед за ним появился в малине огромный человек с цитрой, как будто несколько стеснявшийся своего высокого роста. Это был аккомпаниатор Горбуна и его бессменный товарищ.