Пятак оттащил его в сторону и, несмотря на то что пули начали уже ударять вокруг него в стены, сел у окна и положил голову на руки.
Так он сидел до тех пор, покамест кто-то точно подтолкнул его в подбородок. Он поднял голову: по двору вдоль стены шли, крадучись, двое милиционеров с винтовками в руках; один поднял голову, присел и шмыгнул в подъезд. Подъезд вел на черную лестницу.
Другой остановился, махнув рукой товарищам, которые толпились за углом под аркой.
Еще двое вышли из-за угла и, прижимаясь к стене, стали переходить двор.
Пятак посмотрел на пустые гнезда своего револьвера и скрипнул зубами.
Он выбежал из кухни в коридор и крикнул:
— Барабан, с кухни хляют!
Потом осторожно подкрался к двери, медленно, без скрипа отодвинул засов, на цыпочках отошел в сторону от двери и остановился в выемке, где висели кухонные тряпки и всякая дрянь.
Ждать пришлось недолго: через несколько минут он услышал на лестнице шаги.
Дверь отворилась, в кухню просунулось сперва дуло винтовки, потом руки в форменных обшлагах.
Пятак выждал минуту, когда милиционер повернулся к нему спиной, выстрелил и бросился вниз по лестнице. Ударом ноги он свалил другого милиционера, встретившегося ему внизу у входной двери, и выбежал во двор.
Со всех сторон — из подворотни, из-за угла — вдруг выплыли и двинулись на него люди с винтовками.
Он выстрелил наугад и молча побежал к воротам. Уже в самых воротах на него насели, сбили с ног и прикладом винтовки вышибли из него всякую способность что-либо соображать и вместе с этой способностью мысль о том, что в его нагане не осталось больше ни одного патрона.
Он очнулся на извозчике с окровавленным лицом и скрученными на спине руками. По обеим сторонам его сидели милиционеры; оба внимательно следили за каждым движением Пятака.
На улицах начиналось движение, бегали трамваи, розовые арбузники раскладывали свои тележки.
Пятак помотал головой и сплюнул:
— Э-эх, мать твою в сердце, сгорел!
Шмерка Турецкий Барабан больше не пел о любовных похождениях Сони. Сашка Барин с пустым наганом, который годился теперь только на то, чтобы забивать им гвозди, бродил по комнате, обсуждая план действий. План был прост, как карандаш.
— Барабан, — сказал он, останавливаясь и закладывая руки за спину, — стой, довольно стрелять!
Барабан обернулся к нему.
— Можно смыться?
— Э, брось, какое там смыться! Дай винтовку!
— Закуриваешь?
— Н-нет, — неопределенно ответил Сашка Барин и взял винтовку.
Он еще немного побродил по комнате, постучал прикладом об пол, заглянул в дуло.
Винтовка весила одиннадцать фунтов и была той самой дальнобойной винтовкой, о которой узнает каждый новобранец на вторую неделю своей службы.
Он поднял эту дальнобойную винтовку и щелкнул затвором.
Барабан подошел к нему и положил руку на плечо.
— Сашка!
— Э, брось, — медленно отвечал тот, — что ты в самом деле филонишь?
Он поставил винтовку между ног, как будто собираясь встать на караул перед Барабаном (Барабан отвернулся, его затрясло, ударило в пот), и немного присел для того, чтобы дуло пришлось как раз между кадыком и подбородком.
Потянув руку вниз, он ощупал затвор, потом ухватился за курок.
В ту же минуту комната задышала шумом и оборвалась в бездну. Перед самым его лицом с ужасным грохотом разорвался маленький ослепительный шарик.
Кто-то сверху ударил по голове, и боль от удара волнами прошлась по его телу, сдавила грудь, пробкой заткнула горло…
Он лежал, грянувшись лицом об пол, подобрав под себя винтовку.
Барабан опустил голову; у него перехватило горло, и он не мог проглотить слюны. Он присел на пол и начал тащить из-под трупа винтовку.
Пятак закричал что-то из коридора, немного погодя выстрелили совсем близко, за стеной, — он даже не обернулся.
Винтовка была крепко зажата посиневшими пальцами. В ней застряли еще два патрона. Он постоял, подумал, выронил винтовку из рук, подошел к окну и повалился животом на подоконник.
На дворе суетились, бегали туда и назад милиционеры.
Барабан посмотрел вниз и засмеялся.
— Халло! — крикнул он, размахивая руками. — Хазейрим! Берите меня! Целуйте меня под хвост! Теперь я вижу…
Он перевалился через подоконник, как толстая жаба, слетел вниз и упал на кучу мусора возле помойной ямы.
Здесь он открыл глаза, увидел небо, землю, револьверы, направленные на него в упор, поискал в кармане портсигар и докончил свою мысль:
— Теперь я вижу, что, может быть, лучше всего, если бы я таки стал раввином!
1924
СЕГОДНЯ УТРОМ
Последняя десятка, на которую была возложена последняя надежда, на лопаточке взлетела вверх и, мелькая белыми крыльями, растаяла в воздухе.
Скальковский отер лоб, взглянул на потные руки, вздохнул и очнулся.
Все кончено. Он с усилием отвел глаза от непоправимого горизонта зеленых игорных полей. Да, все кончено. Он все проиграл, он погиб, утонул, хватаясь за собственные очки. Вместо него жался в кресле маленький, невеселый чиж с вспотевшей головой.
— Оставьте это место за мной, крупье, — пробормотал он и поднялся, таща портсигар из кармана. — Я вернусь минут через пятнадцать.
Качаясь, как маятник, он прошел в вестибюль и остановился, загнув руки за спину.
«Так вот как, — подумал он неопределенно, — стало быть, такое дело… Дело такое».
Но эти привычные пустые слова, эти «стало быть» и «дело такое» больше ничего не означали. В виски с настойчивостью дикаря стучалось одно воспоминание, которое он тщетно пытался обезоружить.
Оно стучалось вскинутыми руками и бледным лицом жены. Что проигрыш — пустяки, конец несчастливого дня, не больше. Он даже не явился бы в этот прокуренный клуб, если бы сегодня утром…
— Мне не везет… не везет ни в любви, ни в картах, — пробормотал он невесело, — впрочем, еще хоть бы десять, хоть пять рублей… я отыгрался бы; знаю, уверен, что отыгрался бы.
Он прошелся несколько раз по вестибюлю, скатывая в комок погасшую, промокшую папиросу. Все было смутным, угрожающим, невеликодушным. Ясно было только одно: он должен бежать. Но как бежать, если последняя десятка, на которую была возложена последняя надежда…
«Так, значит, теперь, — продолжал он думать, — теперь я должен… я должен заявить?.. Да нет, я должен отыграться. Теперь…»
Теперь он заметил какую-то суматоху, волнение в вестибюле. Гражданка в оранжевой шляпке, стоявшая у лотереи, присела неожиданно на пол и шарила вокруг себя руками, у нее было лицо расстрелянного или приговоренного к расстрелу. Она стремительно поднялась с колен и что-то закричала, механически размахивая руками.
Скальковский подошел ближе, рассеянно взглянул на нее и вдруг откинулся назад. Угрюмый рот гражданки в оранжевой шляпе кричал о нем, о Скальковском. Он вдруг понял, что она обвиняет его в краже, и задрожавшей рукой принялся поправлять очки.
— Да что вы, да бог с вами, да что вы! — пробормотал он с ужасом и неожиданно для себя начал поспешно проталкиваться к выходу.
«Да что же я делаю?» — прошумело у него в голове, он метнулся в сторону и выбежал из клуба.
Пустая и растаявшая улица наткнулась на него, на горячее лицо и руки.
— Не нужно оборачиваться, — пробормотал он и обернулся: разноцветные фигуры клоунов с красными треугольниками на щеках, с мертвенными лбами шарахнулись ему в глаза с цирковых плакатов. Толпа у клуба развалилась в разные стороны, и над желтыми пятнами лиц замелькала настойчивая фуражка милиционера.
Скальковский вздрогнул, сделал шаг назад и судорожно проглотил слюну. Ему казалось еще, что он неторопливо идет по улице, стараясь не обращать на себя внимания, а он уже минуту или две опрометью бежал, вдавливая голову в плечи, придерживая рукой очки.
Не оглядываясь — теперь что-то мешало ему оглянуться, — он добежал до угла: за ним бегут, он явственно слышал стук сапог по асфальту; что-то кричали. За ним бегут, его ловят, еще десять минут, и он будет стоять перед следователем или прокурором, и следователь или прокурор будут спрашивать его не о краже, нет, не о краже… О том, на каком основании в виски стучатся вскинутые руки и бледное лицо жены, о том, признает ли он, гражданин Скальковский, себя виновным в том, что произошло сегодня утром.
Фуражка милиционера снова промелькнула за ним, он рванулся вперед, и зеленоватая прямоугольная площадь, пустая, как театр утром, вылетела перед ним на острие оставшегося за его спиной пролета.
И по этой площади медленно ехал крытый автомобиль с красными крестами на стенах.
Он выпал, этот автомобиль, перед глазами Скальковского, как выпадает несчастливая карта, четверка треф, на которой он проиграл почти все, что проиграл в этот вечер. Он выпал на зеленоватой площади, как на игорном столе, и так же, как нельзя было возражать против решения несчастливой карты, — нельзя было не броситься к покрытому крестами автомобилю.
«Тем более, — смутно подумал он, — что в карете «скорой помощи» никто не вздумает меня искать… Она пуста, я проеду не больше квартала».
Он уцепился за поручни, вскочил на подножку, но оступился и ударился лицом о холодную стену кареты.
Что-то быстро звякнуло на подножке, на камнях — и весь мир, заключенный в прямоугольную площадь, расплылся перед ним, стремительно теряя очертанья.
— Разбил очки, — растерянно сказал он и нагнулся было, но земля — мокрые камни, рельсы, подтаявший снег — уже убегала из-под ног, торопливо наматывалась на колеса.
Неуверенной рукой он распахнул дверцу автомобиля и вытянул шею. Он почти ничего не видел, мутное, матовое стекло как будто маячило и плавилось перед его глазами.
Внезапный толчок едва не заставил его упасть с подножки. Он крепче схватился за поручни, повернулся на каблуках и спиной упал в карету. Нет, матовое окно не причудилось ему. Он мог дотянуться до него рукой.
Уличный свет, как уличный бродяга, мотался в этом матовом окне, и круглый пустой потолок покачивался там, наверху, как шатучее и неверное небо.